А вокруг шумел праздничный Краков, выплескиваясь на улицы толпами незнакомо разодетых скоморохов и трубачей. У стены чьих-то изукрашенных каменною резью хором стоял в окружении толпы фокусник, ловко достававший из шапки живых цыплят. С какой-то отчаянно заалевшей паненки, на глазах у всех, он снял, не притрагиваясь к ней, нижнюю юбку и с поклоном подал женщине, а та, отмахиваясь и пятясь, под хохот спешила выбраться вон из толпы зевак. Русичи вертели головами, заостанавливались было, кабы не окрики пана в дорогом кунтуше. Наконец, проталкиваясь и пробиваясь, достигли замка.
   Все же их тут встретили: несколько шляхтичей и вельможных панов и во главе всех Кейстутьевич, двоюродник Ягайлы, назвавшийся сам и безошибочно выделивший из толпы русичей княжича Василия. Отделивши бояр от кметей, их повели кормить и устраивать. Иван с прочими скоро оказался за столом и, благословляя польскую щедрость, принялся за поросенка с кашей. А княжич с боярами был отведен в верхнее жило и до угощения представлен Ягайле, который приветствовал русичей несколько рассеянно. Еще не была готова новая корона, ибо древняя корона Болеславов продолжала оставаться в Венгрии. Краковские ювелиры трудились день и ночь, но в срок не успели и еще сегодня продолжали доделывать корону, вставляя в золотые чашечки оправ последние драгоценные камни. И старшина цеха, почтительно держа под локоть королевского чашника, просил ясновельможного пана повременить еще чуточку и не гневать на мастеров, что вторую ночь не спят, оканчивая королевский заказ. А Ягайло тем часом ждал во дворце, и потому русское посольство и не посольство вовсе! Беглецы, так-то сказать! Кое-как поприветствовались, кое-как разошлись. (Витовт придумал, пусть он и возится с ними!) Витовт только того, впрочем, и хотел. Накормив гостей, повел представлять Ядвиге. Захлопотанная, только сегодня утром стершая с лица и щек следы слез, польская королева тоже не придала значения этой встрече. Мысли ее полностью поглощал брак с литовским великим князем и близящееся неотвратимо, вослед за коронацией, его исполнение. Как она будет раздеваться перед этим до ужаса чужим литвином, Ядвига и доселе представить себе не могла.
   Поневоле и Данило Феофаныч и сам Василий были рады вниманию Витовта, который в считанные часы сумел сблизиться с русичами почти до приятельства. Рассказывал, объяснял, смешил, признавался, что и сам чувствует здесь себя, среди немцев и ляхов, зело неуютно. Скользом обещал познакомить с женою и дочерью: мол, и Анне, только вчера приехавшей на коронацию, не так станет одиноко, да и по-русски поговорить будет с кем! Витовт русскою речью владел совершенно свободно, почти как своей, так что порою исчезало ощущение, что они разговаривают с литвином.
   Ушел Витовт. Пятеро русичей, оставшись, покачали головами.
   — Что-то надобно ему от нас! — высказал наконец Александр Минич. Путевой боярин Остей раскрыл было рот, но только крякнул, ничего не сказав.
   — Не было бы какого худа от ево! — опасливо произнес княжичев чашник, оглядываясь на старших. Данило Феофаныч, обжимая бороду рукою, думал.
   — Али ты ему нужен, Василий, али батько твой! А токмо с Ягайлой у их, чую, ето был не последний спор! — высказал наконец маститый боярин. — Слыхал я, в залог ево оставили тута, вишь, пока Литву не крестят. А и Троки ему не вернули… Не стерпит! Ну, коли так, не худо и нам… Пущай токмо поможет вылезти отсюдова!
