В самом деле: что требовалось от газетной публикации по делу Манцева? Открыто и недвусмысленно выразить недоверие к Манцеву, отмежеваться от его трактовки «меры поощрения». Что ж, требование выполнено, и выполнено очень тонко, филигранно. Поскольку о 30% и речи не могло быть, о приказе командующего тем более, То поводом к выражению недоверия могли бы стать обнаруженные упущения в боевой подготовке 5-й батареи. Могли бы. Но их нет, упущений! Явных провалов тоже нет! А недостатки, будь они даже раздуты и развиты газетою, до слуха эскадры не дошли бы: у всех есть недостатки и упущения! у всех! Поэтому обвинение в религиозности и насаждении палочной дисциплины — это ж гениальная находка! Обвинению не поверит ни один здравомыслящий офицер (а именно на таких рассчитана статья), но здравомыслящие, не поверив ни единому слову, сразу поймут, что подражать отныне Манцеву в 30%— ом увольнении матросов — то же самое, что вовлекать подчиненных в кружки по изучению закона божьего. Здравомыслящие смекнут, что поступки Манцева и образ его мыслей руководством не одобряются, и более того: в своем резко отрицательном отношении к Манцеву руководство может пойти на применение мер архистрожайших, раз оно, руководство, дало санкцию на появление такой вот статьи. Полезность ее и в том, что дисциплина среди офицеров Упала, поскольку многие знают: кто-то и где— то нарушает приказ о чем— то, нарушает безнаказанно, и если один приказ нарушается, то почему бы не нарушить и Другой приказ, какой — это уже по выбору лейтенанта или старшего лейтенанта.
   Итак, все верно. Статья бьет в цель. Поначалу кажется, что написана она малограмотно, изобилует ошибками. Да ничего подобного! Вполне в духе армейских и флотских изданий. Сами преподаватели в академии признавали, что общелитературный штамп, перед тем как уйти в фельетон и анекдот, находит многолетнее пристанище в редакциях окружных и флотских газет, чему преподаватели радовались. Нет, статья написана хорошо, добротно, квалифицированно, продуманно. «Палочная дисциплина» — то, что надо. Придет время — и надо будет круто перейти к уставной норме увольнения. Тогда в приказе можно будет написать, что указание командующего эскадрой выполнялось неправильно, дисциплина кое— где стала «палочной», о чем печать своевременно забила тревогу. Пример? Пожалуйста: подразделение офицера Манцева.
   С каких сторон ни рассматривал Долгушин статью, он находил ее чрезвычайно полезной и умной. Приведенные в ней факты соответствуют, конечно, действительности. Точнее говоря, на факты глянуто так, что они удобно вмещаются в столь нужное сейчас понятие: Манцев — демагог и бузотер, безответственный офицер с подозрительными замашками.
   Статья еще тем хороша, что вздорностью своею Манцева не топит, а позволяет ему некоторое время держаться на плаву. Вот и решай, Олег Манцев. Протягивай руку за помощью — и ты эту руку найдешь. Жалобу напиши по всей уставной форме, жалобу твою обязаны поддержать линкоровские твои начальники, в разбор этого кляузного дела втянутся еще десятки офицеров — и удушат тебя, Олег Манцев, твои же начальники, сам себя признаешь виновным.
   Статья великолепная. Конечно, кое— какие стилевые ляпы так и бросаются в глаза. «За что и был убит». Смех, да и только. Но, во— первых, подобным грешили даже классики отечественной литературы, что добавляло к их славе немалую толику. Во— вторых, статья— то — в городской газете, и флот вроде к ней руку не прикладывал, мало ли что учудят эти штатские лица. В— третьих… Достаточно. Прекрасная статья.
