Особой заботой было съестное. Всю снедь, что свозили в город купцы и крестьяне, Радим велел записывать и учитывать. Часть хлеба отправляли в Новгород, другую забирали на осадный припас. Продавать съестное на торжище в городе могли только те, кто сдал воеводе оброк натурой – зерном, мясом, солью, рыбой свежей, сушеной или копченой, салом или медом. С иноземцев взял налог деньгами, по четверти рубля с человека. Припасы свозились в детинец, и вот надо же – занялся в амбарах пожар, то ли от искры случайной, то ли вражина какая подожгла. Хорошо, вовремя спохватились, пламя разгореться не успело.
   Млын начал с обычных дел: закончена починка южной стены, за валом набито еще несколько сот рожнов для защиты от конницы. Купцы из Старой Руссы привезли в город тридцать подвод с зерном, мороженым мясом и рыбой в тузлуках. Продолжается обучение рати. Денежных сборов за прошлый день сделано на одиннадцать кун с четвертью. Радим слушал, кивал головой.
   – Все у тебя?
   – Все, воевода. Остался пустяк один.
   – Что за пустяк?
   – Пришел тут один… Все утро к тебе просится, говорит, нужен ты ему зело.
   – Местный или сбег?
   – Сбег из-под Суздаля.
   Радим хотел ответить дружиннику, но поперхнулся, закашлялся, потянулся за кубком с отваром. Пот выступил у него по телу, слабость навалилась камнем. Вот ведь счастье выпало разболеться, когда работы невпроворот!
   – Вот бесова лихоманка! – выругался Радим. – Мочи нет, как устал лежать вот так без дела. Слава богу, что ты у меня есть, дело справно ведешь.
   Млын улыбнулся в седую окладистую бороду.
   – Скажешь тоже, воевода, – буркнул он. – Так звать этого?
   – Ходока-то? Говорит, важное дело?
   – Говорит, важное.
   – Ну, зови. Все одно лежу, как чурка с глазами.
   Млын вышел. Радим снова закашлялся, отхаркнул мокроту – першение в груди вроде улеглось, но ребра болели, то ли от кашля, то ли от лежания. Отвар был горьким. Интересно бы знать, чего там эти травознатцы намешали. Придет Млын, надо меду горячего с имбирем и перцем спросить.
   Вернулся старый дружинник, а за ним следом плелся проситель, худой сутулый человек неопределенного возраста в поношенной сермяге и лаптях. Вместе с ним в горницу вошел запах псины, заскорузлого пота и грязной одежды, такой ядреный, что Радим снова закашлялся. Ходок же не переставая кланяться и обметать пол своим грешневиком,[12] зачастил:
   – Боярин-ста, не прогони холопа твоего! Выслушай убогого, ибо пришел не себя ради, а во избавление земли русской от супостата. Ибо глаголют в Писании: «Не убоишися от страха ношнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго…»
   – Ты кто? – спросил Радим, вглядываясь в гостя. Молодому воеводе проситель не понравился: лицо красное, лисье, бороденка жидкая, глаза прячет и улыбка нехорошая.
   – Смиренный слуга Господа нашего Иисуса Христа, – гость порывисто осенил себя крестом, – которого злая доля гонит по градам и весям. Ибо сказано: «Утверди его на твердом камени, и основай по Твоему божественному евангельскому гласу, егоже ни ветр, ни вода ни ино что повредити возможет…»
   – Как звать тебя, ученый человек? – перебил собеседника Радим.
   – В православном крещении наречен был Афанасием, но в миру чаще зовут меня просто Жилой за худобу мою и сухощавость телесную.
   – Речь свою ты ведешь, как человек богомольный, духовный.
   – Таков и есть, боярин! – Гость ударил себя рукой в грудь, выпятил тощую бороду. – С младости моей от Господа просвещен еси и на путь праведный наставлен. Но за грехи мои наказует меня Господь. Ибо сказано…
   – Погоди, погоди… Откуда ты идешь?
