Зато у него постепенно начала возникать догадка, откуда могло идти предательство: от группы Сакилы. Журналист после провала армандистско-интегралистского путча бежал за границу. Карлос слышал, что он находится или в Аргентине, или в Уругвае – точно не помнил. Но не одному Сакиле было известно про Карлоса. Его местопребывание, его настоящее имя, его функции в партии были также известны «Луису» (он же – Эйтор Магальяэнс) – бывшему казначею районного комитета партии, выгнанному за воровство. Это он мог донести… А может быть, проговорился какой-нибудь случайно арестованный товарищ? Он снова и снова перебирал в памяти имена друзей, которым были известны его местожительство, его имя, его партийные функции; но таких было немного, и ни один из них не казался ему способным проговориться полиции.
   В полночь в камеру за ним явилось двое полицейских. Он пошел между ними, придерживая руками брюки. У него не было никаких иллюзий по поводу того, что его ожидало. У себя в кабинете Баррос еще раз попытается убедить его признаться во всем, а затем там же, в кабинете, или в другом помещении прибегнет к пыткам. Что произошло с товарищами из Санто-Андре? В одном из них Карлос был настолько уверен, что поручился бы за него головой: это был испытанный и твердый человек, от которого им ничего не добиться. Двух других он знал лишь поверхностно – выдержат ли они жестокий нажим полиции? И до какой степени их арест отразится на организации забастовки на фабриках в Санто-Андре?
   На этот раз Карлоса ввели не в кабинет Барроса, а в комнату, где он сразу заметил на полу следы крови. Значит, здесь кто-то уже был до него. Его дожидались два сыщика: один тот самый садист, который утром выворачивал ему руку, – позже он узнал, что его зовут Перейринья, – и второй – смуглый человек с приплюснутым носом, атлетического сложения, в котором Карлос сразу же узнал знаменитого истязателя, по прозвищу «Демпсей», потому что он некогда был боксером[143]. За ним установилась репутация преступного палача; раньше он работал в полиции Рио, но молва о его варварстве привела в смущение даже парламент (это было еще до установления «нового государства»), и, по настоянию нескольких депутатов, он официально был как будто уволен. На самом же деле его только перевели из Рио в Сан-Пауло. Сейчас Демпсей был без пиджака и держал в руке резиновую дубинку. Тот, которого звали Перейринья, следя злыми глазами за каждым движением Карлоса, положил на стул хлыст из проволоки. В комнате был включен радиоприемник и звучала приглушенная музыка танго.
   Вскоре появился и Баррос, тоже без пиджака, и на этот раз вместо традиционного окурка у него во рту была целая сигара. Один из полицейских, приведших Карлоса из камеры, плотно закрыл дверь. Все молчали. Баррос улыбался, будто ему показалась смешной фигура узника, придерживавшего на себе брюки. Затем Баррос шагнул к стулу, сел.
   – Послушайте, вы! У меня есть предложение. Дружеское предложение. На этот раз с вами, коммунистами, все покончено, и здесь и повсюду. Почти все руководство вашей партии, начиная с вожаков, сидит сейчас у меня в камерах. В Рио арестовано национальное руководство в полном составе. В других штатах – то же самое. И в Мато-Гроссо никого не осталось.
   «Это Эйтор… нет никакого сомнения…» – подумал Карлос. Арест районного руководства в Мато-Гроссо достаточно ясно указывал на то, кто был предателем. Что касалось утверждения инспектора об арестах в Рио, то Карлос усомнился: это могли выдумать, чтобы сразить его, лишить мужества.
   Баррос продолжал:
   – Итак, вы ликвидированы. Спасения для вас нет. – Он выждал с минуту, однако Карлос молчал, и инспектор снова заговорил. – Я прошу от вас лишь одного: адрес Руйво, настоящее имя и адрес Жоана. Только это и больше ничего. – Баррос прекрасно знал, что если Карлос откроет ему это, то откроет и все остальное. – Если вы мне это скажете, вам ничего не будет. Я переведу вас наверх, в хорошую камеру, со всеми удобствами. А затем освобожу вас. Если я не сделаю это сразу, то только для того, чтобы вас не заподозрили другие. Подумайте хорошенько: для вас нет никакой опасности. Никому из ваших и в голову не придет, что вы проговорились: они подумают, что я узнал о Руйво и Жоане из того же источника, что и о вас и о других. Кроме того, вы ведь будете освобождены не сразу, пройдет несколько дней, и мы все устроим. Даю слово. Теперь вам остается решать самому: или это, или мы вас заставим заговорить другим способом…
   – Я ничего вам не скажу.