   Так, почти молчаливым общим советом, была московитами принята Витовтова опека над ними. На Русь из Кракова без его помощи выбраться было бы вельми мудрено! Василий ничего не промолвил, молчал. Припоминал пронзительно-внимательный взгляд встреченного на переходах прелата. Нехороший, оценивающий взгляд. Разом вспомнилось остерегающее поручение Данилы Феофаныча: веру православную не потерять. И весь-то этот праздник, и брак Ягайлы с Ядвигою не затем ли затеяны, чтобы паки утеснить православных жителей великой Литвы, а по приключаю — обратить в католичество и его, наследника московского престола! И священника как на грех нет! Недужного оставили дорогою… Добро, сам Данило Феофаныч заменяет попа в ихней невеликой ватаге! Каменная палата, в которой разместили знатных русичей, была невелика, с окошком во двор замка. Чуялось, что и это помещение им выделили с трудом в замке, битком набитом литовскою и польскою знатью. Для обогрева холоп принес жаровню с углями.
   — Все-таки гости мы али полоняники?! — громко высказал княжич. Бояре, уже располагавшиеся на ночлег, вздохнув, промолчали в ответ. Пленники они или гости, не ведал никоторый из них. Сгущалась темень. Во дворе замка, видном из ихнего окна, зажигали, вставляя в кольца, вделанные в каменные стены факелы. Дымное неспокойное пламя плясало, снежинки попадали в горящую смолу. Данило Феофаныч прочел молитву. Внимали молча, истово, склонивши головы. Здесь, в окружении враждебного Руси католического мира, обиходные, ведомые наизусть слова православных молитв получали особое значение.
   — Надобно проведать молодцов! — высказал Александр Минич, подымаясь и застегивая кушак. В этот миг как раз и застучали в дверь. Александр решительно встал на пороге: — Кого Бог несет?
   Но на пороге стоял всего лишь улыбающийся посланец Витовта, а вскоре взошел и сам князь. Быстро, по-рысьи окинув глазами русичей, с поклоном пригласил в гости княжича Василия с боярином Данилой. Двое слуг внесли корзину со снедью и запечатанною корчагою вина в дар остающимся. Крякнув и скользом глянув на Василия, Данило Феофаныч склонил голову, Василий, заинтересованный зовом, также согласно кивнул.
   — Тогда едем не стряпая! — вымолвил Витовт. — Познакомлю с супругой! Мои остановились в городе, тут, улицами, недалеко!
   Спустились по каменной лестнице, вышли во двор. Минич уже вызвал — понимать научились в пути друг друга без слов — Ивана Федорова и княжичева стремянного, сопровождать господ. Оба вышли слегка навеселе, но, дело привычное, тут же заседлали господских коней, сами ввалились в седла и гуськом, вослед Витовту с его слугами, выехали со двора. У ворот Витовт повелительно бросил несколько слов скрестившим было копья стражам, те расступились.
   Город и в темноте шумел. По улицам бродили толпы. Слышался то смех, то свист, то визг припозднившейся, не без умысла, горожанки. После прохладной каменной горницы (да и спать уже хотелось с дороги) пробирала дрожь. Василию вдруг стало страшновато: куда-то везут, в ночь, одних! Он глянул в строгое лицо Данилы. Старик ехал спокойно, твердо глядя перед собой, и это несколько успокоило. Все же этот ночной, почитай, немецкий город (немецкая речь слышалась много чаще польской) пугал. Вспоминались рассказы о погребах, подземных ходах и замковых тюрьмах под землею, вырубленных в камне, где забытые пленники сидят годами, прикованные цепью к кольцу в стене. Струсив, озлился на себя: вот еще! В дороге, в Орде, такового не чуял, а тут! От злости охрабрел и уже воинственно оглядывал оступивший сумрак, полный человеческого шевеления. К счастью, доехали быстро. Пока спешивались, Витовт, по литовскому обычаю, пригласил в палаты и стремянного с Иваном.