   – С полудня.[13] А ты, никак, хвор, боярин-ста? Вижу, горячка тебя измотала. Дозволь, я тебя полечу. Знаю я секреты трав и кореньев и веществ земных…
   – Лучше отвечай, с чем шел ко мне. Мой воевода сказал, вельми важную весть ты нес.
   – Еще какую важную, – Жила остановил взгляд на кубке у постели Радима, сглотнул ком в горле. – Прости дерзость мою, боярин-ста, но не позволишь ли ты мне отпить из твоего кубка меду малость? Шел я по стуже, закоченел весь и едва не застыл насмерть.
   Радим усмехнулся.
   – То не мед, отвар целебный, – сказал он. – Но коль замерз, так и быть угощу тебя. Млын, вели чего-нито принесть из горячего. Вижу я, пройдоха этот – питух,[14] каких поискать.
   – Грешен! – Жила снова ударил себя рукой в грудь, делая вид, что не замечает, с каким гневом смотрит на него старый Яков Млын. – Спаси Христос тебя, боярин, за доброту, за баженье…[15]
   Млын, свирепо сопя, вышел вон. Радим еще раз осмотрел гостя. На лазутчика монгольского не похож, скорее на бродягу. Таких вот висляг[16] и в мирное время немало, а уж в войну попадаются они сплошь и рядом.
   – Ты, чаю, немало побродил за последние недели, – сказал Радим, – повидал много. Жду, когда сказывать начнешь.
   – Уже начинаю, – Жила сделал многозначительную мину, поднял взгляд к потолку, будто желал на бревнах стропил прочитать нужные для своего рассказа слова. – Родом я из этих мест, и предки мои жили тута издревле, еще со времен князя Юрия Долгорукого. Прапрадед мой был родом из Чернигова, но бежал от утеснений половецких и поселился близ Торжка на выселке. Выселок этот есть до сих пор, Узорово прозывается…
   – Давай по сути, – нетерпеливо перебил гостя Радим. – Ты о важной вести говорил.
   – Говорил, боярин-ста, говорил! Ну так вот, жили мы в Узорове, а потом отец мой женился на вдове в селе Чудов Бор. Это верст двадцать на север от Торжка по серегерскому тракту. Я тогда был дитя малое, годка четыре мне было. А потом отец мой почил во цвете лет. Бог его прибрал к себе, ибо сказано…
   – Говори по делу, смерд, – Радим начал злиться. – Длинные твои речи мне ни к чему.
   – О деле я говорю, истинный крест! – Жила воодушевился, поскольку вошел слуга с подносом, на котором красовались два объемистых конюха[17] с медом. – С детских лет я был при церкви тамошней в услужении у отца Никодима – царствие ему небесное! Так и писать и читать выучился, и премудрости божественной стал зело изощрен. До сей поры знаю назубок все службы, все кондаки, кафизмы, ирмосы и тропари, хошь сей час пропою от аза до ижицы! Как достиг совершеннолетия, при церкви чудовоборской стал служкой, а там и положен был в дьячки. Когда же четыре года тому отец Никодим в бозе почил, я стал заместо батюшки службу оправлять, как положено по святому канону и чину…
   – Хорошо. – Радим понял, что этот фонтан красноречия не так-то просто заткнуть, смирился. – Выпей, однако, меду, горло промочи.
   – А и верно! – Жила с готовностью взял ковш, начал пить, проливая мед на жидкую бороду и сермягу, только кадык ходил. Радим усмехнулся в усы. Надо же, как бывает, сам воевода новоторжекий потчует бездомного ахоху[18] выстоянным медом, будто гостя знатного!
   – А два года тому назад, в последний день цветеня[19] случилось у нас в Чудовом Бору диво дивное, – продолжал Жила, воодушевленный отличным медом. – Ночью накануне все гром гремел страшный, ажио уши закладывало, да молнии полыхали, а наутро бабы, что в лес за сморчками ходили, прибежали и говорят, что в лесу нашли бабу мертвую и при ей мальца.
   – Ну и что?
   – А то, что баба та была одета чудно, по-басурмански. Мертвая она была, вся в ранах и в коросте. А рядом лежал мальчик лет пяти-шести, обожженный сильно. Думали, не выживет. Знахарка деревенская Ясениха взяла мальца к себе и выходила. С той поры стал он ей вроде как сын.
