Не первый день Миронега преследовала одна и та же картина, стояла перед глазами, как явь, заслоняя реальность, – тела, отлетающие от страшных ударов, кровь, брызжущая на червленые щиты. Капли крови, пропадающие, подобно мороку, поутру, соприкоснувшись с кожаной обтяжкой щитов... Красное на красном не увидишь! Хранильник чувствовал беду. На то он и хранильник.
   Миронег не знал только, откуда беду ждать, и надеялся, что богиня поможет. Конечно, Хозяйка, по обыкновению своему, не даст точного ответа. Но и намек мог быть ценен, когда вообще ничего не понятно. Пока же Миронег ехал, бормоча себе под нос слова, в равной степени напоминавшие саги, рассказываемые варяжскими скальдами, и поэмы-намэ, столь ценимые на сарацинском Востоке. И снова не нашлось любопытного, готового подслушать Миронега, – подслушивать нехорошо, особенно когда это неинтересно, – и зря!
   Ни арабский мутриб, вертящий в испачканной чернилами ладони тростниковый калам, ни норвежский скальд, опустивший чуткие пальцы на струны гуслей, не узнали бы в произнесенных Миронегом словах звуки родной речи.
   Эти слова не понял бы никто из живущих на земле, ибо давно умер народ, говоривший на этом языке, и имя его растворилось в болоте истории. И не стихи читал Миронег, а заклинания от неведомого зла.
   Хранильник знал, что отвести зло невозможно. И хотел он иного – понять заранее, когда надо будет готовиться к схватке.
   Воин никогда не допустит, чтобы женщина или ребенок шли в битву впереди него – это стыдно.
   Последний хранильник на Руси не мог позволить воинам, непривычным к магии, первыми встретить потустороннее зло. Это – бой Миронега.
   Хранильник был обязан доказать, – кому? не себе ли? – что он тоже воин.
   Странный какой-то он, думал болгарин Богумил, глядя на сосредоточенное лицо Миронега, не замечавшего, казалось, ничего вокруг себя. Очень странный.
 
* * *
 
   В те дни степь не знала покоя. Не только конские копыта тревожили ее землю, не успевшую отдохнуть от многомесячного гнета снега, но и тяжкая поступь вьючных и тягловых животных, а также размеренная круговерть окованных железом огромных колес половецких веж, резавших траву и землю под собой не хуже ножа хирурга.
   На новое место кочевья перебиралось небольшое племя Рябого Обовлыя. Оспины, испятнавшие лицо главы рода, давно уже стерлись временем, но прозвище осталось. Обовлый не обижался – не красотой берет мужчина, не за это уважали в Половецкой степи.
   Здесь уважали за силу, а вот ее-то как раз и не было у Рябого Обовлыя, когда в становище неожиданно нагрянул отряд бродников. Всадники, одетые в богатые доспехи, вооруженные хорошим, но разностильным оружием, без лишних разговоров проехали в центр становища, раздвигая, а то и просто ломая напором защищенных кольчужными попонами коней плетеные непрочные загородки между юртами.
   Половцы Обовлыя угрюмо молчали, сгрудившись несколько поодаль, чтобы при первой же угрозе спрятаться за бортами веж – все же укрытие, хотя и пронизываемое насквозь стрелой из хорошего лука. У бродников как раз такие луки и были.
   – Здорово, Обовлый, – широко улыбнулся атаман бродников, Свеневид, изгнанный несколькими годами ранее за пределы земель Господина Великого Новгорода за чрезмерное буйство, что говорило само за себя.
   – С чем пожаловал?
   Обовлый старался говорить с достоинством, чтобы не пострадала честь рода, и в то же время осторожно. Племя Обовлыя принадлежало к большому роду Бурчевичей, кочевавшему по весне южнее, у Меотийских болот с их сочным густым разнотравьем. Род был горд и силен, только вот заметят ли ханы и солтаны потерю небольшого племени, где всех людей-то, с грудными и стариками, меньше сотни? А заметив, пожелают ли расследовать причину пропажи?
   Обовлый обязан быть осторожным. Бродники не признавали иного закона, кроме права силы, рыцарские правила ведения войны, когда воин сражается с воином, не трогая беззащитных, вызывали у них только тягостное недоумение и искренний смех.
   – С чем пожаловал? – повторил Свеневид, подмигивая своим, словно услышал нечто веселое.
   Бродники с готовностью гоготнули – так, недолго, с уважением к предводителю.
