– Но это чудовище тоже нам необходимо, Мариэта. Его приемы допроса могут действовать на твои и мои нервы, возмущать нашу гуманность. Но… что же делать? Даже этими методами не удается покончить с коммунистами. Вообрази, что произошло бы, если бы у нас в полиции работали мягкосердечные люди… Через два дня Престес захватил бы власть, а мы очутились бы в тюрьме… По существу, эти люди защищают наше право быть гуманными.
   – Мне это понятно; я ведь не сентиментальна. Но я не могу выслушивать описание пыток… То, что мне рассказал этот человек, – ужасно. Неужели он действительно все это делает? Вырывает ногти, избивает, гасит папиросы о тела арестованных? И он еще смеет говорить, что все это – только скромное начало. Я не позволила ему продолжать это описание…
   – На самом деле он делает еще гораздо больше и страшнее. Но это необходимо. Только ему не следовало об этом рассказывать; тебе вовсе незачем знать, каких страданий стоит твое счастье…
   – Мое счастье? Если бы оно на самом деле существовало…
   – Разве ты не счастлива? Я всегда считал тебя самым счастливым человеком из всех кого знаю… У тебя есть всё. Твой муж – самый могущественный человек Бразилии, и он исполняет все, что ты захочешь… В конечном итоге, ты самое могущественное лицо в нашей стране.
   Она поднялась, держа в руке розу. На лице у нее появилось выражение, которое его поразило.
   – Ты ничего не замечаешь, Паулиньо: ты слеп, настолько слеп, что ровно ничего не можешь разглядеть…
   – Чего именно? – спросил он обеспокоенно.
   – Ничего… – И она вышла из комнаты.
   Пауло открыл платяной шкаф, чтобы достать смокинг. Что происходит с Мариэтой? Почему она назвала его слепым? Неужели Шопел прав? Поэт незадолго до своего отъезда в долину реки Салгадо как-то вечером, когда они вместе пили чай в доме Коста-Вале, сказал ему:
   – Мой мальчик, дона Мариэта Вале не спускает с тебя глаз… и каких глаз!.. Она тебя ими пожирает, Паулиньо.
   – Ты – бессовестный! Мариэта могла бы быть моей матерью…
   – Она еще лакомый кусочек…
   – Совсем не то. Она знает меня с колыбели, фактически я вырос у нее на глазах. Да, она меня любит, но это чисто материнская любовь.
   – Материнская? Но где это видано, чтобы матери бросали на своих сыновей такие пламенные взгляды? Ты просто слеп…
   «Ты слеп»… И вот теперь сама Мариэта сказала ему те же самые слова. А что, если это правда?
   Действительно, Мариэта – великолепная женщина, и она, очевидно, могла бы быть исключительной любовницей. Пауло улыбнулся. Рядом с мелкими и раздражающими светскими обязанностями по отношению к Розинье да Toppe, с одной стороны, и пресыщением от приключения с Мануэлой – с другой, взгляд и неожиданные слова Мариэты представились ему началом нового волнующего романа, самого неожиданного и (как знать?), может быть, самого страстного. Он никогда не думал о Мариэте как о женщине, которую бы он желал; он никогда не смотрел на нее другими глазами, кроме глаз дружбы, – как на человека, чьи советы были всегда полны здравого смысла и чей интерес к его жизни всегда представлялся ему искренним.
   Но теперь он не мог больше думать о ней по-прежнему. В нем зародилось желание; он представил ее себе сидящей здесь, на стуле, с глубоким декольте, обнажавшим холеные плечи и шею, представил себе ее вспыхнувшие огнем глаза, жадные и пересохшие губы, когда она назвала его слепым. Неужели это правда?