   Острое желание познакомиться с А. Званцевым — вот что еще ворочалось в душе Ивана Даниловича. И сопротивление этому желанию. Газетчик разглядел в нем то, что Долгушин тщательно скрывал ото всех и от себя. Званцев, Званцев… Конечно, он встречал его, ему показывали его. Неприятный субъект. Нет, будем справедливыми. Умный человек, решительные глаза, строевая походка.
   Не надо гадать, кто организовал такую статью. Барбаш! Трижды Долгушин видел их вместе, Званцева и Барбаша.
   Иван Данилович поздравил Илью Теодоровича Барбаша с крупным успехом. С Манцевым, можно сказать, покончено.
   Дошла статья и до Жилкина, никогда не читавшего «Славы Севастополя». Газету ему подсунул замполит.
   Буйная радость охватила командира «Бойкого». Наконец— то! Долго размахивались, но саданули крепко! Так ему и надо, этому наглецу Манцеву.
   Дав командиру почитать статью, замполит тут же отобрал ее, как коробку спичек у неразумного дитяти.
   — Проглотил?.. Теперь переваривай. Предупреждаю: по этой галиматье никаких партийно— политических мероприятий не будет!
   Чутье, подкрепленное вестями из Евпатории, говорило Жилкину, что Евгения Владимировна объявится в ближайшие месяцы. Превозмогая отвращение к попрыгунчику из театра им. Кирова, Жилкин нацарапал письмо в Ленинград, к письму приложил пропуск в Севастополь для жены, поскольку срок старого истек. Если ночевал на Большой Морской, открывал все окна, включал все лампы: ключа от квартиры у Евгении Владимировны не было. Ждал, прислушивался, плыл в потоке мыслей. Восстановил в памяти статью о Манцеве. Радость убывала. Религия, по Жилкину, была, разумеется, опиумом для народа, но мыслил он, однако, не формулами, а ощущениями. Верующим был отец, и вера не давала спиваться. Мать крестится на все иконы — и с еще большим рвением выхаживает в Евпатории внучек. И не в религии здесь дело, крестика на Манцеве не было и нет, за крестик его на первом же курсе училища к особисту потянули бы. Надо было сковырнуть Манцева — вот и придумали религию. Но это значит, что иного повода не было, а Жилкин слишком хорошо знал, как такие поводы сочиняются. На корабль прибывает комиссия, сует пальчик в канал ствола орудия, смотрит на пальчик, нюхает его и говорит, что в стволе — нагар, орудия на корабле не пробаниваются, не смазываются. Потом моют пальчик и пишут акт: «О неудовлетворительном содержании матчасти на корабле». Плохи, знать, дела, ежели, кроме религии, ничего выискать у Манцева не смогли. Получается, что Манцев службу несет исправно, придраться к нему невозможно, а уж на линкор с его артиллерийской славой подсылались крупные знатоки артиллерийского дела.
   Сам в прошлом артиллерист, Жилкин изучил взятые у флагарта отчеты о всех проведенных Манцевым стрельбах. Знаменитая АС No 13 ему не понравилась: какая— то нерешительность, странная боязнь щита. Зато все последующие восхитили. Будто самому себе мстя за длинноты в 13— й, все другие стрельбы Манцев проводил с укороченной пристрелкой, иногда даже в явное нарушение правил, не об оценке стрельбы беспокоясь, а о том, как побыстрее поразить щит. И Байков, и флагарт эскадры эти нарушения считали разумными и если по правилам стрельба тянула только на «хорошо», своей властью повышали оценку.
   Жилкин и ранее своих артиллеристов не любил, уж очень они робкие. Такая гибкая, податливая схема управления огнем, а они не могут в первый залп вложить все! Противника надо ошеломить! Топить немедленно, сразу, не оглядываясь на разные «Правила»! А эти… Гнать их с флота! Сразу! Немедленно! И Манцева гнать! Но сперва обязать его: пусть наладит стрельбы на эсминцах. А наладит — тогда и выгнать можно. По суду чести. И пусть с крестиком на шее грузит цемент в Новороссийском порту.