   – Послушай ты, кабокло! Единственное, чего я хочу, это сэкономить время. Потому что, так или иначе, но ты заговоришь, не будь я Баррос!
   Карлос старался сосредоточить внимание на приглушенной музыке радио – играли самбу.
   – Не согласен? Хорошо! Начнем, ребята!
   Двое полицейских приблизились к нему, а Перейринья настроил приемник на максимальную громкость. Голос певца наполнил комнату:
   Обращаться ль с мольбою…
   Сыщик по прозвищу Демпсей потряс в воздухе резиновой дубинкой, как бы испытывая ее гибкость, Перейринья взялся за проволочный хлыст, в то время как двое других принялись срывать с Карлоса одежду. Баррос сел верхом на стул, лицом к спинке и оперся о нее руками, чтобы лучше наблюдать и руководить тем, что готовилось. Когда Карлос был раздет донага, инспектор спросил:
   – В последний раз – будешь говорить или нет?
   – Нет.
   Голосов почти совершенно не было слышно – так громко звучало радио:
   Обращаться ль с мольбою
   Мне к далекому богу?..
   Все равно, не услышит меня…
   – Скоро ты сам запросишь, чтобы я тебя выслушал! – Баррос сделал движение бровями; Демпсей и Перейринья приступили…
   Прутья проволоки били его по ягодицам, по груди, по лицу, по ногам, и на местах ударов оставались красные полосы. Демпсей методически старался бить по спине так, чтобы повредить почки. Пока еще можно было выдержать, Карлос не кричал. Он оборонялся, старался уклоняться от ударов, но, несмотря на все свое проворство, вскоре почувствовал, что ноги под ним подгибаются. Демпсей ударил его дубинкой по шее, и Карлос, задыхаясь, упал. Тогда наступил черед для двух других сыщиков: они принялись бить Карлоса ногами, топтать его; один из них попал носком ботинка ему в лицо (шрам от этого удара остался у Карлоса на всю жизнь). Карлос кричал, его ругань по адресу своих палачей смешивалась с криками боли, но все это покрывала музыка радио, звуки вальса сменили самбу.
   Карлос оперся на локоть и пытался оторвать тело от пола. Но прежде чем он успел это сделать, один из сыщиков с силой наступил ему ногой на плечо и снова опрокинул его наземь так, что он в кровь разбил себе лицо. Один, два, три раза – после этого Карлос уже больше не пытался подняться.
   Баррос с интересом следил за этой сценой. Заговорит или не заговорит?.. Когда ему удавалось таким способом заставить кого-нибудь заговорить, Баррос чувствовал себя счастливым: он считал, что ни один человек не в силах выдержать ужас физического страдания. Тех, кто переносил все мучения и молчал, он считал чудовищами, не мог их понять и в глубине души чувствовал себя униженным ими. Когда кто-нибудь из таких людей выходил из камеры изуродованный пытками, с телом, исполосованным побоями, но не сдавшимся, Баррос чувствовал себя побежденным: он видел, что существует нечто более могущественное, нежели физическая сила, и ничто не могло разозлить его больше, чем это. Поэтому-то он и ненавидел их, этих коммунистов. Некоторые полицейские с восхищением отзывались о спокойном мужестве арестованных коммунистов, которые стойко выдерживали истязания. Но Баррос не восхищался ими, а ненавидел их, не будучи в состоянии перенести это превосходство, эту глубокую преданность своему делу; вот что наполняло ужасом те ночи, когда ему начинало казаться, что этих людей невозможно сломить и победить…
   – Будем продолжать… – сказал он.
   Сыщики подняли Карлоса и прислонили к стене. Перейринья приподнял свой хлыст, Демпсей размахнулся дубинкой. Карлос опять упал, и опять его подняли. Очередной удар дубинки пришелся по лицу. Тело Карлоса еще раз с силой ударилось о пол.
   – Лишился сознания… – объявил Демпсей.
   Перейринья начал разминать ладони.
   – Я устал…
   Баррос подошел к лежащему. Лицо Карлоса представляло собою месиво из окровавленного мяса; багровые полосы проступали на боках и пояснице, вся спина и ягодицы были в крови.
   – Точно мертвый… – сказал Баррос и приложил руку к сердцу Карлоса. – Нет, только в обмороке. Я его приведу в чувство… – засмеялся инспектор.