   Он решил в дни своего пребывания в Сантосе выяснить все, что поможет ему раскрыть истинные чувства Мариэты. Но он не мог рисковать, не установив сначала действительного смысла ее последних слов, – ведь Мариэта была больше, чем друг: очень многое в его жизни зависело от помощи, которую она ему оказывала, – даже женитьба на племяннице комендадоры. А что, если и этот взгляд и эти слова не означали ничего иного, как признания того, что она была несчастна в замужестве, не любила своего мужа и чувствовала себя одинокой? Нет, он ничем не должен был рисковать, пока не выяснит лучше, а это, может быть, и не так уж трудно…
   В комнате и на улице зажегся свет. Он начал одеваться, уже не ощущая теперь мучительного гнета сумерек. Тревога и печаль исчезли, его скучающее лицо скептика выражало все возраставший интерес. Такого рода роман с женщиной, как Мариэта, – зрелой по годам, но еще прекрасной, богатой по жизненному опыту, но еще юной сердцем – о! – он мог быть интересным…
   Кто-то постучал в дверь. Это оказался Бертиньо Соарес, облаченный в белый «dinner-jacket»[115]. Он был очень взволнован.
   – Знаете новость, Паулиньо?.. Произошло столкновение между полицией и забастовщиками. Убит один рабочий… Говорят, волнение разрастается, забастовщики собираются напасть на отель. Я вне себя от испуга…
   Пауло вынул из вазы розу, схожую с той, что унесла Мариэта. Прикрепил ее в петлице смокинга.
   – Какое мне дело до забастовок, уличных стычек, убитых рабочих? Разве это может касаться моей жизни, моей большой, настоящей жизни? На свете, мой милый Бертиньо, важно только одно – это любовь…
 
11
   Морской бриз принес с собою ласковую ночь конца лета. Полная луна проливала свой свет на порт, охраняемый солдатами. На асфальте против доков остались пятна крови – там, где был убит грузчик. Вдали на корабле кто-то пел, но слова этой песни не достигали города. Солдаты с опущенными ружьями, группами по двое, по трое, расхаживали около портовых складов.
   На следующий вечер из Сан-Пауло в Сантос прибыл Руйво. Сочувствующий компартии Маркос де Соуза, друг Марианы, взялся доставить Руйво на своем автомобиле. Чтобы проехать по улицам, охранявшимся полицией, Руйво пришлось спрятаться в машине. Его лихорадило; несмотря на жару, ему пришлось надеть плащ. Когда они подъехали к набережной, архитектор спросил, куда его отвезти. Руйво назвал улицу. Теперь архитектор вел машину молча: в течение всего пути он беседовал со своим спутником об искусстве и немало удивлялся, как этот простой рабочий мог столько знать и обладать такой эрудицией, как он мог так свободно рассуждать на темы, столь явно далекие его профессии, как живопись, архитектура, стиль церквей, скульптуры Алеижадиньо[116].
   Руйво, смеясь над его удивленным видом, объяснял:
   – Политика означает для нашей партии жизнь – жизнь во всей ее полноте. Ничего из того, что интересует человека, нам не чуждо. И меньше всего – искусство. Знаете, почему вы удивлены? Потому что, несмотря на ваши симпатии к делу рабочего класса, вы еще продолжаете считать, что искусство должно оставаться уделом избранных. Вас изумляет, что какой-то рабочий может всем этим интересоваться. А мы, мы хотим, чтобы искусство, наука, литература стали достоянием всех, чтобы каждый человек мог понимать и обсуждать эти вопросы…
   – Именно, именно так. Вы правы. Никогда бы не подумал! Я представляю себе, что коммунизм – это пища и жилье для всех; меньше бедности и больше изобилия, меньше несправедливости и больше радости.
   – А почему искусство не должно быть для всех?
   – Возможно, вы правы… но я должен об этом поразмыслить…
   Маркос всмотрелся в пылающее лицо собеседника – тот, должно быть, очень болен. Маркос испытывал восхищение перед этими преследуемыми людьми, стремившимися изменить облик мира. Он чувствовал себя ничтожным в своем дорогом автомобиле, виноватым, что недостаточно помогает этому делу, в справедливости которого он не сомневался. Когда Руйво подал ему знак остановиться и сказал: «Я выйду здесь. Очень вам признателен», – он ответил ему:
   – Если хотите, я могу вас подождать, чтобы отвезти обратно в Сан-Пауло.