   До утра горел свет в квартире Жилкина, подзывая бездомную Евгению Владимировну, маня ее утепленной конурой.
   На крестик, упомянутый в «Уроках», красивыми бабочками полетели, как на огонек, разные комиссии из штаба флота. Допрашивали старшину батареи мичмана Пилнпчука. Еще в середине июня, вернувшись из отпуска, обнаружив на батарее новые порядки, мичман уразумел, что приказ командующего эскадрой — выше всех уставов, что Манцеву вскоре дадут по шапке. Разделять его судьбу мичман не желал, от командира батареи потребовал оформления в письменном виде всех отдаваемых распоряжений, что и было Манцевым исполнено. «Старшине 5-й батареи мичману Пилипчуку. Приказываю дооборудовать плутонговый мостик связью с кормовым дальномером. Ст. л— т Манцев». Очередная комиссия закисала от скуки, читая эти второпях написанные приказы, а их у Пилипчука скопилось предостаточно. Обилие скуки всегда порождает желание повеселиться, но вскоре у комиссии пропало желание смеяться. На каждом приказе командира батареи она обнаружила карандашные пометки мичмана: от имени некоей высшей инстанции Пилипчук определял Манцеву наказание за самоуправство и самовольство — «двое суток ареста», «предупреждение о неполном служебном соответствии», «отдать под суд чести». Исчерпав уставные наказания, Пилипчук перешел на кары общего характера, среди них комиссия нашла: «Повесить в душегубке, предварительно расстреляв». Чем не анекдот, а морской офицер не скряга, анекдотом всегда поделится, и комиссия тоже поделилась новым способом казни, оповестив о нем командование линкора и оба штаба. Верного служаку Пилипчука пригласили к себе, спросили, откуда у мичмана сведения о технических возможностях душегубок..
   Пытались комиссии всмотреться и в стоявшего на вахте Манцева, но того уже поднатаскали Болдырев и Вербицкий, посвятили его во все тонкости линкоровской службы, отработанной десятилетиями. И здесь к Манцеву не придраться. У него ввалились щеки, некогда полыхавшие румянцем, звонкость в голосе пропала, появилась хрипотца. Чтоб не попасться на какой— нибудь мелочи, он продумывал каждый шаг на вахте, не расслаблялся ни на секунду.
   Комиссии удалились несолоно хлебавши. С горьким презрением Олег Манцев подумал о странности всего происходящего с ним. Чернят в газете, подсылают комиссии, чтоб ошельмовать, а результат — обратный, потому что только сейчас он чувствует: и командовать батареей может, и вахту стоять, и в той большой жизни, что вне кораблей, совсем не плохой человек.
   Он не жаловался на статью. Да и кому жаловаться? Не Долгушину же.
   А со Званцевым расправился Милютин.
   Каждый день линкор отправлял в распоряжение комендатуры одного офицера — для несения патрульной службы. Под смехотворным предлогом (предстоящее докование) Милютин договорился с комендантом о том, что норма человеко— патрулей будет выполнена в один день, и в конце сентября, в воскресенье, предварительно побеседовав с офицерами об архитектуре, получил на откуп всю патрульную службу города. Корреспондент был обнаружен линкоровскими офицерами в одном из кафе и с синяками доставлен на гауптвахту.
   «Уроки одного подразделения» попали и в каюту командира 3-го артиллерийского дивизиона. Всеволод Болдырев прочитал статью и был разочарован. Не того он ожидал от прессы. Слишком мелко. Выражаясь по— артиллерийски, управляющий огнем капитан-лейтенант А. Званцев стрелял по ложной цели, причем не стремился скрыть это.
   Еще раз прочитав «Уроки», он как— то освобожденно улыбнулся. Какой, спрашивается, смысл трястись над каждой буквой своего личного дела, если тебя в любой момент могут оболгать, взять да написать в газете, что ты уроженец провинции Онтарио в Канаде, давний шпион, чудом увильнувший от возмездия бандеровец или сторонник лженаучной теории какого— то Менделя?