   – Что-то я не пойму тебя. Чего же в том важного для меня?
   – Погоди, боярин-ста, все по порядку… Ясениха выходила ребенка, стал он ей приемным сыном. Знахарка-то порченая была, ее, люди баили, суздальцы снасильничали, вот она и тронулась умом-то. Дочь у нее от тех насильников родилась, так и жили они вдвоем на отшибе. Но дело свое Ясениха знала добре! – Жила припал к ковшу, сделал огромный глоток. – Мальчик выжил, только лицо у него стало как маска, все в рубцах от ожогов. Смотреть страшно. Чадо в крещении назвали Даниилом, но в селе его все зовут Зарята, ибо на заре чадо сие было найдено…
   – Дальше!
   – Откуда малец и женщина та мертвая взялись, никому не ведомо, – продолжал Жила, – бо в ближних деревнях о них ничего сказать не могли. Стал-быть, пришлые, но откуда они в наши края пожаловали, неизвестно. А тут стали мне люди рассказывать, что Зарятка этот удивительные вещи делает. Одному мальчонке рану прикосновением заживил, другому нарыв, а раз без кресала и трута огонь развел.
   – Балмочь! – воскликнул Радим. – Брешешь, смерд.
   – Ей-бо, крест истинный! Люди видели…
   – И что дальше было?
   – А дальше уехал я из села в Суздаль.
   – Помнится, ты говорил, что сельским попом был.
   – Истинно так. Да только… – Жила замялся. – Да только зависть и злоба людская зело сильны бывают. Пострадал я за веру свою, за грехи.
   – Расстригли тебя, верно? – насмешливо сощурился Радим.
   – Проницательный ты, боярин-ста, ничего от тебя не скроешь, – с горечью сказал Жила, заморгал сухими глазами, выжимая слезу. – Пострадал я не за что, но на сельчан зла не держу. Ладно, думаю, коли оклеветали меня. Поеду в Суздаль, к святым местам грехи свои замаливать. Чаял, монаси меня примут во святую обитель, стану в блаженном покое к небесам святые молитвы возносити… Ан нет, пришли к Суздалю мунголы, чтоб их сатана забрал, псов окаянных, да и пожгли город дотла!
   – Постой, постой, как? Говоришь, монголы Суздаль взяли?
   – А ты не знал? И стольный Владимир они обложили. Когда уходил я из Суздаля разоренного, Владимир был в осаде. Силищи безбожной там было – не приведи Бог еще раз такое узреть! Чисто воинство сатанинское!
   – А что же князь. Юрий Всеволодович?
   – Сказывали, подался на север, войско собирать.
   – Ох! – Радим почувствовал, что душа его наливается тревогой. – Неужто и Владимир могли взять?
   – Владимир взять? – Жила замотал головой. – Не, не возьмут! Стены у города крепкие, и сама Богородица-Приснодева город Владимир обороняет. Поломают псы степные свои зубы о владимирские палисады.
   – Может и так, – Радим сразу потерял интерес к своему гостю, все его мысли были теперь о Владимире. Если взяли монголы стольный город владимиро-суздальский, то вскоре и к Торжку пожаловать могут. – Ступай, скажи слуге, пусть тебя накормят…
   – Так я, боярин-ста, еще главного тебе не рассказал.
   – Чего еще?
   – Я ведь из Суздаля домой, в Чудов Бор подался. Пришел в село. Поговорил с тамошними, узнал что и как. И вот что услышал – появился в селе чужак. Откуда родом, никто не знает, а нашли его в лесу, аккурат так же, как мальца этого Заряту. Чудовоборский поп отец Варсонофий о чужаке знает. Ясениха померла, так теперь чужинца дочь ее Липка врачует. И лежит чужак в ее доме. Смекаешь, боярин, о чем я?
   – Не очень.
   – А вдруг шпион это мунгольский? Появился здесь, вынюхивает, что и как, пути разведывает. И мальчишка этот странный, Зарята, и он появились неведомо откуда. Кабы не натворили чего!
