Не лучше выглядела и приворотная башня, ветхая и ненадежная. Разболтанные дверные петли нещадно скрипели каждый раз, когда открывались ворота, словно жалуясь на старость и непосильный труд.
   Трех стражников, плотной группой собравшихся на площадке башни, половцы, первыми перебравшиеся через коровий брод, сбили стрелами. Еще один залп отогнал выбежавших из караульной воев, заставив их искать убежища за углами выстроенных у частокола домов. Один из дружинников побежал по улицам посада, криком оповещая жителей о приходе врага.
   Из дворов выскакивали вооруженные чем попало мужчины, для которых ожидание боя оказалось худшим испытанием, чем перспектива погибнуть от руки более опытного и лучше защищенного противника.
   Половцы же не теряли времени даром. Пока несколько всадников осыпали стрелами хорошо различимые с высоты седла улицы посада, не давая приблизиться защитникам города, другие прочными волосяными арканами зацепили бревна частокола, потянув их на себя. Гнилое дерево подалось, и целая секция частокола рухнула, подняв при падении тучу пыли.
   И тотчас в образовавшийся провал рванулась половецкая конница. Запели песнь смерти выхваченные из ножен сабли, чьи клинки обагрились первый за сегодня раз. Посадские, зачастую не защищенные доспехами, отмечали дорогу половецкой конницы своей кровью, щедро пролитой на деревянный настил узких городских улиц.
   – Уррагх! – сорванным от постоянного крика голосом сипел Роман Гзич, ворвавшийся в Путивль одним из первых.
   Не христианином, ценящим чужую жизнь, пришел он в город, но воином. Прощающий врагов Христос остался там, за проломленным частоколом, за солтаном Романом мчался тот, кто принес людям не мир, но меч.
   – Уррагх!
 
   Кузнец Кий тоже услышал предупреждение о прорыве половцев. Быстро, но тщательно, зная, что от этого, возможно, зависит его жизнь, он накинул войлочную безрукавку, поверх нее – кольчугу. Метнувшись в кузницу, он вынес один из своих молотов с приемистой рукоятью длиной в сажень. Таким молотом и железо ковать сподручно, особенно когда неудобно тянуться над раскаленной заготовкой, и сминать это железо вместе с гораздо более хрупким человеческим телом под ним. Любава расширенными глазами смотрела на приготовления отца.
   – Не бойся, – обронил кузнец. – Боги подсобят – отобьемся.
   Любава словно не заметила, что отец опять заговорил, как язычник. «Боги», не Бог!
   – Ты же, – продолжал Кий, – схоронись в доме и не высовывайся, пока не вернусь. А чтобы нестрашно было – вот, держи!
   Кузнец, отставив в сторону молот, снял со стола оставленный там несколько дней назад самострел. Крутанув ворот, Кий натянул стальную тетиву, заложил в желоб толстую кованую стрелу.
   – Не забыла, где пусковая скоба?
   – Помню. Ты... не можешь остаться?
   – Я скоро вернусь. Жди. И ничего не бойся. Сюда они не доберутся, остановим!
   Кузнец ошибся.
 
   – Взгляни, княгиня! – воскликнул один из бояр. – Половцы ворвались в посад!
   – Вижу, – сказала Ярославна.
   Она переоделась. Бояре и воеводы подумали, – про себя, ясное дело! – что боевые доспехи не изуродовали красоту молодого женского тела. Княгиня несла на плечах тяжесть пластинчатого доспеха, словно не из стали и кожи он был сделан, а из тонкого шелка, привезенного желтолицыми купцами Срединной Империи. Позолоченный шлем княгиня держала под мышкой, не постеснявшись выставить на обозрение волосы, убранные в две косы, заколотые на затылке.
   Не княжья жена сейчас стояла перед боярами, но князь. Воин!
   – Прикажи, княгиня, ударить навстречу ворогу!
   – Зачем?
   Ярославна обвела взглядом свое окружение и повторила:
   – Зачем? Все идет как нельзя лучше.
 