   В августе он съездил в Симферополь, нашел баню No 3, заглянул в пивнушку рядом. Был в штатском, никто и глазом не повел, когда он, взяв кружку пива, отхлебнул и сморщился: омерзительное пойло! Грязь, мат, запах такой, что матросский гальюн покажется парфюмерной лавкой, и пьяные морды, рвань подзаборная, уголовная шантрапа… Так и не мог допить кружку, взял водку, разговорился. Морды постепенно превращались в рожи, а рожи — в лица. Ему много рассказали о Петре Григорьевиче Цымбалюке. Выпустили беднягу, амнистировали в марте, вернули должность, кабинет, разрешили ремонты в любое время года. Он, Цымбалюк, сильно изменился. Человек, всегда бытовыми словами выражавший конкретные дела, стал философом, с языка его не сходили всеобщие категории. «Как везде», — отвечал он на вопрос о том, как живется в тюрьме. «Все сидят», — изрекал он, когда интересовались тем, кто сидит. Кажется, он начал приворовывать, допоздна засиживался в закусочной у вокзала. Люди жалели его — и Болдырев жалел Цымбалюка. «Привет передай!» — попросил Болдырев какого— то забулдыгу, знавшего Цымбалюка, и сунул забулдыге сотню: пейте, ребята, веселитесь!.. В Севастополь возвращался на такси, приспустил стекла, проветривая себя, и вновь ударами колокола донеслась та бакинская ночь: «Воин! Мужчина! Офицер!»
   Все более одиноким становился Болдырев. Вот и Валерьянов ушел, с которым хорошо служилось эти годы. Вежливый, умный, ироничный человек, а оказался лишним. Корабль и службу знал отменно, отличался точностью в исполнении приказаний — и все— таки ему не доверяли, и Болдырев догадывался, почему: Валерьянов обладал богатым выбором, держал в голове несколько вариантов решения, и это настораживало, вселяло сомнения. Никто не ведал, как поведет себя этот офицер в необычной ситуации, и на всякий случай полагали, что поведение его будет отличаться от нормы, хотя никто не мог представить, каковой будет эта норма и эта необычная ситуация.
   Болдырев затащил к себе Манцева в каюту. На переборке висела картина: парусные корабли, окутанные дымом, палили друг в друга.
   — Испанцы и англичане, — оказал Болдырев, указывая на картину. — Восемнадцатый век. Два авторитетных флотоводца руководят сражением, корабли в однокильватерной колонне, колонна против колонны, стреляют и те и другие. И каждый флотоводец думает, что победит. Ошибаются они. Открытое море, ветер постоянный, волна и ветер одинаково действуют на обе эскадры, испанский адмирал проложил курс, исходя из направления, которым шли англичане. Английский адмирал идет галфиндом, потому что иным курсом он идти не может, курс английской эскадры задан испанцами… Взаимозависимость полнейшая, все решено заранее, на сто ядер испанцев приходится сто ядер англичан. Взаимное уничтожение. Если не вмешается случайность. И тем не менее победа возможна. В том случае, если один из адмиралов решится на нечто, уставами отвергаемое, профессиональными канонами не допускаемое. Личность нужна на ходовом мостике, порыв мысли, творец, а не исполнитель… Я иногда думаю о будущей войне. Как победить? Как разгромить? Мы же с любым противником в одной упряжке, нам не оторваться друг от друга, и все же победить можно, если профессионалов вооружить непрофессиональным стилем мышления. Но как лейтенантскую дурь донести до адмиральских погон? Как сохранить себя?.. Нет, не отвечай, потому что ты не знаешь, ты зато умеешь. Ты несгибаемый. Ты и на флагманском мостике останешься нынешним Манцевым.