   – В этом нет необходимости. Я пробуду здесь несколько дней.
   – А что еще я бы мог для вас сделать? Говоря откровенно, мне хотелось бы сделать для вас еще что-нибудь. Мне нелегко объяснить, но, встречаясь с кем-нибудь из вас, я чувствую себя виноватым перед целым светом, что так мало делаю…
   – Я понимаю. Но вы нам помогаете достаточно. В другой раз, когда я возвращусь, мы об этом поговорим. Я извещу вас через Мариану. Я хорошо понимаю ваше чувство. Это – хорошее чувство.
   Маркос несколько смущенно улыбнулся.
   – Мариана просила у меня денег для поддержки бастующих. Я дал… Но теперь мне кажется, что этого мало. Я мог бы дать больше… – Он опустил руку в карман, вынул бумажник и протянул Руйво деньги. – Возьмите… Они вам нужны гораздо больше, чем мне.
   – Благодарю вас.
   Ночь, окутавшая улицу, поглотила Руйво. А Маркос де Соуза, направив машину к побережью, где были расположены фешенебельные отели, погрузился в размышления. Хорошо ли он делает, продолжая жить в комфорте, безопасности, покое, тогда как такие люди ведут борьбу в трудных, опасных условиях? Горя в лихорадке, Руйво спешил выполнить какую-то опасную миссию, тогда как он, Маркос, уверенный в справедливости и благородстве их дела, спокойно ехал в роскошный отель, чтобы там под звуки оркестра заняться изысканным обедом, как будто на свете не существует никакой неправды. Он всегда считал себя порядочным, хорошим человеком. Но если он таким представлялся для других, мог ли он искренно утверждать это сам о себе? Ах, если бы сейчас началась новая схватка между полицией и забастовщиками, он принял бы в ней участие так, словно бастовал вместе с другими.
   Когда автомобиль Маркоса отъехал, Руйво подумал: «Этот интеллигент переживает кризис, но это – хороший кризис. Он честный человек, может даже прийти к партии; ему надо помочь».
   Машина скрылась. Руйво поспешно зашагал к дому, где остановился Жоан.
   Они обсудили последние события в Сантосе. Партия решила послать Руйво в помощь Жоану, так как работы стало больше и задачи усложнились.
   – Несколько дней я пробуду здесь с вами, – сказал Руйво. – Это – решение руководства. Дело здесь все усложняется, и работы прибавится. Я займусь главным образом вербовкой новых членов партии. Забастовка должна быть использована для расширения партийной организации. Надо привлечь к себе наиболее боевых, закаленных и сознательных рабочих. Нужны новые кадры, чтобы заполнить бреши, пробитые в наших рядах реакцией…
   Жоан обрисовал положение в Сантосе. Сообщил о последних предложениях министра и об откликах на эти предложения среди бастующих:
   – Конфискация профсоюзных фондов многих поколебала. Нелегкое дело. Столько народу голодает… люди с большими семьями – и нечем кормить детей! Я предвижу угрозу массового отступления. Необходимо проводить самую энергичную агитацию.
   – И поддерживать солидарность с бастующими, – добавил Руйво. – Надо дать им почувствовать, что они не одни, что с ними все рабочие штата. Я привез с собой деньги, собранные в Сан-Пауло.
   – Столкновение с полицией, убийство одного забастовщика подействовали на массу как удар электрического тока. Рабочие и слышать не хотят о переговорах – настаивают на продолжении забастовки. Но сколько времени сможем мы удерживать такое положение? А если не начнутся забастовки солидарности?..