* * *
 
   Половецкая стрела по самое оперение вошла в солому на крыше.
   Выскочивший за ворота Кий увидел, как прямо на него мчатся несколько всадников в запыленных приплюснутых шлемах. Посвистом погоняя коней, половцы стремились к детинцу, щедро рассыпая по пути стрелы с пылающей паклей, повязанной у крепления наконечника к древку. Мигом опустевшая улица испуганным эхом множила перестук некованых копыт степных лошадей по деревянному настилу, потрескивание смоляного факела в руке одного из половцев, пламенем которого занимались вражеские стрелы, надсадное дыхание коней и всадников.
   Они увидели друг друга в тот же миг – кузнец Кий и половец в богатом раззолоченном доспехе. И одновременно нанесли удар. И половецкая стрела пробила грудь кузнеца точно там, где сердце, именно тогда, когда пущенный недрогнувшей рукой огромный молот, смяв кольчужный ворот, сорвал с плеч голову так и не успевшего понять, что происходит, солтана Романа Гзича.
   Резко осадив коней, половцы остановились у двух трупов, разбросавшихся в окровавленной пыли один подле другого. Конь Романа Гзича, нервно поводя ушами, отошел в сторону, волоча за собой поводья.
   – Нехорошо получилось, – сказал один из половцев, откидывая с лица пропитанный потом и посеревший от пыли бурнус.
   Из-под бурнуса миру явилось широкоскулая бородатая физиономия, немного рябая, но в целом довольно симпатичная.
   – Хан будет в гневе, – добавил второй из нападавших.
   Восточные черты его лица не оставляли сомнений в том, что на этот раз перед нами точно степняк.
   – Э-э-э, брат, – заметил первый, – здесь еще посмотреть надо, страдает ли ваш Гзак отеческими чувствами...
   – Убит сын хана, – весомо сказал доселе молчавший половец. Седины у него было не меньше, чем шрамов, это был испытанный опытный воин. – Пролитая кровь не может остаться не отомщенной. И вопрос только в том, на кого будет направлено мщение!
   – Чур, не на меня, – сказал русский и суеверно перекрестился, сделав, на всякий случай, еще и знак, отводящий злых духов.
   – Может, на него? – предложил второй половец, указав на остывающее тело кузнеца.
   – Один? За сына хана?! – удивился опытный воин. – Гнев Гзака нам в этом случае обеспечен...
   – Так надо сжечь все дома окрест! – загораясь идеей не хуже сухой соломы на крыше, воскликнул русский бродник. – Гайда!
   И, не дожидаясь реакции половецких воинов, повернул коня в приоткрытые ворота, откуда незадолго до этого вышел в поисках своей смерти кузнец Кий.
 
   Любава не слышала, как погиб ее отец. Только конский храп, затем – затишье, гортанные переговоры на тюркском, и...
   Взлохмаченный страшный всадник ворвался во двор, и створки ворот жалобно заскрипели ему вслед. На обнаженной сабле бродника зловеще отблескивали солнечные лучи, слепящими сполохами разлетаясь красновато-кровавыми зайчиками. В левой руке бродник сжимал чадивший факел, тут же полетевший на крышу кузни.
   Любава сама не поняла, как у нее в руках оказался стреломет. Спусковая скоба прижалась к ложу смертоносной машины словно сама по себе, тетива басовито щелкнула, и бродник стал навзничь заваливаться на круп своего коня. На лбу бродника, куда вонзилась стрела, крови не было, зато с наконечника, на палец высунувшегося из затылка, хлестал фонтан, заливая в испуге ржущего коня.
   Любава в ужасе глядела на убитого ею человека, не замечая ничего вокруг.
   К действительности ее вернул удар кнута, ожегший руки и выбивший стреломет на землю.
   – Плохо себя ведешь, девушка, – с укоризной, растягивая слова на восточный манер, сказал половецкий воин с седыми прядями в волосах. – Ай как плохо! Духи создали женщин не для смерти, для удовольствия... Что же ты, а?..
 