   Он сделал две-три затяжки сигарой, стряхнул пепел на пол и ткнул разгоревшейся сигарой в грудь Карлосу. Раздался крик боли, в воздухе запахло паленым мясом.
   – Мерзавец!
   Баррос отнял от его груди сигару и снова сунул ее в рот. Смотрел на Карлоса, глаза которого расширились и наполнились слезами.
   – Ну, что? Наступило время заговорить?
   Карлос ответил грубым ругательством.
   Баррос ударил Карлоса по глазам, в которых он прочел ненависть. Голова Карлоса глухо стукнулась о пол. Рана от ожога сигарой на груди напоминала орден или круглую медаль.
   – Поднять его! Будем продолжать…
   Его поставили к стене, но после первых же ударов он свалился лицом вниз. На стене остались кровавые следы.
   – Опять в обмороке…
   – Плесните ему в лицо водой, – приказал одному из сыщиков Баррос, садясь на стул.
   – Я устал, – повторил Перейринья. – Хорошо бы перекусить…
   – Позвать сюда Баррето и Аурелио.
   Карлосу брызнули в лицо водой, он с трудом открыл глаза.
   – Забава будет продолжаться до тех пор, пока этот пес не заговорит. А он обязательно заговорит…
   Баррос поднялся и снова подошел к Карлосу.
   – Ты обязательно у меня заговоришь, мразь ты этакая! Будешь здесь париться до тех пор, пока не развяжется твой подлый язык!
   Возвратился Перейринья с двумя новыми помощниками.
   – Поставьте его на ноги. Выдвиньте вперед… – приказал Баррос. – Я хочу, чтобы этот негодяй заговорил. Драть с него шкуру, пока не заговорит!
   Демпсей отказался передать дубинку другому.
   – Я еще не устал.
   Снова взвился хлыст, заработала дубинка. Время от времени помогал и Перейринья пинком ногой, кулаком – в лицо. Два, три, четыре, сколько еще раз падал Карлос, и сколько еще раз приводили его в чувство, поливали водой лицо и ставили на ноги? На рассвете его унесли обратно в сырую камеру. Бросили на цементный пол. Он не заговорил.
 
4
   Они трое стояли перед столом, за которым постоянно восседал какой-нибудь следователь и задавал им одни и те же вопросы. В углу комнаты находился мощный прожектор, и свет его был направлен прямо в глаза троих арестованных в Санто-Андре. Невыносимая жара, иссушающая горло жажда, голодные судороги в желудке, резкая, острая боль… Сколько часов это длится? Они утратили представление о времени… им казалось, что все это длится целую вечность. Следователи по ту сторону стола несколько раз сменяли один другого, но три товарища уже не различали перемены в их голосах, задававших с утомительным однообразием одни и те же вопросы – вопросы, на которые нельзя ответить:
   – Имена других членов партии в Санто-Андре? Кто возглавляет там организацию? Где находится сейчас Руйво? Кто такой Жоан? С кем вы еще связаны?
   И жажда… Это – худшее из всего. На столе графин с водой; наполненный до краев стакан как бы приглашает выпить его… Кто выдумал, будто у воды нет ни вкуса, ни запаха, ни цвета? Воспаленные языки словно ощущают ни с чем не сравнимый по прелести вкус воды.
   Лысый старик не в силах оторвать взгляда от стакана, настолько полного, что вода из него вот-вот польется через край; она кажется голубой. Пот крупными каплями стекает со лба, ноги наливаются свинцом, глаза воспалены от резкого света прожектора. Хорошо, что они вместе, все трое – будь он один, может быть, и не выдержал бы… Облизывает языком пересохшие губы.
   Сонный голос следователя звучит монотонно, задавая все те же вопросы. Ручные часы, лежащие на столе перед следователем, наполняют комнату своим вечно неизменным тиканьем. Узники не могут разглядеть циферблат, вернуть себе представление о времени. Они только слышат тиканье часов. Почему этот звук настолько громок, настолько неприятен, мучителен для слуха? Он нарастает, становится все громче, все более нестерпимым для слуха голодных и мучимых жаждой людей, с ногами, точно налитыми свинцом, с глазами, ослепленными ярким светом… Простое тиканье ручных часов, как может оно быть таким мучительным, почти сводящим с ума?