   — Зачем ты это сделал?
   Манцев спрашивал о том случае на командирской игре. О тридцати кабельтовых, от которых не хотел отступать, как от честного слова, самолюбивый Болдырев.
   — Скажи: ты страх перед командиром чувствуешь?
   — Еще какой!
   — Нет, не чувствуешь, — возразил Болдырев. — Задница твоя курсантская дрожит, нутро лейтенантское обмирает, но в душе твоей страха нет. И перед командующим тоже нет. Таким уж ты уродился. У меня же был страх. Теперь его нет… Не пойму, зачем надо было мне преодолевать его, зачем?
   Олег Манцев еще раз глянул на картину. Подумал, что испанцам надо бы, тремя кораблями пожертвовав, резко изменить курс и напасть на концевые фрегаты англичан, а затем, круче взяв к ветру, обрушиться на противника во время его перестроения.
   Но ничего не сказал. Он удивлен был тем, что ощущает себя старше и опытнее капитан-лейтенанта Болдырева. Вспомнил, что давно уже не поджидает командира 3-го дивизиона при отбоях тревог, не торчит на формарсе потому что Болдырев сам стучится в броняшку его КДП.
   Об «Уроках» — ни слова. Линкоровская традиция — не напоминать сослуживцам о наказаниях: пусть учатся сами, молча.
   — Олег, прошу тебя: будь осторожен. Не болтай. Не говори ни о чем.
   Корабль в базе, рабочий китель в кают— компании терпим только за вечерним чаем. В салоне перед обедом все в белых кителях; ровно в полдень показался Милютин: «Прошу к столу!» Разошлись, расселись. Болдырев привычно потянулся к салфетке, привычно глянул на офицеров, отметил, что командир 10-й батареи расстегнул воротник сразу на оба крючка. Винегрет безвкусен, хлеб кислый, окрошка теплая — это тоже брезгливо отметил Болдырев.
   О службе говорить не принято. Вспомнили белую медведицу Лушку, прирученную матросами. По сигналу «Команде обедать!» Лушка со своим бачком шла на камбуз, и если варево ей не нравилось, содержимое бачка выливалось на голову кока. Две обезьянки одно время кормились в кают— компании, пока вестовые не застукали их на краже чайных ложечек, их, ложечки, нашли потом на прожекторном мостике, штук сто. А вот года три назад командиром 11-й батареи пришел из Бакинки интересный тип, лейтенант Рунин, кажется. Так этот Рунин однажды не явился в кают— компанию ни на обед, ни на ужин. Я, говорит, сегодня ничего полезного не дал кораблю и флоту, столоваться поэтому не имею морального права… Не верите? Спросите у командира дивизиона, тот помнит.
   Болдырев кивнул, подтверждая. Усмехнулся: наверное, и у Рунина была святая бакинская ночь. Хорошее развитие экзотической темы: медведица, обезьянки, лейтенант Рунин, старший лейтенант Манцев, капитан-лейтенант Болдырев, которому в рот не лезет пища, какое— то отвращение к ней, и — бессонница, вызванная болезнью, имеющей артиллерийское название.
   «Я взорвусь когда— нибудь», — спокойно подумал о себе Всеволод Болдырев.
   Долгушин и Барбаш встречались теперь каждый день, испытывая друг к другу всевозрастающую симпатию. О деле не говорили. Да и что говорить, и так все ясно. Тишь и успокоение пришли на эскадру. Те, кого Долгушин называл здравомыслящими, поджали хвосты. О 30% никто не вспоминал, стало дурным тоном, глупостью даже, говорить о Манцеве — и флагарт эскадры, пытавшийся на одном совещании приплести фамилию линкоровца к новой методике тренировок, встретил вежливое непонимание старших артиллеристов крейсеров, и флагарт опомнился: в повторном выступлении опасную фамилию опустил, и тогда командиры БЧ-2 с удовольствием занесли в тетради новую методику, уж теперь— то ее не отменят.