   – С добром пожаловал, как обычно, – продолжил Свеневид, и бродники снова гоготнули, теперь уже от всего сердца.
   Бродники появлялись в становище Обовлыя редко, но всегда за одним. Дай! – говорили они, и половцы, чтобы не дразнить зверя, – человек сам по себе хищник, а уж бродники... – давали мясо и коней, войлок и лекарственные травы. Давали все, что требовали веселые, пышущие жизнью бродники, так мало ценившие жизнь других.
   – Готов выслушать, – с достоинством, как, по меньшей мере, показалось ему самому, сказал Обовлый.
   – Места тут у вас бедные, – скривился Свеневид, и его борода, соломенная, словно не новгородцем он был по рождению, а половцем, смешно скосилась вбок, как небрежно брошенный у стены веник. – Разве же тут скот прокормишь?
   – Мы не жалуемся, – ответил Обовлый.
   – Хорошо, что не жалуетесь. – Борода Свеневида перекосилась на другую сторону. – И все женам кажется, что есть места и получше. Вот и решили мы проводить вас туда, где и трава погуще, вода чище.
   – Благодарю, но мы не собирались откочевывать.
   – Отказать броднику – значит обидеть бродника, – заметил Свеневид.
   Он больше не улыбался. Он поглаживал масляно блестевшую рукоять притороченного к седлу копья, качая его подобно детским качелям.
   Вперед – назад.
   К груди Обовлыя – от нее.
   Все ближе к груди – все дальше от нее. Дальше – на полноценный замах, чтобы наверняка, через ребра. Чтобы зазубренное острие, прорвав одежды, выглянуло из спины, сочась кровавыми слезами от жалости к пронзенному противнику. Такое лезвие не вытащишь, и смерть от копья бродника неизбежна, мгновенная ли или мучительная, долгая, как у рыбы на остроге. Говаривали, что были бродники когда-то простыми рыбаками, отсюда и копья такие. Кто знает, может, оно и так.
   Схватились за копья и бродники Свеневида, недобро поглядывая на подавшихся прочь от них половцев. Мало всадников привел с собой Свеневид, чуть больше трех десятков, как бы не до полудня пришлось гонять по степи уцелевших кочевников. В степи ведь как – невиновен, если нет свидетелей, и бродники никогда не оставляли за собой ни единого живого человека.
   – Мы не собирались откочевывать, – прохрипел разом запекшимся и пересохшим ртом Обовлый, – но можно ли отказать таким добрым людям?
   – Добрым – можно, – разрешил Свеневид, – мне – нельзя! Сроку вам на сборы – пока мы коней напоим, там и тронемся... помолясь.
   Колеса половецких веж протяжно и протестующе заскрипели после полудня, когда майское солнце в блеклой голубизне неба пробовало светить по-летнему, припекая все живущее к земле, как к стенкам котла. Бродники кружили вокруг неспешно двигавшихся повозок подобно своре пастушеских собак, окруживших стадо овец.
   Половцев гнали куда-то на север, к землям, принадлежавшим хану Кончаку. Обовлый надеялся, что когда-нибудь он узнает, зачем это делалось, пока же важным было иное. Его племя цело, и это – милость Тэнгри.
   Степь приучила ценить каждый день жизни.
 
   Вчера священник Кирилл, прозванный жителями Тмутаракани Чурилой, видел, как у портала его церкви убили человека. Убили просто так, молча и неожиданно кинувшись, как делают собаки, охваченные бешенством.
   Несчастный успел только раз вскрикнуть, прежде чем ему раскололи череп о ребро мраморной ступени лестницы, ведущей к воротам церкви. Этот крик и привлек Кирилла, только что закончившего службу в пустом храме без единого прихожанина. Вмешиваться было уже поздно, мозговая жижа с обломками черепных костей залила лестницу так щедро, что сомневаться в смерти человека не приходилось. Кириллу оставалось только помолиться про себя за упокой души неведомого мученика.
   Священник не вмешивался в развернувшееся на его глазах, ибо сказал Господь: «Не мечите бисер перед свиньями». Многие из жителей Тмутаракани уже утратили последние остатки человеческого, превратившись в отребье, недостойное называться не то что людьми – зверями. Заповеди Божьи, и среди них – «не убий», стали пустым звуком, а Кирилл не был Сыном Божьим, владевшим даром говорить с бесами, овладевшими частью горожан.