   – Они начнутся. Может быть, первые из них вспыхнут уже завтра в Сан-Пауло и в Санто-Андре. Известия о сегодняшних событиях всколыхнут массу и поднимут ее на борьбу. Мы уже печатаем листовки о событиях в Сантосе, которые будут распространяться на фабриках и в рабочих кварталах.
   Руйво сообщил о работе, проведенной в столице и в индустриальных центрах внутренних штатов страны. Вести из Сантоса и в особенности сообщение об убийстве грузчика быстро распространились среди рабочих Сан-Пауло. Партийная машина пришла в действие, и, невзирая на полицейский террор, движение солидарности, возникшее с самого начала забастовки, быстро крепло. Предложение о проведении коротких забастовок протеста продолжительностью в полчаса – час всюду встречало хороший прием, а на некоторых фабриках такие забастовки даже возникали стихийно, и Руйво уверял, что завтра они вспыхнут на многих крупных предприятиях. Зе-Педро и Карлос работали в низовых партийных организациях, призывали товарищей мобилизовать все для выполнения этой задачи. Так же обстояло дело с финансовой помощью бастующим: и здесь можно было рассчитывать на новый подъем в связи с известием о конфискации профсоюзных фондов. – К несчастью, – добавил Руйво, – партийная организация еще слишком малочисленна, чтобы во всем объеме справиться с вставшими перед ней задачами. Поэтому необходимо усилить вербовку новых членов, охватить деятельностью партии все предприятия, увеличить число активистов. – Организационные вопросы очень беспокоили его.
   – Только теперь, – говорил он, – мы до конца поняли, какой вред нанесла партии сектантская политика Сакилы и его сторонников. Якобы желая оградить партию от проникновения провокаторов, они препятствовали вступлению в нее лучших представителей трудящихся, закрывали доступ новым кадрам. Они хотели низвести партию к горстке людей, к ничтожному числу боевых активистов. Нами уже многое сделано для исправления положения, но как много еще остается сделать!.. Немало еще у нас людей сектантски мыслящих… Нам предстоит совершить еще одно большое усилие именно теперь, когда полиция решила так или иначе уничтожить нас. Тебе известно заявление Филинто Мюллера? – Жоан отрицательно покачал головой. – На совещании в министерстве в Рио он сказал, что в течение полугода покончит с нашей партией во всей Бразилии. А Баррос повсюду кричит о том, что еще раньше этого срока в Сан-Пауло не останется ни одного коммуниста. Полиция развертывает бешеную деятельность, в особенности – после начала забастовки. Несколько наших товарищей арестовано…
   Его начал душить приступ кашля. В течение нескольких секунд Руйво боролся с ним; лицо его побагровело, он прижал платок к губам. Жоан, вглядываясь в Руйво, нашел его еще более похудевшим, совсем больным на вид. Несомненно, болезнь прогрессировала, а у Руйво по-прежнему не было времени лечиться. Когда приступ прошел, Жоан спросил:
   – Ты был у доктора?
   Руйво сделал неопределенный жест рукой.
   – Очевидно, я простудился во время последнего путешествия в Сантос. Меня привез Маркос. Он хороший человек, все теснее связывается с партией. Следует уделить ему больше внимания. Это интеллигент совсем иного рода, чем Сакила и вся его замкнувшаяся в себе сектантская клика. Это человек скромный и прямой.
   Беседа продолжалась. Жоан изложил планы завтрашней демонстрации, приуроченной к похоронам убитого грузчика. Они обсудили все детали. Затем Руйво заговорил об известиях из долины реки Салгадо, где продолжались волнения. Подведя первые итоги забастовки, они приступили к обсуждению плана дальнейшего развития стачечного движения. Если удастся воспрепятствовать погрузке кофе для Франко, «новое государство» потерпит первое крупное поражение…
   Только в конце беседы, когда уже были обсуждены все партийные дела, перед тем как отправиться на совещание с местными руководителями, – только тогда Жоан спросил о Мариане. Руйво улыбнулся и сказал, как бы оправдываясь:
   – Вообрази себе, я так увлекся делами, что до сих пор не удосужился сказать тебе о Мариане. Она чувствует себя хорошо и, как всегда, отлично работает, очень нам помогает. Просила меня позаботиться о тебе. Кстати, – он похлопал своей исхудалой рукой по плечу Жоана, – для тебя новость…
   – Новость? Что за новость?