   Еще одна хорошая весть пришла с крейсера «Молотов». Там лейтенант, отстраненный от командования группой и грозившийся на суде чести отстаивать заблуждения, вдруг повинился, прочитав статью, полностью признал свои ошибки, с покаянным словом выступил в кают— компании — и был великодушно прощен.
   Пожинался хороший урожай, статья — это все признавали — оказала очистительное действие. Само собою разрешались неразрешимые прежде ситуации. Полтора года, к примеру, политуправление не могло убрать из вечернего университета марксизма— ленинизма двух лекторов, уличенных в элементарном невежестве, — и вдруг лекторы отказались от преподавания, вообще подались вон из Севастополя, ибо поняли, что корреспондент А. Званцев одним махом пера может отсечь им головы.
   Правда, начальник штаба эскадры понял статью по— своему, налетел на бригаду лодок, хотел упечь под суд ни в чем не повинного минера, но Иван Данилович принял меры, ворвался к адмиралу в каюту, угрожающе зашипел: «Рак не рыба, дурак Кандыба…» И увял сразу начальник штаба, к бригаде траления больше не приближался.
   Правда, так и не удалось выяснить, а как смотрят на статью тысячи матросов эскадры, которым, наверное, хотелось увольняться так, как увольнялась 5— я батарея, рассадница поповских бредней. Ходоки с кораблей все реже стали похаживать в береговой кабинет Ивана Даниловича, а политдонесения с некоторых пор стали одуряюще скучными. Замполиты явно связывали Долгушина со Званцевым и не хотели, чтоб их корабли прославлялись в «Славе Севастополя».
   Зато прохиндеи пожаловали. Один из них, уверовавший во всемогущество Долгушина, нагло завалился к нему и потребовал разрешения тяжбы, длящейся с 1950 года. В 1948 году прохиндею вляпали взыскание с формулировкой «сексуальный гангстеризм», хотя всего— то и дела было: полапал официантку. Когда началась борьба с низкопоклонством и космополитизмом, он потребовал порочащую формулировку заменить на другую, с типично русскими терминами. И сейчас добивался того же. Иван Данилович хотел было его выгнать, этого наглеца майора, но взяло верх благоразумие: эдак он всех отпугнет от кабинета. «А почему бы вам не возбудить ходатайства о снятии взыскания?» — спросил он. Такой вариант майора не устраивал. «Видите ли, — виновато признался он, — мужчина я невзрачный, не герой, а сексуальный гангстеризм — это, знаете ли, реклама…» Долгушин взревел: «Я тебя кастрирую!..» Выгнал. Но долго ходил по кабинету, шепча славянские эвфемизмы. На бумагу они никак не ложились, и Долгушин пошел к Барбашу. Тот расхохотался, выдал словосочетание, близкое по смыслу, но и оно — ни в какие ворота. Илья Теодорович, потирая сократовский лоб, сказал, что есть человек, который все может и все знает. Позвонил этому человеку, Званцеву — догадался Иван Данилович, и выдающийся публицист немедленно ответил: «Любострастие на миру». Малопонятно, но вполне терпимо. Барбаш положил трубку, с торжеством посмотрел на Долгушина. А тот поинтересовался, достаточно ли в денежном смысле вознагражден А. Званцев. Барбаш ответил, что в этом смысле Званцев неудобств не испытывает, ему, кстати, заказана серия статей к столетию обороны Севастополя. Кроме того, он вытащен из камеры гауптвахты, куда попал по злой воле интригана Милютина.
   В салоне на «Кутузове» был брошен упрек: «А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились…» Ну, а теперь подготовлен вопрос?
   — Нет, — сказал Барбаш. — Статья это не то…
   Командующий эскадрой статью читал, к статье отнесся отрицательно. «Мягко отрицательно», — поправился Барбаш.