   Прорвавшиеся на улицы посада половецкие воины вызвали переполох на стенах путивльского детинца. В тени навесов-забрал дружинники засуетились, подтаскивая поближе к бойницам связки стрел, разводя огонь под чанами с водой. Кипяток при осаде – оружие не менее страшное, чем стальной меч. Ошпаренная ладонь не удержит человека, взбирающегося по лестнице на верх стены.
   Стараясь не мешать, княжич Владимир Ярославич стоял у бойницы, с ужасом глядя на поднимающийся над посадом черный дым пожаров. Горело там, где жила Любава, и княжич молился, чтобы все обошлось.
   – Поредеет народец путивльский, – с горечью сказал кто-то за спиной княжича. – Дом-то что, дом отстроить можно, а вот человека... Как пропустили ворогов, не сдержали только?!
   Владимир невольно бросил взгляд наверх, где в окружении бояр и воевод стояла у края башенного ограждения его сестра, княгиня новгород-северская Ефросинья Ярославна. Стояла, подобно серебряной статуе, недвижно и бесстрастно, глядя на пожар, как тысячелетие назад презренный Нерон на пожираемый огнем Рим. Оттуда, с высоты, не слышны были крики умирающих от стали и пламени людей; только лето сменилось будто осенью, и в зеленой листве больше стало желтого и красного.
   Пожар – что осень. Умирание бытия.
 
   В глазах княгини не было ни слезинки.
   – Воевода Тудор!
   Ярославна не оборачивалась, зная и без того, что воевода постарается подойти поближе и ничего не упустить из сказанного княгиней.
   – Ты по-прежнему хочешь ударить на половцев от северных ворот? – И, не дожидаясь ответа, княгиня продолжила: – Пришло время, воевода! Бери свою дружину и дай волю мечам!
   – А как же посад? – прошептал кто-то из бояр.
   Шепнул он тихо, но княгиня услышала.
   – Тысяцкий Рагуйла!
   Как будто не слабая женщина, но сам Ярослав Осмомысл, поседевший в сражениях, отдавал приказы! И не громко, может, но не ослушаешься...
   – Со мной пойдешь, тысяцкий! Посад выручать. А как побегут половцы, так воеводе Тудору им дорогу к отступлению хорошо бы закрыть. Успеешь, воевода?
   – Надо успеть, княгиня!
   – Верно говоришь, надо! Хочу здесь, под Путивлем, схоронить воинство Гзака с самим самозваным ханом в первую очередь.
   Князь Ярослав Черниговский, ты, подпирающий горы венгерские своими железными полками, стреляющий с отцова княжьего золотого стола в солтанов степных, – гордишься ли ты своей дочерью? Взгляни в глаза ее, глядящие на окружающих с достоинством сознающей свою всесокрушимость ледяной глыбы. Не страшно, что тебя, лично рубившего головы непокорным боярам, превзошла женщина, хотя и твоих кровей? Или лестно?!
   – К бою, господа воины!
   И княгиня первая повернулась и пошла по лестнице вниз, где истомились в ожидании дружинники.
   Встрепенулись, как на ветру перед бурей, стальные кроны копийного леса. Воинам, испытанным в сражениях, все стало ясно уже по выражению лиц княгини и спешивших за ней бояр. И, как первый гром, прозвучали слова Ярославны:
   – К бою, господа воины!
 