   – Мыслю я, ты больше на отца Варсонофия зол, что на месте твоем ныне служит… Ну ладно, понял я тебя! – Радим отпил меду. – Поедешь с воинами моими в Чудов Бор, покажешь.
   – А много ли воинов пошлешь?
   – Боишься, что ли?
   – Атожно! Вдруг этот чужак драться начнет?
   – Говоришь же, хворый он.
   – Истинно, хворый. Однако Липка о нем заботится, может, оклемался уже. По всему видать, воин он бывалый. Одет правда чудно, не по-нашенски. Но меч у него знатный. За такой меч и два десятка коров отдать не жалко.
   Радим почесал подбородок. Дело получается темное; понятно, что Жила этот пришел к нему со своими шкурными хлопотами, хочет возвести на чудовоборского попа Варсонофия поклеп – мол, привечает батюшка подозрительных чужеплеменцев. Однако чужак с мечом – это не шутки. Надо бы выяснить, откуда он в этой глухомани взялся. А с другой стороны, отправлять отряд в отдаленную деревню рискованно. Много воинов не пошлешь, они и тут все наперечет, а малый разъезд легко в засаду завести. Чтобы прояснить разум, Радим сделал добрый глоток меда, но снова, как назло, заперхал, закашлялся.
   – Ты не сумневайся, боярин-ста, я тебе правду одну баю, – заговорил Жила, угадав мысли воеводы. – Вот те крест святой, что не вру! Была бы мне с того какая корысть, а то ничего у тебя не прошу. Только не опинайся, пошли кого со мной в Чудов Бор. Коль нет угрозы в чужаках, так твои гридни их с миром и отпустят. А уж коль скоро лихие это люди, колдуны да лазутчики, то здесь уж, боярин, суд твой и приговор твой. Ибо сказано…
   – Пятерых с тобой пошлю, – перебил Радим. – Коль с верным доносом пришел, награжу. А если наплел чего, напраслину возвел, прикажу раздеть догола и по снегу канчуками гонять, пока все свои грехи не припомнишь и не исповедаешь. Млын!
   Вошел дружинник, свирепо глянул на сомлевшего от страха Жилу, обратил взгляд на Радима.
   – Отведи его к прислуге, пусть накормят чем-нито, – велел воевода. – Как поест и отдохнет, пусть покажет дорогу в Чудов Бор. Сам не езжай, пошли Субара и четырех гридней. Привезете людей, на которых сей холоп покажет.
   – Что же это ты меня, боярин-ста, холопом зовешь? – обиделся Жила. – Вольный человек есмь, мудрости взыскующий…
   – Ныне война идет страшная. – Радим закашлялся, перевел дыхание и глянул на расстригу так, что у того сердце замерло. – Не до мудрости.
 
   Хейдин проснулся в большой бревенчатой хижине с маленькими окошками, в которые скудно проходил серый зимний свет. Он лежал на широкой постели, составленной из вязанок сена, покрытых сверху овчиной и с одеялом из звериных шкурок. Было тепло и чадно. Хейдин приподнялся на локте и огляделся.
   Дом был не лаэданский и не ортландский – таких Хейдин прежде не видел. Он плохо помнил, что с ним случилось. Память сохранила какие-то бессвязные обрывки событий, которые совершенно не давали представления о том, как и куда он попал. Был свет, слепящий и похожий на вспышку молнии. Его швырнуло вверх, и он увидел распростертое на камнях Круга тело Меджа Маджари. А дальше… дальше была темнота. И еще холод. Ощущение страшного озноба во всем теле. Он потерял сознание, прижимая к себе Блеск. Теперь же Хейдин увидел, что его клинок лежит на деревянной лавке в нескольких шагах от его постели, а рядом сложены и прочие его вещи – черная кольчуга, одежда, пояс с кинжалом и кошельком. Каролитовый перстень оставался у него на пальце. Куда бы они ни попал, обкрадывать его явно никто не собирался.