   Боль в желудке, острая и пронзительная. С момента ареста им ничего не давали ни есть, ни пить. У них отобрали сигареты и спички, и лысый старичок думает, что Маскареньяс – рабочий с каучукового завода, самый ответственный из них – должен особенно сильно страдать, так как он заядлый курильщик. Старик украдкой бросает на него взгляд – как может он сохранять каменное выражение лица, стоять прямо, не сгибаясь, и еще отвечать на взгляд товарища подбадривающей улыбкой! Третий из них, восемнадцатилетний юноша Рамиро, маленький португалец, привезенный в Бразилию еще ребенком. С ним полицейские были особенно жестоки: били его по лицу, обзывали «грязным португалишкой» и «свиной требухой»; в самых грубых выражениях поносили его мать; развлекались тем, что по волоску вырывали у него пробивающиеся усики, которые, возможно, являлись предметом его мальчишеской гордости.
   Голос следователя еще раз повторяет вопросы, его рука отбивает такт по столу. Затем он поднимается и закуривает сигарету. Пускает клубы дыма им в лицо и делает несколько шагов по комнате.
   Который может быть час? Они находятся здесь, все время на ногах, с семи часов вечера. Свет прожектора слепит им глаза, их взоры неотрывно прикованы к графину с водой; им задают одни и те же вопросы, время от времени перемежающиеся оскорблениями и угрозами. Лысому старику кажется, что скоро наступит утро; как бы ему хотелось взглянуть на циферблат часов! Ведь, несомненно, утром их допрос будет прерван и возобновлен лишь на следующий вечер. Он не может себе представить, сколько прошло часов. Ноги под ним подгибаются, он едва стоит. Липкий пот стекает по лицу.
   Как выдерживает Маскареньяс жажду и усталость, слепящий глаза свет прожектора? У Рамиро, которому всего лишь восемнадцать лет, есть силы молодости, чтобы все это выдерживать, но ему, лысому старику, уже за пятьдесят; жизнь в нужде, неблагодарный труд парикмахера истощили его силы. Если бы он мог, по крайней мере, выпить стакан воды, или хотя бы глоток… И не слышать тиканья часов, забиться куда-нибудь в угол и заснуть.
   Рамиро знает, что до рассвета еще далеко. Сейчас, самое большее, половина второго или два часа ночи – утра еще долго ждать. Если все ограничится только пыткой голодом и жаждой под обжигающим лицо светом прожектора, – это еще не самое худшее. Было гораздо тяжелее, когда его оскорбляли в приемной, издевательски били по лицу, когда у него вырывали волосы из усов и всячески измывались над ним, а он не мог даже защищаться. Зато позже, в камере, Маскареньяс похлопал его по плечу и похвалил за то, что он достойно вел себя. Сердце Рамиро наполнилось гордостью: похвала старшего товарища придала ему сил для новых испытаний. Он вступил в партию совсем недавно, привлеченный Маскареньясом, и никогда в жизни не чувствовал себя таким гордым, как в день, когда он впервые присутствовал на заседании партийной ячейки.
   Еще будучи мальчиком, он восхищался коммунистами. Ему было всего четырнадцать лет, когда он перестал чистить ботинки на улицах и поступил на завод; он и тогда уже многое понимал в борьбе коммунистов и всей душою был с ними. Он был сознательным рабочим, читал листовки, газету «Классе операриа». Он ощущал душу партии в деятельности профессионального союза, в дискуссиях между рабочими, во всей их жизни, но все же вначале не мог определить, где же находится партия. Все возраставшее восхищение коммунистами заставляло его думать, что лишь очень немногие – самые способные, самые испытанные, самые умные – могли принадлежать к этому авангарду революционной борьбы. Мало-помалу он распознал среди товарищей на заводе нескольких коммунистов – распознал по их делам и с тех пор во всем с ними солидаризировался. Он начал развертывать широкую массовую работу, а между тем, все еще не отдавал себе отчета, насколько он близок к партии, все еще продолжал считать партию чем-то для себя недоступным. Быть может, когда Рамиро станет старше и опытнее, вступит в партию, и он заслужит самое для себя почетное звание – звание коммуниста…
   И как велико было его изумление, когда однажды вечером, несколько месяцев назад, Маскареньяс – ответственный член партии, работавший на их заводе, к кому Рамиро питал особенно глубокое уважение,– длительное время с ним беседовал, а затем, дав оценку всей предыдущей деятельности Рамиро, спросил юношу, не хочет ли он вступить в партию. При этом вопросе Рамиро был настолько взволнован, ощутил такую радость, что глаза его увлажнились и в первую минуту он не мог выговорить ни слова.
   – Вы находите, что я этого достоин? – сказал он наконец.