   Убийцы подняли на руки растерзанное тело и понесли прочь, к высившимся над городом мрачным стенам восстановленного древнего святилища. Капли крови срывались с трупа вниз, превращая лица убийц в маски смерти.
   Или это и были их подлинные лица?
   Священник Кирилл не знал, что будет с телом дальше, его не пускали в святилище, да и не хотелось туда идти – тешить греховное любопытство и осквернять душу.
   Он не знал, что растерзанное, окровавленное тело будет положено на алтарь неведомого бога, чей облик на камне стерт ветрами, с имя – временем. И бог возрадуется очередной кровавой жертве, дающей силу для скорого пришествия на Землю.
   Скоро! Скоро грядет последний час для всего живого на земле!

3. Район Каялы – Киев.

10 мая 1185 гола
   Еще один ночной переход вывел русские полки к берегу небольшой спокойной реки Сюурлий, мутной от глиняной взвеси, поднятой недавним ледоходом. Дружинники ехали молча, поддавшись естественному в этих местах предчувствию скрытой угрозы. Мелодичное позвякивание оружия и металлических частей сбруи, посягавшее на тишину, только усиливало потаенную напряженность, впившуюся в души воинов рыболовецким гарпуном.
   Особо тяжело было тем, кого приказ князя Игоря Святославича направил в боевое охранение. Черниговские ковуи и рыльские дружинники Святослава Ольговича воткнулись в степь, как рачьи клешни в падаль. В ожидании врага они рассчитывали не столько на глаза, уставшие после ночного бдения, сколько на инстинкт, выработанный многими поколениями жителей пограничья.
   На утренней заре князь Владимир Путивльский разыскал черниговского боярина Ольстина Олексича, вполглаза спавшего прямо в седле. Заслышав приближение путивльской дружины, Ольстин Олексич зевнул во весь рот и остановил коня.
   – Здрав будь, князь, – хриплым с утра голосом сказал черниговец, отвешивая поклон.
   – Взаимно, боярин, – откликнулся Владимир Игоревич, подняв в приветствии руку, обтянутую по локоть кольчужной перчаткой.
   Солнечный зайчик, пробудившийся еще на рассвете, ударился в своем полете о внутреннюю сторону забранной в сталь княжеской ладони и отразился в полированном серебре иконки, укрепленной над наносьем шлема Ольстина Олексича. На миг показалось, что между князем и боярином проскочила молния.
   Бывают грозы без дождя. Они самые опасные, как говорят знающие люди.
   – Отводи своих ковуев к войску, боярин, – сказал князь Владимир. – Они заслужили отдых.
   – Плох ковуй, ослабевший от одного ночного перехода, – ухмыльнулся Ольстин. – Вот кони – да, они не железные, им отдых не повредит... Дозволь только, князь, мне самому отправиться к Рыльской дружине. Горяч больно Святослав Ольгович, как бы не сотворил чего...
   – Сгоряча только дети творятся, – с некоторой обидой за товарища детских игр заметил князь Владимир.
   Но, признавая правоту черниговца, продолжил:
   – Поезжай, боярин.
   Ольстин Олексич снова ухмыльнулся, словно услышал что-то чрезвычайно смешное. Свистом подозвав ближних к себе ковуев, он отдал несколько коротких приказаний.
   Вскоре черниговский отряд разделился на две неравные части. Большинство ковуев не спеша направились обратно, ориентируясь на неясный, но все равно узнаваемый шум воинского стана, а Ольстин Олексич, забрав с собой дюжину копейщиков, отвернул вбок, наперерез рыльским дружинникам. Князь Владимир Игоревич был рад, что ковуи покинули его. И не то чтобы он не любил черниговцев. Просто не сегодня-завтра русское войско должно было выйти к долгожданной цели похода и увидеть свадебный поезд, где в окружении подруг и лучших из лучших молодых воинов будет ждать жениха дочь Кончака, без лести прославленная поэтами прекрасная Гурандухт. Владимир хотел первым встретить свою судьбу. Встретить девушку, предназначенную ему в жены до конца жизни. Князь еще не видел ее, но уже любил и почитал. Достойна уважения дочь могущественнейшего из половецких ханов, достойна любви дочь отцова побратима. Свадьба делает юношу мужчиной, а наследника княжеского стола – настоящим князем. А что за свадьба без невесты?!
   Ольстин Олексич тоже был рад, что покинул путивльскую дружину.