   Дом был пуст. Снаружи на дворе блеяла скотина: возможно, хозяева были там со своей живностью. Хейдин сбросил с себя одеяло, зашлепал босыми ногами к лавке по сбитому земляному полу. Он успел надеть штаны и один сапог, когда за его спиной заскрипела дверь.
   – Проснулся, дяденька? Слава богу! – услышал Хейдин звонкий молодой женский голос.
   Его даже не удивило, что хозяйка дома говорит с ним по-ортландски. Между тем женщина вошла, затворив за собой дверь. Она была в бараньем тулупе, толстом платке. В руках у нее был горшок, из которого шел пар.
   – Я козу доила, – сказала женщина, – вот, молоко к завтраку будет. Ты одевайся, дяденька. Одежду я твою зашила, почистила. Ты. чаю, сам ее зашивал, вона, стебунина какая на рубахе…
   – Кто ты? – спросил Хейдин.
   – Ух ты, да ты по-нашему говоришь! – обрадовалась женщина. – Ты сам-то какого племени? Половец? Или булгарин? Или, может, латынянин?
   – Я не понимаю. Я ортландец.
   – Ортландец? Не слыхала про таких. – Женщина стянула с головы платок, и Хейдин увидел, что она совсем молодая, лет двадцати, белокурая и очень милая, с большими серыми глазами и курносым носиком. – Имя-то у тебя есть?
   – Хейдин. Мое имя Хейдин.
   – А я Липка. В крещении меня Анной назвали, но все зовут Липкой. Садись, есть будем. Сейчас хлеб достану.
   – Что это за место, Липка?
   – Чудов Бор, – девушка открыла заслонку печи и деревянной лопаткой ловко выудила из горячих печных недр свежеиспеченные хлебцы. – Деревня наша гак называется. Большое село, церква есть и больше ста дворов. У нас часто купцы, что но серегерскому тракту ездят, на постой останавливаются, но это после рекостава…
   – Липка… – произнес Хейдин. – Странное имя. Не лаэданское, не ортландское. А на моем языке ты хорошо говоришь.
   – На твоем языке? – Девушка засмеялась, показав безупречные зубы. – Я на своем языке говорю, на русском. Смешной ты, дяденька. Будто не в себе малость.
   – Я и есть не в себе, – Хейдин сел за стол, потер рукой лоб. – Клянусь Тарнаном, я не знаю, куда я попал!
   – Ко мне попал, – Липка перестала улыбаться. – Или тебе здесь плохо?
   – Прости меня, красавица, – Хейдин спохватился, понял, что ведет себя неучтиво, встал, поклонился девушке. – Ты меня выхаживала, заботилась обо мне. Скажи, чем я могу тебя отблагодарить?
   – Прям уж, нашел красавицу! – Липка опустила взгляд, будто в смущении, и тут же стрельнула в Хейдина жарким взглядом из-под густых черных ресниц. – Есть и краше.
   – Я пока не могу понять, как я к тебе попал, но то, что ты для меня сделала, не забуду никогда.
   – На то и баба нужна, чтобы о мужике заботиться… Садись, попей парного молока. – Липка нарезала горячий хлеб, поставила перед Хейдином кружку с молоком. – Зарята позже поест.
   – Зарята? Муж твой?
   – Брат мой, – улыбнувшись, поправила Липка. – Названный. Его мать в лесу нашла два года назад, совсем как мы тебя нашли. Он сейчас бегает где-то, придет скоро.
   – Значит, вы меня в лесу нашли?
   – Угу, – Липка откусила кусочек хлеба. – Наш с Зарятой дом на отшибе стоит, у самого леса. Бывает, зверье из леса заходит прямо к дому, скотину нашу чует…
   Хейдин незаметно снял каролитовое кольцо с пальца. Теперь он из речи Липки не понимал ни слова. Так, значит, каролитовая магия позволяет ему понимать язык здешних жителей и самому с ними говорить. Хейдин почувствовал облегчение. Хоть одна радость, что ему не придется объясняться жестами. И он снова надел перстень на палец.