   Тогда Маскареньяс заговорил об ответственности, возложенной на коммунистов, о трудностях, стоящих на их боевом пути, об опасностях, им угрожающих, и о великом счастье быть бойцом партии. Одно только огорчало Рамиро: он ничего не сможет рассказать об этом Марте – ей едва исполнилось семнадцать лет и у нее еще нет никакого политического опыта, кроме участия в профсоюзных собраниях. Марта – работница на том же заводе, что и он; после работы он провожал ее и ради нее растил свои усики. Но он будет с ней заниматься, заинтересует ее политическими вопросами и она со временем станет коммунисткой.
   Рамиро арестовали случайно – он находился в доме Маскареньяса, когда явилась полиция. Он зашел к Маскареньясу за листовками: они вели агитационную работу, подготовляя забастовку. Он только успел набить карманы листовками, как нагрянули сыщики и вместе с Маскареньясом взяли и его. В полицейском автомобиле он чувствовал себя почти счастливым: это было его боевое крещение; ему казалось, что тюрьма окончательно приобщит его к партии. Маскареньяс сказал им (ему, Рамиро, и лысому старику – ответственному за работу по МОПР и потому известному Эйтору), что им предстоят тяжелые минуты и они должны быть готовыми выдержать все, никого не выдав.
   Если не будет ничего, кроме бесконечных часов пыток под ослепляющим, бьющим прямо в глаза, светом, кроме голода и жажды, тогда выдержать еще не так трудно. Но если даже пригрозят изрезать его на куски, он все равно ничего не скажет; ведь он коммунист – ему и в голову не придет стать предателем. Эти наглые и трусливые полицейские (двое держали Рамиро, пока третий бил его по лицу), по-видимому, не знают, что значит быть коммунистом. Но он, Рамиро, знает. Он объяснял это Марте в их частых беседах после работы. Коммунист – это строитель мира, где царят справедливость, мир и радость. Марта подтрунивала над португальским акцентом Рамиро, но его энтузиазм передавался и ей, и она вела агитацию среди работниц, призывая их к забастовке.
   Если сыщики рассчитывают на то, что заставят его заговорить, терзая голодом и жаждой, сделают из него презренного предателя, это значит – им никогда не понять, что для него означает звание члена партии; им никогда не понять радости, которую он испытывает каждое утро, просыпаясь с сознанием, что он принят в партию, что он участвует в работе по перестройке этой огромной страны – Бразилии, где он рос и жил, а также – кто знает? – может быть, и в перестройке своей страдающей родины по ту сторону океана – угнетенной Салазаром Португалии? Ни партии, ни Марте не придется за него стыдиться. Пусть лучше его разрубят на тысячу мелких кусочков…
   В комнату входит Баррос. Он без пиджака, курит сигару, во взгляде у него бешенство.
   – Еще не заговорили? – спрашивает он у следователя.
   – Еще нет…
   Инспектор окидывает их взглядом, одного за другим. Подходит к Рамиро, хватает его за волосы и, встряхивая изо всех сил, дает пощечину.
   – А? Ты не хочешь говорить, гад ты этакий? Я покажу тебе, как у нас в Бразилии взбивают масло…
   Баррос переводит взгляд на Маскареньяса.
   – Вы у меня заговорите, Маскареньяс! Я не дам вам ни спать, ни пить, ни есть, пока вы не заговорите… И это еще не все. У меня есть и другие методы. Карлос, уж на что стойкий – и тот, в конце концов, заговорил. Рассказал все – все, что ему известно. О вас также. И вам лучше раскрыть рот. Карлос, ваш руководитель, уже все пропел, теперь я хочу только, чтобы вы подтвердили…
   – Ложь! – крикнул Рамиро.
   Маскареньяс бросил на него укоризненный взгляд. Но Баррос уже ответил мальчику новой пощечиной.
   – Заткни глотку, ублюдок! – заорал он. Затем отвернулся от Рамиро и обратился к лысому старику: – И не стыдно вам, человеку преклонного возраста, отцу семейства, связываться с такими отбросами?..
   Старик опустил глаза; вдруг Баррос ударит и его? Но инспектор подошел к столу, взял наполненный водой стакан, сделал из него хороший глоток и причмокнул губами, как бы наслаждаясь холодной водой в этой комнате, где можно было задохнуться от жары. Взял графин, снова наполнил стакан и поднес его к самому лицу старика.
   – Не хотите ли немного, Рафаэл?
   На лысой голове старика выступил пот. Баррос улыбнулся.