   — Подождем, — успокоительно заявил Илья Теодорович. — Мальчишка на чем— нибудь сорвется. Статья по нему ударила. После таких ударов, поверь мне, люди не встают.
   — Да, да, — согласился Иван Данилович, представив себе, что испытал бы он, прочтя о капитане 1 ранга Долгушине нечто подобное.
   Сообщил Барбаш и о том, что на Манцева нацеливали другого газетчика, но Званцев настоял, убедил, что он, только он способен с принципиальной остротой осветить деятельность командира 5-й батареи.
   Да, да… — принял сообщение Иван Данилович и насторожился: что-то в голосе Барбаша показывало, что соратник начинает прикидываться тупым и темным, елейная дурашливость стала вползать в речь Ильи Теодоровича.
   — Я вот к чему, Иван Данилович… Не подготовить ли нам приказ о том, чтоб на эскадре не очень— то шибко…
   — Что шибко? — быстро спросил Долгушин. Метнул взгляд на Барбаша. А у того губы кривляются, корчатся, глаза — студень расплывающийся.
   — …чтоб не очень шибко служили. Акт у меня есть, последней комиссии, по Манцеву, комиссия взяла Корабельный устав, статью 152— ю, обязанности командира батареи… Четырнадцать пунктов, от "а" до "о"… Так все пункты выполняет!
   — Ну и что?.. — прошептал в испуге Иван Данилович, чувствуя уже, что сейчас последует.
   — А то, что если все начнут строго по уставу служить… их тоже с эскадры гнать?
   — Опомнись, Илья! — вскочил Долгушин. — Что плетешь?
   Барбаш опомнился. Глаза стали острыми, пронзительными, рот замкнулся. Поцыкал и произнес свое обычное: «Что красный, что синий, что режь, что не режь — хана!»
   Этот припадок Барбаша встряхнул Ивана Даниловича. Побушевав, поорав на неверного единомышленника, он утих. Он молчал несколько дней. Потом присмотрелся, прислушался и понял, что урожай, конечно, снят богатый, статья А. Званцева весьма полезна, но и вреда принесла и принесет еще немало.
   Еще летом было полно друзей, а сейчас отходить стали, «Здравия желаю!» — и весь разговор. «Погодка— то какая!» — восхитился он как— то на мостике «Беспощадного», на что командир бригады, старый боевой друг, скосил на Долгушина глаза, пожевал губами и промолвил кисло: «Шквалистый ветер ожидается…» Ивану Даниловичу небо показалось черным после такого ответа.
   «Слава Севастополя» со статьей Званцева дошла до самых удаленных баз и гарнизонов, и можно было не запрашивать, как там статью прочитали, о чем подумали. Представители баз и гарнизонов собрались в Доме офицеров — не по поводу статьи, разумеется. Был опубликован приказ министра о демобилизации, объявлен и призыв на службу граждан 1934 года рождения. Одних надо было с почестями проводить, других достойно принять — об этом и говорилось на совещании, а не о религиозной секте, свившей себе гнездо в кубриках и казематах не названного Званцевым корабля. И тем не менее в перерывах совещания Долгушина спрашивали: что это — ответ флота на встречу патриарха всея Руси с западными парламентариями, о чем недавно поведала «Правда»? Смущенно задавали еще более глупые вопросы.
   Иван Данилович скучающе посиживал в президиуме, а в перерывах спешил к курильщикам, отвечал, спрашивал, вникал, переваривал, поглощал и опять думал. «Мера поощрения» всем пришлась по нраву, все ее понимали одинаково: не пущать матросов на берег, так оно и спокойнее и удобнее, А что касается воспитания, к чему призывал штаб, так помилуйте, товарищ капитан 1 ранга, когда воспитывать и кого воспитывать? Матрос пять лет служит, а офицер на данной должности — год или два, сверхсрочники же на подходе к пенсии, им тоже не до матроса.