   – …а Зарята что-то нервничал весь вечер. Он вообще-то немного не такой, как все. Моя мамка его в лесу нашла, так он весь в ожогах был. Хорошо, мамка секреты трав разных знала, а то бы не выходила. Ну вот, и говорит он мне: «Слышь, айда в лес! Там есть кто-то». Я напужалась очень, а он меня за рукав тянет – пошли да пошли… Ты чего не ешь?
   – Я ем. – Хейдин отпил молока. – Ты продолжай, пожалуйста.
   – Взяли мы с собой Белаша, – это наш пес, – топор и мех с медом и пошли в лес. Страшно-то как было! – Липка в непритворном ужасе округлила глаза, отчего стали они и вовсе в пол-лица. – Зима на дворе. А над лесом гром грохочет, молнии сверкают так, что глаза слепит! Потом глядим, ты идешь. Лицо у тебя опаленное, глаза вытаращены, а руки в крови – страх! А главное, был ты, дяденька, вроде как сам не свой. Ну, мы тебя привели из леса в дом. Я тебе сонного отвара дала, а как заснул ты, примочки из сушеной стрекавы[20] с гусиным жиром на лицо положила… – Липка смущенно улыбнулась. – И одежду мокрую да грязную с тебя сняла. Ты, дяденька, не серчай: кабы не мы с Зарятой, ты бы в лесу насмерть замерз.
   – Не зови меня дяденькой, хорошо?
   – А как звать-то?
   – По имени. Ты мне теперь дороже сестры. И братца твоего я своим братом считать буду.
   – Он хороший у меня, – с нежностью сказала Липка, – только странный немножко. Может днями дома сидеть. Ему восьмой год пошел, а знаешь, какой он сообразительный! Батюшка Варсонофий его крестил, нарек Даниилом.
   – Что значит «крестил»?
   – А ты что, разве не хрестьянин, дяденька?
   – Я же сказал, зови меня по имени.
   – Хорошо, хорошо… – В глазах Липки появился испуг. – Ты, наверное, из этих… язычников. Батюшка говорит, им всем на том свете придется в аду гореть.
   – Я верю в своих богов. У меня их много. А ты в кого веришь?
   – В Бога.
   – В Единого? Понятно. Теперь понятно.
   – А где твой дом, дя… Хейдин?
   – Я не знаю, – в глазах Хейдина была такая тоска, что Липка ему поверила. – Вся надежда теперь на каролит. И на то, что я встречу того, кого ищу.
   – А кого ты ищешь?
   – Это не моя тайна, Липка. Я не могу ее тебе доверить.
   – Как знаешь, – покорно сказала девушка. – Еще налить молока?
   – Не надо. Лучше посиди со мной. Ты такая… красивая.
   – Зачем? – Щеки Липки покрыл румянец, то ли от смущения, то ли от удовольствия. – Зачем речи такие блазные ведешь?
   – Хочу, чтобы ты чаще улыбалась. Счастье, что в этом неведомом мире я встретил тебя.
   – Какие-то ты слова говоришь несуразные! – Липка хихикнула. – Я баню затопила. Мыться будешь?
 
   Только с третьего раза Хейдин сумел войти в горячий сырой и дымный сумрак бани. Липка все ему объяснила, но ортландец все равно совершенно растерялся. Верно, в этом мире все немного сумасшедшие, если добровольно подвергают себя такой пытке. В первую попытку он выдержал в парной лишь несколько мгновений и выскочил оттуда с полным убеждением, что именно так демоны мучают грешников в печах Морбара. Во второй раз он пробыл там чуть дольше, но тоже выбежал вон – охладиться.
   Он начал задыхаться, покрылся потом и с трудом переборол в себе безумное желание и на этот раз выбежать из парной. Ему казалось, что кожа на нем вот-вот сварится, а мозг вытечет из ушей. Но странное дело – после первых минут, когда он чувствовал себя, словно рак в кипятке, пришли другие ощущения. Измученное тело наполнилось приятной слабостью, горячий воздух прогрел Хейдина до самых костей. Привыкнув к жару, Хейдин наслаждался теплом. Когда же он смыл теплой водой из ушата выступивший по телу пот, то ощутил настоящее блаженство. Ему стал нравиться запах в бане, и даже красноватый сумрак уже не нагонял мысли о преисподней.