   Разной бывает радость. И черной тоже...
 
* * *
 
   Той ночью Абдул Аль-Хазред спас человека. Спас, повинуясь внутреннему побуждению. Привычней было бы сказать – зову души, но откуда взяться душе у существа, воскрешенного из небытия волей злого тмутараканского божества? Существа, перешагнувшего последнюю грань жизни и не нашедшего успокоения в смерти?
   Аль-Хазред перестал задумываться над причинами совершаемых им поступков. Он знал, что так надо, что его господин будет доволен свершенным, и делал так. Ел в харчевнях, не чувствуя вкуса еды и зная, что может теперь обходиться совсем без нее. Вечерами укладывался на доски лавки постоялого двора или просто расстилал на прибитой земле пола непритязательный коврик и лежал не размыкая глаз, хотя и не нуждался во сне. Дышал, раз так принято. Пресмыкался перед знатными и могущественными людьми, понимая при этом, что в его власти убить любого, даже не пошевелив ладонью. Он пробовал.
   На рынке, теснившемся у переправы через Днепр, выбрал взглядом основательного купчину с холеной бородищей и представил мысленно, как, подобно кому молодого сыра, сжимается гордая купеческая голова. Когда купец умирал, Абдул Аль-Хазред возрадовался, но не силе своих магических способностей, а тому, что он выбрал жертву в относительном отдалении от себя. Голова купца сжалась, сложившись вовнутрь, и окровавленное мозговое вещество обрызгало окружающих отвратительным осклизлым дождем. Торговли в тот день на рынке больше не было.
   Ночью же Абдул Аль-Хазред спас человека от неминуемой и тяжелой смерти. Так случилось, что араб стал свидетелем, а затем и участником погони за воришкой, осмелившимся забраться на Ярославов двор в поисках легкой поживы. Княжеские хоромы охранялись спустя рукава, и лучшей стражей считалось почитание верховной власти и боязнь неминуемого наказания. Но последние два десятилетия отбили у доброй части киевлян уважение к своему князю – а что, можно подумать, сами Рюриковичи продолжали считать Киев хоть не матерью, так старшим братом городов русских! Свои не хуже пришлых кочевников разоряли окрестности стольного града, а то и сам детинец брали на щит; и Киев терпел насилие, откупаясь имуществом и жизнями своих насельников. Любой купец блюдет свой товар лучше, чем князь киевский – интересы своих подданных. Так отчего же, собственно, не ограбить богатого, но ленивого и слабого?
   Вору просто не повезло. Так уж совпало, что толкавшиеся в небе облака, не пропускавшие даже луча лунного света, отшатнулись друг от друга именно в тот момент, когда вор с большим узлом, где лежало запылившееся княжеское серебро, перебирался через неохраняемую стену на задворках хором. Вор был возмущен. Серебряная посуда – в пыли! Сколько же она пролежала без движения в запертом сундуке, на котором даже бронзовый навесной замок хитрой кордовской работы покрылся зеленоватой патиной?! Кража, кто спорит, грех, но стяжательство – грех не меньший!
   Неожиданно вырвавшаяся на свободу луна залила Киев неподвижным гнилостным светом. И стражник, высунувшийся из проема широкой бойницы или узкого окна, кому как больше нравится, проделанного под крышей терема, вознесенного над княжескими хоромами, ясно разглядел в этом свете отблески на округлых до непристойности боках серебряных сосудов, выпиравших из небрежно увязанного воровского узла.
   Стражник не стал кричать. Так можно только спугнуть грабителя, но не поймать его. Сбежать и укрыться в темных узких улочках города было проще простого, если, конечно, не выдаст собачий лай. Но дремавшие в своих конурах псы знали, что разбуженный хозяин не простит ложной тревоги, и берегли голос для того, кто осмелится покуситься на покой именно их дома. Что ж до погони на улице – не их, собак, это дело.
   Стражник тихо сказал несколько слов своему товарищу, находившемуся у бойницы с противоположной стороны. Товарищ, более молодой и подвижный, прошлепал мягкими подошвами сапог вниз по винтовой лестнице и поднял сторожу, с нарочитой ленью коротавшую время за игрой в зернь.
   Кости были отброшены в стороны, а в руках воинов оказались мечи и заранее натянутые луки.
   Незадачливый вор, облегченно вздохнувший, когда луна снова скрылась за плотными облаками, был обескуражен, когда стрела, прилетевшая из обманчиво, как выяснилось, спасительной темноты, пришпилила узел с награбленным добром к рассохшимся бревнам стены.