   Воину с седыми прядями в волосах понадобилось только несильно толкнуть Любаву, чтобы та упала на утоптанную траву родного двора.
   – Нехорошо, – неожиданно севшим голосом продолжал твердить воин. Затем, повернувшись к подоспевшим товарищам, сказал: – А ну, пособите!
   Отбросив кнут, половец опустился на одно колено рядом с девушкой, провел рукой в кольчужной перчатке вверх по ее бедру. Уткнулся пальцами в прикрепленное к поясу полированное металлическое зеркальце. Вздохнул едва слышно.
   – Как у наших девушек, зеркало это. И сама ты хороша, как половчанка!..
   Любава почувствовала, как рвется под сильной рукой подол сарафана, забилась, но бесполезно. Два воина, бродник и еще один половец, распяли ее на траве, и не гвоздей хватило Любаве для смертной муки – ладоней да коленей незваных врагов.
   Боль была до странного терпимой. Куда горше и больней было насилие над душой. Пустые глаза насиловавших ее воинов Гзака. Гнетущее равнодушие.
   Неужели даже такое может стать привычкой?!
   Господи! Помоги рабе Своей!
   Господи! Господи!
   Где же Ты, Господи?
   ЕСТЬ ЛИ ТЫ, ГОСПОДИ?!
 
* * *
 
   – С нами Бог!
   Воевода Тудор вел застоявшихся без дела дружинников к северным воротам Путивля, и посадские со вздохами облегчения провожали идущую на рыси конницу. Господь помог, считай, отбились!
   Скрипнули на петлях створки ворот северной башни. Несколько половецких стрел, не веря собственной удаче, влетели по открывшейся дороге в посад, с визгом выискивая на излете хоть какую-нибудь жертву.
   У стрелы одна жизнь, и прожить ее надо так, чтобы кому-то стало мучительно больно...
   Навстречу бесцельно истраченным стрелам, ощетинившись жалами копий, осиным роем вырвалась дружина Тудора. Хлопала на теплом ветерке хоругвь с суровым ликом Спаса, в тон вражеским стрелам свистели воины, погоняя коней навстречу врагу.
   И лошадиный храп в мгновение смешался с предсмертным хрипом первых убитых. Падали, кровавя траву и иссохшую землю, зарубленные и простреленные насквозь, падали, пронзенные копьями, изувеченные ударами палиц и кистеней. Раненых старались добить, а когда не получалось либо не хватало времени, топтали конями, по брюхо забрызганными кровью, мгновенно покрывавшейся пылью. И – новой кровью. И – снова пылью...
   Половцы, чей хан был в отдалении, у восточных ворот города, не выдержали удара русской дружины и отступили, продолжая, однако, осыпать врага ливнем стрел. О сдаче в плен они и не помышляли; знали, что бесполезно, все равно зарубят в горячке боя.
   Гзак перемежал ругательства с приказами. Следовало отправить вперед лучников, стрелами расстроить боевые порядки наступающих, вывести из посада прорывающихся к детинцу воинов, пока их не отрезали от основных сил, остановить отступавших от северных ворот, чтобы не смяли своих же.
   Ну и удружила, княгинюшка! Откуда взялась свежая дружина в городе, оставленном князем? Гзак подумал, что надо бы после победы разобраться во всем.
   После победы...
   Верил ли ты в нее, хан-самозванец, завидев свою смерть, скалящуюся стальными зубами русских копий? Или это было отчаяние висельника, до последнего надеющегося на то, что веревка оборвется?
   Смерть была повсюду.
   Гзак повернулся лицом к вырвавшейся из городских ворот русской дружине, но глаза смерти были у него за спиной.
   Мертвые глаза прибившегося к его войску безумного араба Абдула Аль-Хазреда. Раба Неведомого бога, прикидывавшего шансы. Выходило по всему, что поход Гзака провалился и Путивль выстоит. А этого допустить было нельзя.
   Где-то в городе лежал невзрачный листок пергамена, исписанный корявыми буковками. Страница магического «Некрономикона», без которой он был просто толстой книгой, написанной на человеческой коже.
   Страница с заклятиями силы. Авторан, пришло на ум арабу странное слово на неведомом языке. Страница со словами, способными превратить книгу в самое страшное оружие на Земле.
   Аль-Хазред размышлял, как же ему пробраться в Путивль и найти пергамен.
 