   – Ну, как ты? – Липка заглянула в дверь. – Попривык?
   – Немного. Здесь ужасно жарко.
   – Это разве жарко! Моя покойная мамка так затапливала баню, что только сама и могла в ней мыться. Каменка у нее ажио красная была. Так и будешь сидеть?
   – А что делать?
   – Париться. Давай-ка я тебя пропарю, чтобы остатки хвори вышли.
   Хейдин смутился – Липка вошла в парную в одной льняной рубашке, и хотя было темно, он мог рассмотреть девушку достаточно хорошо, тем более что рубаха почти сразу намокла, прилипнув к телу. Хейдин с готовностью выполнил требование Липки лечь на живот на полку: его мужское достоинство могло совсем некстати среагировать на увиденное. Секунду спустя Липка начала охаживать его мокрым распаренным веником, и эта новая пытка заставила Хейдина заорать в голос.
   – Чего кричишь? – Девушка на мгновение прервала процедуру. – Не нравится?
   – Не знаю, – простонал Хейдин. – Кожа на мне… сварилась.
   – Ты что, в бане ни разу не мылся?
   – Мылся, – солгал Хейдин. – Но не так.
   – Ничего, всех лихоманок из тебя повыгоню. А ну, держись!
   Хейдин закрыл глаза и приготовился умереть. Удары сыпались по спине, по ногам, по ягодицам, по плечам. И тут понял ортландец, что березовый веник в руке этой девчонки творит чудеса. Скованные спазмами мышцы расслаблялись, болезненные узлы расходились, прошла тупая ноющая боль в позвоночнике, в теле появилась приятная слабость, и Хейдин теперь охал от удовольствия – это странное варварское мытье возвращало его к жизни.
   Липка отложила веник, плеснула настоем каких-то трав на каменку. Новая волна жара и ароматного дыма накатилась на ортландца, но теперь огненное дыхание каменки было Хейдину в удовольствие.
   – Уф, жарко! – вздохнула Липка. – Поворачивайся на спину!
   Хейдин, прикрывшись ладонями, повернулся на полке и увидел, что девушка сняла рубаху. В темноте бани ее тело будто излучало свет. Липка была сложена, как сама Денетис, богиня луны – красивые плечи, полная высокая грудь, плоский живот и крепкие бедра, длинные красивые ноги. Неожиданно для себя Хейдин хмыкнул; ослепительная нагота девушки никак не вязалась с нелепой меховой шапкой, которую Липка надела на голову.
   Веник заходил у него по ногам, потом по животу, заставляя истекать потом. Хейдин старался не смотреть на Липку, но ему это не удавалось. Он не мог оторвать от нее глаз. Впервые за столько лет рядом с ним была молодая женщина, притом совершенно нагая. Когда-то в древности у ортландцев был обычай, согласно которому женщина танцевала обнаженной перед своим избранником в день летнего солнцестояния. Если мужчина соглашался посмотреть такой танец, он должен был жениться на танцовщице. Это, конечно, не танец, но девушка безумно хороша. Грациозна и сильна одновременно.
   – Ох! – Липка сняла шапку, и мокрые волосы упали ей на плечи, грудь и спину. – Выгнала я из тебя и Ледею, и Трясею, и Огнею и прочих лихоманок. А теперь сделаем вот так!
   Она окатила Хейдина горячей водой из ушата, и это было настоящее блаженство. А потом произошло то, чего Хейдин не ожидал – подхватив мокрую рубаху, Липка в одно мгновение выскользнула за дверь парной, и Хейдин услышал ее звонкий смех. Она дразнила его, и он это понял.
   В предбаннике он нашел холщовую рубаху, штаны и овчинный тулуп, а еще расшитое полотенце – на желтоватом полотке разгуливали дивные звери, вышитые красными и зелеными нитками. Полотенце пахло летом, цветами и травами. И Хейдин вспомнил, что такой же аромат появился в парной, когда туда вошла Липка.