   – Ребенок… Мне-то она ничего не говорила, но сказала моей жене… И Олга мне передала.
   Суровое лицо Жоана, носящее на себе следы усталости от огромной работы этих дней, просветлело, и он сказал проникновенным шопотом, как бы про себя:
   – У нас будет ребенок… Она ничего не написала мне об этом… А я получил от нее письмо неделю тому назад… – Он повернулся к улыбающемуся Руйво. – Ты знаешь, я всегда мечтал о сыне. Еще задолго до женитьбы. Я всегда любил детей. Когда меня послали в Сан-Пауло, тяжелее всего мне было расстаться с маленьким племянником. И в самые трудные дни, когда я чувствую, что мне не справиться с усталостью, когда во мне возникает желание все бросить и отдохнуть, – я всегда вспоминаю о детях, о малютках, которые умирают с голоду вскоре после рождения, или о тех, кто продолжает влачить жалкое существование, скитаясь по улицам. Достаточно мне вспомнить о них, чтобы почувствовать прилив новых сил… – Он немного помолчал, словно стараясь вникнуть в смысл полученного известия, и затем продолжал: – У меня здесь есть товарищ, один негр – безобразный, как дьявол, по имени Доротеу…
   – Я его знаю.
   – Так вот его жена тоже ожидает ребенка. Он все время об этом говорит. На днях он мне сказал примерно следующее: «Хорошее дело – бороться за будущее детей, но особенно остро это ощущаешь, когда среди этих детей находится и твой собственный ребенок…» Если это действительно так, я надеюсь, что отныне буду работать еще лучше.
   – Мариана ничего мне не сказала, но еще до того, как я узнал правду, я понял, что с ней что-то происходит, – достаточно было взглянуть на ее лицо. И работает она еще энергичнее.
   Жоан вышел и зашагал по уснувшим ночным улицам. Товарищи, должно быть, уже дожидались его. Дорогой он обдумывал, что им сказать, какие передать директивы, вытекающие из сообщений Руйво; взвешивал в уме политические аргументы, которые собирался им изложить. На всем пути его мысль ни на миг не отрывалась от вопросов, связанных с забастовкой, с предстоящим собранием. Но все это время Мариана находилась рядом с ним: он чувствовал ее ласковое присутствие, ощущал тепло ее любви. Уже очень давно они не виделись: после женитьбы ему приходилось редко бывать дома. В сущности, после того как они познакомились, он очень мало бывал с нею. Тем не менее ему казалось, что он знал ее всегда, что она постоянно, неразлучно находилась рядом с ним. Он полюбил ее сразу же после того вечера, когда они встретились на праздновании ее дня рождения, и никогда с тех пор никакое другое чувство не нарушало целостности его любви и – он знал – так же было и с Марианой.
   Для Жоана любовь была совершенно иным чувством, чем для Пауло, или для Мариэты Вале, или даже для Мануэлы. Когда он думал о своей любви и о своей любимой, это сливалось со всем, что его окружало: с его борьбой, с его мечтами, с его прекрасной надеждой на завтрашний день и с суровой действительностью сегодняшнего дня. Они были так тесно связаны друг с другом, что, когда он собирался встретиться с товарищами, ему достаточно было подумать об этом, чтобы тотчас же ощутить рядом с собой и Мариану, настолько живо, будто она сама – его жена, его безграничная любовь – только что приехала из Сан-Пауло; особенно дорога Мариана была ему теперь, когда он узнал, что она беременна, что она носит ребенка – плод их любви. Может быть, в эту самую ночь и Мариана идет по улицам Сан-Пауло, выполняя задание партии. И рядом с ней будет шагать Жоан. Потому что, как бы далеко они ни были один от другого, душой они всегда вместе, – ничто не может их разлучить.