   – Слазь, – благодушно сказали вору из темноты. – И осторожней, а то ушибешься.
   – Сейчас, – пообещал вор.
   И обманул, конечно.
   Оставив на стене узел с наворованным, – что дороже – княжеское серебро или собственная жизнь? – вор кубарем скатился вниз, возвращаясь на пройденный уже незадолго до этого путь. Равнодушно прогудела поздним шмелем стрела из самострела, пущенная стражником из бойницы терема, но ушла в землю, не задев вора.
   В соревновании, кто быстрее, или стражник перезарядит оружие, или вор скроется, победил вор. Не исключено, оттого, что чаще тренировался. Тихо, вжимаясь спиной в неровные доски уличных заборов, вор уходил все дальше от столь неудачно ограбленного княжеского терема.
   Но злоключения горемыки на этом еще не закончились.
   Раздосадованная сторожа, лишившись законной добычи, разделилась. Двое полезли на стену, чтобы снять от соблазна подальше сверток с хоть и грязной, но все же серебряной посудой. Остальные, стараясь не греметь оружием, разбились на группы и побежали вдоль стены навстречу друг другу.
   С вором должно было произойти то же самое, что и с комаром, неосторожно оказавшимся между смыкающимися в ожидании хлопка ладонями. Возможно, что его ждало и худшее. Комар, что ни говори, погибал сразу. Покусившемуся же на княжеское имущество по славным ромейским законам, пришедшим на Русь вместе с христианством, приходилось опускать осквернившие себя преступлением руки в кипяток. Это тоже была смерть, только от боли, а значит, медленная.
   Стражники рядом, а бежать вору было уже некуда. Потеряв в темноте верное направление, он сам себя загнал в ловушку – узкий проулок, кончавшийся глухой стеной. Тупик. Конец пути. И собственно, конец жизни.
   Из поясного кошеля-калиты вор достал небольшой четырехгранный стилет и спрятал его в рукав, острием к локтю. Набалдашник рукояти весомо упирался в потную ладонь, и вор знал, что у него есть только один удар, не больше. Вор надеялся, что его не станут обыскивать прямо на месте, а если уж это произойдет, то обойдутся только поверхностным осмотром. Надеялся вор и на то, что стражники не станут его связывать, рассчитывая поскорее вернуться в княжеские палаты. Тогда – один точный и неожиданный удар в горло ближайшего из стражей, прыжок в сторону, и вор свободен.
   Конечно, вор понимал, как много случайностей Должно сложиться в его пользу, но иного выхода не видел. Кроме того, не меньше случайностей уже сложилось против него – не пора ли монете судьбы повернуться другой стороной?
   Монета судьбы встала на ребро.
   В заборе бесшумно открылась неприметная калитка, и сильная рука рывком втащила вора во двор. Появившиеся вскоре стражники увидели в свете зажженных факелов только пустой проулок.
   Вор исчез, словно унесенный злыми духами.
   Или спасенный Абдул Аль-Хазредом.
   Как знать, что здесь хуже.
 
* * *
 
   Обовлый должен был признать, что бродники Свеневида вели себя на удивление по-хорошему. Не свирепые разбойники, а заботливые проводники – вот кем стали бродники для половцев. Племя Обовлыя неспешно двигалось, находя по пути с помощью знавших здесь каждую травинку бродников воду и пищу. Половецкие юноши осмелели настолько, что уезжали по утренней зорьке на птичью охоту вместе с воинами Свеневида.
   Обовлый готов был уже поверить, что бродники не обманули и им нужно не его племя, а те земли, где они раньше кочевали. Об этом же говорило, казалось, и поведение самого Свеневида, проявлявшего все большее нетерпение в желании поскорее довести половцев до заранее намеченного места.
   Тем утром Свеневид наконец-то не поднял племя на очередной переход. Бродник подъехал к Обовлыю и ладонью махнул в сторону поблескивавшей впереди неширокой реки.
   – Сюурлий, – пояснил он. – Бычья река. Надеюсь, Обовлый, что здесь хватит травы не только для диких зверей, но и для твоего скота.
   – Мы на месте? – решился уточнить Обовлый.