   Княжич Владимир ненадолго спустился с крепостной стены. Быстрым шагом, почти бегом он направился к себе в покои, собираясь захватить необходимые для задуманного книги.
   Задумал же он дело грешное!
   Задумал колдовство языческое, богомерзкое.
   Сестра потешалась над его любовью к книжной премудрости, остроте мысли предпочитая острие булатного клинка. Потешалась публично, не щадя самолюбия родственника. И достойно ответить княжич мог, лишь так же, при всем честном народе, доказав несправедливость насмешки.
   Посмотрим, сестра, что окажется сильнее – булат либо пергамен! Воинский клич либо нашептывание волхва...
   А что задуманное им грех... Что ж... И святые грешили!
   Думая об этом, Владимир забрал со стола три книги, наиболее, как ему казалось, подходящие. Затем, немного подумав, сунул в одну из них измятый листок, уже несколько дней лежавший под толстым кодексом. Складки на местах сгибов несколько сгладились, оставив полосы, которые цветом были светлее, чем сам пергамен.
   Княжич Владимир не знал, что написано на листке, но чутье книжника говорило, что неровные строчки хранили зло. А это было именно то, что сейчас нужно!
 
   Трубы на востоке ревели сигнал к отступлению. Дикие половцы и бродники, приученные степной жизнью с ее постоянными опасностями к подчинению без оговорок, оставили грабеж и убийства, поспешив к зовущему их хану Гзаку.
   Взглянув на бездвижно распластанное у его ног тело русской девушки, половец с сединой в волосах вздохнул, улыбнулся сдержанно, уголками губ, как подобало воину, и уверенным движением извлеченной из ножен сабли отделил голову своей жертвы от тела.
   Пожалел.
   Половец знал, как тяжело переживали русские девушки потерю чести, оттого и убил дочь кузнеца, искренне надеясь, что наслаждение от познания мужчины еще не сменилось у нее раскаянием за содеянное.
   Это был добрый половец.
   Он не хотел Любаве зла.
   Поэтому и убил.
   – Что стоим? По коням! – воскликнул он в следующий миг, легко вспрыгнув в седло.
   Небольшой отряд с посвистом промчался по тем же улицам посада, откуда незадолго до этого ворвался в город. Позади оставались тела убитых и чад пожаров, впереди – бой.
   Половцы и бродники погоняли коней в предчувствии новой потехи.
 
   С крыши кузницы огонь перекинулся на дом Кия, но тушить занимающийся пожар было некому. Тянувший от реки ветерок понемногу раздул пламя, и оно стало с жадностью пожирать нехитрый скарб кузнеца и его дочери.
   Дошел черед и до дровяного сарая, поставленного кузнецом не без умысла рядом с колодцем. Сарай был большой, мало уступавший в размерах кузнице, что не удивительно, если вспомнить о прожорливости кузнечных горнов и о еще не скорой, но неизбежной зиме. Наполовину сарай был заполнен заранее наколотыми чурбачками, наполовину пуст.
   Для еды огню нужна пища и воздух, как и нам, смертным. Сарай вспыхнул сухой лучиной, загорелся красиво, желто-алыми языками пламени, не запятнанного дымом и копотью.
   Подобно нам, огонь – хищник. В поисках пищи он готов убить любого, кто встал на его пути.
   В тот страшный день в сарае был только один из насельников. Точнее, одна. Невенчанная жена домового Храпуни. Невенчанная, поскольку кто же возьмется свершить таинство брака домового – нечистая сила, сгинь!.. тьфу, тьфу на тебя! – с кикиморой болотной да сварливой, что того не легче, и еще раз тьфу через плечо левое, за коим бес сидит, грехи наши в мешок собирает.
   Когда во двор ворвались половцы, Храпуни не было дома. Любопытный домовой отправился на стены города, настрого наказав кикиморе спрятаться и носу своего длинного не казать на улицу. А не то он, Храпуня, по возвращении этот, значится, нос, самолично завернет таким кренделем, что хлебопек Летяй до скончания дней своих завидовать не устанет.
   Кикимора старательно хоронилась, прислушиваясь из норки под чурбачками к шуму во дворе. Облегченно вздохнув, когда все затихло, она собралась было готовить обед обещавшему вот-вот вернуться как треск пожара переменил ее планы.
 