   – Это вам ничего не будет стоить. Всего несколько словечек, и ничего более…
   Маскареньяс почувствовал, как трудно было в эту минуту его товарищу. Заметив, как тот зачарованным взглядом смотрел на стакан с водой, Маскареньяс сказал:
   – Рафаэл не предатель.
   Старик поднял голову; мускулы лица его были напряжены, глаза полузакрыты. Баррос швырнул стакан в лицо Маскареньясу, осколки посыпались на пол. Брызги воды попали на Рамиро, стоявшего рядом. Вода стекала по лицу Маскареньяса, попадала ему за ворот. Рамиро был готов закричать, обругать инспектора, но Маскареньяс взглядом заставил его молчать.
   Баррос посмотрел на всех троих.
   – Я вернусь позже. Посмотрим, кто из вас дольше продержится…
   Полицейский достал из небольшого шкафа новый стакан, наполнил его водой. Затем сказал узникам:
   – Все, что происходит здесь, – это пустяки. Для вас всего благоразумнее признаться во всем без проволочек. Потому что если сеньор Баррос распорядится перевести вас в другую комнату, то там…
   Лысый старичок не мог больше противостоять жажде и усталости. Ноги под ним подкосились, и он упал на пол. Ах, если можно было бы заснуть тут же, на месте, в этой чудовищно душной комнате, со сводящим с ума ярким светом… Но следователь ткнул его носком сапога.
   – Этот номер не пройдет! Вставайте или будет еще хуже!.. Если, впрочем, вы не надумали дать показания. В этом случае можете сесть… И выпить стакан воды… Но вода после того, как во всем признаетесь…
   Старик сделал отчаянное усилие и поднялся. Когда наступит утро? Когда ему дадут уснуть? Из соседней комнаты, сквозь музыку вальса, прорывались чьи-то ужасные вопли: там кого-то пытали…
 
5
   На следующий день вечером Баррос, придя к себе в кабинет, велел привести Зе-Педро из его камеры. Накануне Зе-Педро был в комнате пыток до Карлоса. Он не мог идти, и его волочили двое полицейских. Один глаз у него закрылся, лицо вздулось, руки и ноги распухли, он был босой: ноги не влезали в башмаки. Накануне начали с того, что били его по рукам и ногам. Это взял на себя Демпсей.
   После того как полицейские усадили заключенного на стул, Баррос сказал ему:
   – Как вы безобразны, Зе-Педро… Ужас… Если бы вас сейчас увидела жена, она бы вас не узнала…
   – Где она? – спросил Зе-Педро. – Она ни в чем не замешана, ни во что не посвящена…
   Лицо Барроса расплылось в улыбке.
   – С ней прекрасно обращаются, лучше и быть не может. Прошлой ночью, когда вас укрощали, с ней остались парни: шесть самых красивых молодцов из всей полиции… чтобы ей, бедняжке, не пришлось проводить ночь в одиночестве… Но мне передали, что неблагодарная сопротивлялась, пришлось применить силу. Мы выбираем для нее отличных мужчин, приятных лицом, белых, а она еще заставляет себя упрашивать…
   – Звери! Мерзавцы! – Зе-Педро вскочил, готовый броситься на инспектора, сжал кулаки. Полицейские силой снова посадили его на стул.
   – Не волнуйтесь. Кто в этом виноват? Это – урок коммунизма на практике. Собственность – это кража, не так ли? И как же вы хотите, чтобы ваша жена принадлежала только одному вам? Их было всего шестеро. Остальные вчера были заняты. Но сегодня мы отправим более многочисленную команду.
   Лицо Зе-Педро исказилось от боли и ненависти. Бедная Жозефа, подвергнуться такому поруганию!..
   – Во всем виноваты вы сами, Зе-Педро. Я вас предупреждал, как только вы сюда явились; на этот раз, так или иначе, но вы заговорите. Нам надо захватить остатки вашей партии, и именно вы мне их выдадите. Вы и Карлос. Остальные, даст бог, тоже расскажут, что им известно. Некоторые после вчерашней вечеринки уже начинают понемногу открывать рты. Но у вас двоих есть много, что порассказать. Вы мне должны выдать всех членов руководства. А связи с вашей шайкой в Рио? Или вы хотите, чтобы я поверил, будто ваша здешняя партийная организация оторвалась от всех остальных? Итак, я вас уже предупреждал: или вы будете говорить, или произойдет нечто такое, после чего вам придется раскаиваться в своем молчании. Это уже началось… и будет продолжаться…