   – Да, – кивнул Свеневид. – Приехали. Сегодня мы расстанемся, Обовлый, и даже не лги, что тебе это неприятно. Однако надеюсь, что хотя бы про себя ты стал иначе думать о нас, бродниках. Люди чаще склонны бояться не реального зла, но слухов о нем... Зови к полудню своих мужчин на прощальный пир, вождь. Вечером нам в дорогу!
   Обовлый поблагодарил поклоном, стараясь не выдать своих чувств. Огорчиться отъезду бродников – Свеневид умен, он поймет ложь, выказать радость – вызвать, возможно, старательно сдерживаемую ярость людей, которым уступали дорогу даже никого не боявшиеся степные волки.
   Пир – не битва. Отчего же не позвать на него людей?
   Поодаль от половецких веж, чтобы не мешали юркие дети и не отвлекали все время чем-то недовольные женщины, юноши по приказу Обовлыя прогнали несколько раз по широкому кругу волов, приминая траву на месте готовящегося пиршества. На пригорке, заранее окопав его макушку, развели костры, использовав как топливо росшие там же густые кусты.
   Расщедрившийся Обовлый приказал заколоть двух молодых бычков. Свеневид же, поглядев с высоты седла на приготовления, заявил, что поедет со своими людьми на охоту. Дичь, мол, лишней не будет. Половцы не возражали. Чужак, даже приглашенный на пир, особо хорош, когда туда не является или, что вернее, запаздывает, оставляя хозяевам время насладиться покоем и одиночеством без постылой компании.
   Бродники направились в прибрежные заросли погонять птиц, но Свеневид пренебрег развлечением. С тремя подручными, неотступно следовавшими вслед за вожаком, он отвернул в сторону, к броду через Сюурлий.
   Кони осторожно перешли по чавкавшей липкой глине на другую сторону реки и, почувствовав под копытами твердую почву, перешли, не дожидаясь понукания от хозяев, на быструю рысь. Ошметки грязи летели с лошадиных ног на степную траву, помечая дорогу бродников.
   Символично ли это? Не знаю, не знаю...
   Свеневид и его люди ехали, не стараясь скрыть свое присутствие, и совсем не удивились, когда, перевалив через вершину одного из холмов, частых в этой местности, увидели прямо перед собой русских дружинников в полном вооружении. В центре русского отряда на могучем гнедом коне ожидал приближения бродников воин в полном вооружении. По степному обычаю, на начищенную кольчугу он надел пластинчатый доспех, прикрывавший грудь, живот и спину, но не сковывавший движения в скоротечной степной рубке. Поднятый кверху наносник шлема напоминал восставший фаллос, требовавший немедленного удовлетворения недвусмысленного желания, из-за него сконфуженно выглядывал святой, отлитый на серебряной иконке, прикрепленной к куполу шлема.
   Боярин Ольстин Олексич улыбался, глядя на приближающихся бродников. Так улыбается из размытой весенним паводком могилы череп, приветствуя еще живущих.
   – Мир тебе, воевода, – сказал черниговец.
   – Здрав будь, боярин, – отозвался Свеневид, изрядно развеселившись от пожелания ковуя. – По добру ли доехали?
   – По добру, – усмехнулся Ольстин Олексич, оценив ответную двусмысленность. – Надеюсь, что и с твоими воинами все в порядке?
   – Что с ними будет, – равнодушно заметил Свеневид.
   – Удалось ли... о чем договаривались?
   – Могло быть иначе? В Степи слово держат.
   – Значит...
   – Значит – твое время, боярин! А мы поможем, раз уж дело выходит общим.
   – Где Гзак?
   – Будет Гзак. – Глаза бродника вспыхнули зеленым волчьим пламенем. – Когда настанет время – будет, не задержится!
   – Вы разве не обмениваетесь гонцами?
   – Нет, разумеется! К чему доверяться лишним людям? Не волнуйся, боярин, Гзак не подведет. Он заинтересован в успехе, быть может, больше всех. Меня волнует иное. Где войско Кончака, боярин? Хану, возможно, не понравятся перемены в судьбе любимой дочери, и мне не хотелось бы оказаться на пути отцовского гнева.
   – Я не обмениваюсь гонцами с ханом Кончаком.
   – А стоило бы... Что ж, боярин, к делу!
   – Приступим.
   Ковуй и бродник спрыгнули с коней на землю и принялись сооружать из травинок и веточек, попадавшихся под руку, примитивную, но вполне понятную карту окрестностей. При этом они говорили о чем-то, но голоса их звучали приглушенно, чтобы не расслышали даже свои.