   Неотступно, как репей за собачьим хвостом, русские дружинники преследовали отступавших половцев. Лающие приказы Гзака собирали вокруг него воинов, как бродячих псов в ощетинившуюся клыками свору. Брызгами несущей бешенство и смерть слюны падали на доспехи русских дружинников половецкие стрелы, когтили сквозь железо и кожу острия сабель и кинжалов. Укрепленные на макушках ханских бунчуков турьи рога угрожающе склонились против путивльских хоругвей, степной зверь тщился ослепить сурового бога христиан.
   И хан наконец-то увидел ее! Вся в сиянии отраженного солнечного света, окрыленная багрянцем стлавшегося по ветру княжеского плаща, мчалась в бой Ефросинья Ярославна, нетерпеливо погоняя могучего коня, достойного не хрупкой девы, но богатыря.
   Конь и всадница, казалось, притянули к себе все стрелы, выпущенные половецкими лучниками.
   – Осторожнее! – заорал Гзак на своих. – Не попортите девку, пока я с ней не позабавился!
   Первым расхохотавшись собственной шутке, самозваный хан направил коня наперерез своей судьбе.
   Половецкие стрелы сменили цель, споро сбивая с седел окруживших княгиню телохранителей-гридней.
   Даже природа помогала степнякам. Ветер, дувший из-за спин половецких лучников, услужливо подхватывал легковесную оперенную смерть, чтобы скорее донести ее до избранной богами или случаем жертвы.
   Бешеный пес всего опаснее, когда загнан в угол и огрызается.
 
   Против жизни сильнее всего – смерть. Мертвый воздух легко срывает живой лист с дерева, превращая его в иссохший хрупкий скелет. Жаждущий жизни огонь укрощает вода, прозрачная, как сукровица, текущая из ран покойника, и холодная, как его кожа.
   Сложив привычно ладошки лодочкой, кикимора произнесла несколько фраз, древних, как заклинание творения, когда Слово было Богом.
   И отделил Господь твердь земную от хлябей небесных...
   Кикимора же пожелала, чтобы с ясного неба пошел дождь, и точно над ее головой.
   Всего и делов-то, не удивился бы бывалый домовой Храпуня. Дождик-то устроить попроще будет, чем, стало быть, вша подоить. Есть в этом деле закавыка, и не в том – а говорится все с хитроватым прищуром, – что вша маленький, а в том, что – мужик...
   И не ливень пролился с неба – поток! Когда воды много, она почти непрозрачна, не от этого ли пошло выражение «водная стена».
   Серовато-зеленая колонна пала сверху, качнулась у основания, пошла там паром.
   Живое, становясь мертвым, гниет. Вода же становится облаком.
   Когда смерть насильственная, живое кричит протестуя. Гибнущая от огня вода исходит обжигающей влагой...
   Кикимора умирала тяжело, успев почувствовать до спасительного предсмертного обморока, как заживо варится в облаке ревущего в слепой ярости пара. Водный поток еще успел очистить ее кости от превратившейся в труху нечеловеческой плоти, затем же иссяк.
   Нет кикиморы – нет и заклятия на воду.
   Не стало и пожара. Возможно, он проиграл спор с водой и паром. А может, потух сам по себе, устыдившись содеянного.
   Одна из стен дровяного сарая, подъеденная снизу пламенем пожара и пропитанная насквозь водой, рухнула с протяжным скрипом навзничь, осыпая обугленными обломками навес над колодезным воротом.
   Скрип этот стал траурной песнью над телами Любавы и кикиморы, чье имя мы в своем небрежении так и не узнали.
   И если там, за финалом всего, есть иная жизнь – пусть она будет для них счастливей, чем та, что выпала им на земле!
   Аминь.
 