 
12
   – Сюда, прошу вас… – пригласил Маркоса де Соузу метрдотель, указывая на свободный столик в переполненном зале ресторана.
   Но из-за другого стола кто-то его окликнул:
   – Маркос! Маркос! Сюда, к нам! – И Сузана Виейра приподнялась со своего места, чтобы ему легче было ее заметить.
   – О! Сузана… И Пауло…
   Архитектор не проявил большого восторга. Приезжая в Сантос, он имел обыкновение останавливаться именно в этом отеле, но сегодня, после того как портье сообщил ему, что здесь находится его превосходительство министр труда, он предпочел бы другой отель. Он так и собирался поступить, но лифтер уже успел завладеть его небольшим чемоданом.
   Теперь Маркос спустился к ужину, и праздничная атмосфера ресторана, обилие света и цветов, великолепный оркестр, замороженное во льду шампанское, танцующие пары – все это раздражало, почти оскорбляло его. Он вспомнил горящего в жару Руйво, истерзанного чахоткой; вспомнил, как он тайком провез его незамеченным мимо полицейских патрулей; вспомнил бастующих рабочих и кофе, сложенный на портовых складах; вспомнил сражающийся испанский народ; вспомнил убитого грузчика. А он, Маркос де Соуза, солидарный с этой суровой и неравной борьбой, находится здесь, в роскошном ресторане одного из шикарных отелей побережья, и собирается приступить к изысканному ужину в компании хозяев этой полиции, этого кофе, этих пуль, этих союзников Франко. И он по-прежнему остается в обществе своих знакомых, своих клиентов…
   «Моих хозяев…», – подумал он. Ведь это он построил особняк для родителей Сузаны Виейра, загородную виллу Артура Карнейро-Маседо-да-Роша; ведь это он принимал участие в проектировании дворца Коста-Вале и был главным архитектором при сооружении здания его банка. «Они меня содержат: оплачивают мой покой и комфорт», – думал он, пробираясь между танцующими парами к столику, откуда Сузана Виейра, сидевшая в обществе Пауло, Бертиньо Соареса и Розиньи да Toppe, подавала ему знаки рукой. «Вот почему мне никогда не приходилось думать об искусстве иначе, как о достоянии избранного общества, привилегированной касты. В сущности, я запродан им, но никогда ясно не отдавал себе в этом отчета», – продолжал размышлять Маркос. Ему казалось, что он все еще слышит голос Руйво, громивший абстрактную живопись, говоривший об искусстве – включая и архитектуру, – созданном народом и находящемся на службе у народа: «Гражданин и художник – одно существо, – говорил рабочий лидер. – Невозможно мыслить в условиях социализма о земельной собственности или при капиталистических отношениях – о подлинном искусстве. Это нелепо».
   И, однако, в течение долгих лет это не казалось Маркосу нелепым: предоставлять свой дом для созыва нелегальных коммунистических собраний, ежемесячно давать деньги партии – и вместе с тем иметь об искусстве такие же представления, как поэт Шопел или дипломат Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша; наслаждаться той же самой какофонической музыкой, которая приводила в восторг женоподобного Бертиньо Соареса. И лишь сейчас в этом ярко освещенном зале с цветами и винами, где слышались взрывы веселого смеха, где главенствовал министр труда режима диктатуры, – Маркос внезапно отдал себе отчет, что во всем этом было что-то глубоко несправедливое. Он был недоволен собой и усомнился в самом себе. Мысль о том, что совсем недавно был убит рабочий, не выходила у него из головы; перед его глазами все еще стоял образ горящего в жару Руйво, прячущегося от полиции и несмотря на это довольного жизнью, радующегося ей! Маркос всегда считал себя порядочным человеком, но теперь он видел, как мало значила его «порядочность» по сравнению с достоинством и человеческой гармоничностью Руйво.