   Княжич Владимир с тревогой глядел на устремившиеся к небу дымные пальцы пожаров в посаде. С высоты крепостной стены город был виден весь, раскрывшись сокровенным, словно котенок в хозяйских руках. Горело на востоке, и у Владимира не раз замерло сердце при мыслях о Любаве. Как она там, успела ли уйти, спрятаться?
   Укрывшись в тени навеса-забрала, княжич положил на деревянный настил шедшей за стеной дорожки принесенный с собой узел, развернул его.
   Сколько лет, а может, столетий не видели солнечного света книги, найденные домовым Храпуней и щедро подаренные Владимиру Ярославичу. Самые щедрые дары – это те, чью истинную цену мы не ведаем... Да и отблесками пламени свечей они тоже были обделены. Княжич, как истинный книжник, почувствовал нутром исходившую от пергаменных страниц темную силу и избегал вчитываться, оберегая – как знать? – не жизнь даже, а нечто посерьезнее – душу.
   Теперь же Владимир не колебался. Как клин вышибают клином, так и зло, пришедшее на Русь, потребно было изгнать как угодно, даже не меньшим злом!
   Вздохнув негромко, не от волнения, а для того, чтобы голос прорезался, гортань прочистилась после долгого вынужденного молчания, княжич Владимир взял в руки лежавшую поверх книгу, раскрыл на заранее отмеченной странице, повернулся лицом к западу.
   Спиной к разворачивавшейся под ногами битве.
   Спиной к Любаве.
   Лицом к родному Дунаю.
   Лицом на запад, к стране мертвых. Куда ушли все, кому нет места в этом мире.
   Куда должны были уйти языческие боги.
   Княжич начал читать нараспев, как учили его когда-то в Галиче пришедшие с запада – из страны мертвых? – ведуны вымирающего таинственного племени невров. Плохие слухи вились за ними, поговаривали, что по ночам те превращаются в волков, нападают на неосторожных прохожих, кому недосуг было подождать с прогулкой до утра.
   Настоящее заклятие не начинается со слов. В слове заключена божественная сила, и пользоваться ею не каждый может. Перед ристанием-поединком боец разминается, так и тут. Настоящее заклятие начинается с распева.
   Потом же, если справишься, из гортанных, визгливых, тягучих, шипящих звуков и созвучий станут, как бисеринки на ожерелье, цепляться слова. Слово за слово – готова паутина, и жди-пожди, как крестовик лохматый, какую добычу уловят тенета.
   Княжич не ведал, как стражники, стоявшие у зубцов нависшей над стеной башни, прислушиваясь к доносившимся из-под забрала звукам, обсуждали, что происходит.
   – Вдовица убивается, – сказал один из них. – Много их будет, вдовиц-то, после сего дня.
   – Стонет, как горлица в клетке.
   А этот голос – моложе. По юности мы все – поэты.
   – Полно вам, – откликнулся еще один стражник. – Княжич Владимир поднялся на стену, он и голосит! Сверток я у него заметил, с книгами, поди, вслух читать затеял.
   – Нашел время!
   Верно. Нашел...
 
   Храпуня почувствовал неладное уже на подходе. В посаде погорело не так много, и острым чутьем нежити домовой сразу понял, что дом кузнеца беда не обошла.
   Затем он увидел лежащее в дорожной пыли тело кузнеца, пробитое половецкой стрелой. По запрокинутому лицу Кия уже ползали мухи, равнодушные даже к смерти в стремлении отыскать себе пищу. Заметил Храпуня и большую лужу крови поблизости от трупа кузнеца. Явно чужой крови, подсказывавшей, что Кий постарался подороже продать свою жизнь.