   В самый горячий момент их дискуссии Руйво сказал ему: «Мой дорогой, есть много людей, особенно среди интеллигентов, которым хочется одной ногой стоять в лагере пролетариата, а другой – в лагере буржуазии. Это называется оппортунизмом».
   «Порядочный человек? – спросил себя Маркос де Соуза. – Оказывается, я всего-навсего оппортунист», – ответил он самому себе, протягивая руку Сузане Виейра.
   Его встретили с радостью. Метрдотель поспешил принести еще стул, сотрапезники подвинулись, давая Маркосу место.
   – Да здравствует наш великий архитектор, наш Корбюзье![117] – воскликнул Пауло. Глаза его были прикованы к центральному столу, за которым рядом с министром труда сидела Мариэта Вале.
   – Сюда, поближе ко мне… – говорила Сузана Виейра метрдотелю, который ставил стул для Маркоса де Соузы.
   – Вы приехали ради завтрашнего бала, Маркокиньо? – спросил Бертиньо Соарес.
   – Какого бала?
   – Ах, вы не знаете? В честь министра доктора Габриэла… Это будет целое событие. Фантастический бал – только о нем и разговор. Это огромная сенсация для Сантоса!..
   Маркос сел и машинально взял меню, поданное ему официантом. Странное чувство – смесь отвращения с ненавистью – возникло в нем. Позади с карандашом в руке официант дожидался его заказа. Сузана Виейра вынула из вазы цветок и собиралась прикрепить его к лацкану пиджака Маркоса. Где-то сейчас находится Руйво? Если бы он мог с ним поговорить, высказать ему все, что чувствует, еще раз подискутировать. Но Маркосу даже не было известно, где тот остановился: Руйво просил высадить его среди улицы, не позволил подвезти к двери дома; очевидно, он не доверял Маркосу.
   А можно ли ему доверять, если он всего лишь оппортунист, один из тех, кто умудряется находиться в двух разных лагерях борьбы? И разве этот Бертиньо Соарес – аморальный и пошлый, с признаками вырождения на порочном лице, – не обращался с ним как с одним из своих? Разве Соарес не имел права считать его частью всего этого мира моральной нищеты, который их окружал? И Маркос почувствовал, как огромно расстояние, как глубока разница между двумя мирами, борющимися друг с другом. По одну сторону – Бертиньо Соарес, «гнилой нарыв» (так характеризовал его Маркос); Сузана Виейра – полудева и полупроститутка, прижимавшаяся к нему, пока вдевала в петлицу цветок, выставляющая напоказ грудь в глубоком декольте вечернего платья; Пауло Карнейро, ухаживающий за Розиньей да Toppe с выражением циничной пресыщенности; банкир Коста-Вале с холодным, расчетливым взглядом; угодливый, льстивый Эузебио Лима; пьяный, грубый министр Габриэл Васконселос, наклонившийся к Мариэте Вале и что-то ей нашептывающий. Таков был мир, внезапно увиденный им во всей своей наготе, настолько отвратительный, что он почувствовал, как к горлу подступает тошнота. По другую сторону – безграничное самоотвержение человека ради идеи, настолько великое, что оно кажется невозможным; чистота чувств, благородная готовность на любые жертвы. Он вспомнил Мариану, всегда радостную, такую прекрасную в простоте своей бедной одежды; товарища Жоана с его строгим лицом и пламенным взором; мужественного Карлоса с его неизменно хорошим настроением; твердого как сталь Зе-Педро; горящее в жару лицо Руйво и его мудрые слова. И ему захотелось надавать Бертиньо Соаресу пощечин. «Но поступить так, значит замарать свои руки», – подумал он.