   Иван, протрезвев в короткой ночной поездке, с острым интересом озирал и сводчатый потолок, и узорные перила, и сухие цветы в горшках, расставленные вдоль лестницы, ведущей в верхнее жило, на нижних ступенях которой их встретил немолодой немец в дорогом суконном немецком зипуне с пышными рукавами нижнего платья и в узких штанах, сшитых из разных кусков оранжевой, белой и черной материи, что более всего изумляло Ивана Федорова. Сам бы, кажись, ни за что такие не надел! На Руси хоть и носили набойчатые порты, неширокие шаровары, заправленные в сапоги, иногда с набивным узором по холщовому полю, но верхняя длинная одежда, и даже нижний зипун, и рубаха даже — закрывали их полностью, и, к примеру, показывать штаны, задирая полы, считалось верхом неприличия.
   Немец поклонился церемонно, что-то произнес приветственное. Данило Феофаныч в ответ степенно склонил голову. То был хозяин дома, нанятого Витовтом, как выяснилось позднее, и в верхние горницы, к русичам, он, слава Богу, не пошел. Наверху сразу ослепил свет множества свечей, бросился в глаза стол, уставленный снедью, и потом уж — Витовтова хозяйка, княгиня Анна, радушно подошедшая к гостям. Анна была еще очень красива, и обворожительно красив был ее наряд. (Ради гостей Анна оделась по-русски.) Василий поклонился с некоторым стеснением, не сразу заметив сероглазую девушку, выступившую из-за плеча матери.
   — Дочь! — с некоторой невольной гордостью подсказал Витовт. Василий неуклюже (но как-то надо было поступить по ихнему навычаю, не стоять же да кланяться, как давеча перед королевой Ядвигой!) протянул руку и, поймав пальцы девушки, склонился перед ней, коснувшись губами ее твердой маленькой кисти, которую она незастенчиво, угадав намерение Василия, сама поднесла к его губам.
   Витовт, замечавший все, не дав разгореться смущению, потащил гостей к столу. За трапезой был весел, оживлен, сыпал шутками, участливо расспрашивал о дороге, о бегстве, задав два-три вопроса и русским кметям, причем Данило Феофаныч похвалил Ивана Федорова, а Иван, гневая сам на себя, почувствовал себя польщенным вниманием знаменитого литовского князя, о котором разговоры не умолкали и на Москве. Анна немногословно, но радушно чествовала гостей, словом, вечеринка удалась. Василий как-то незаметно оказался рядом с девушкой, и они изредка переговаривались, приглядываясь друг ко другу, и московский княжич с удивлением обнаруживал и недетскую основательность в суждениях литовской княжны, и плавную царственность ее движущихся рук и, наконец, ту неяркую, но входящую в душу красоту, которая раскрывается не сразу, но живет в улыбке, взгляде, повороте головы, в музыке тела, еще по-детски угловатого, но обещающего, вот уже теперь, вскоре, расцвести манящею женскою статью.
   — Нам, как и тебе, приходило бежать! — строго сдвигая бровки, рассказывала Соня. (У княжны было и другое, литовское имя, но Анна сразу повестила Василию: «Называйте мою дочерь по-русски, Софией!»). — Ночью меня посадили верхом, я вцепилась в гриву лошади, почти лежу, и зубы сжала, чтобы не плакать. Так и скакали всю ночь! А Троки нам не вернули до сих пор! — Софья явно избегала называть дядю, великого князя Ягайлу, по имени, но и в тоне сказанных слов, и в строгости лица юной княжны чуялось, что она полностью одобряла своего батюшку, который приводил рыцарей, добиваясь возвращения ему родовых вотчин. А Василий все больше нервничал, все больше разгорался от близости этого юного тела и уже терял нить разговора, во всем соглашаясь с Соней, повторяя: «Да! Да!» — к месту и невпопад, плохо видел, что ел, едва не перевернул варенье, неловко раскрошил в пальцах воздушный пирог, приготовленный, как было сказано, самою княгиней, и уже Соня начала останавливать его, беря за локоть своею маленькой, но твердой рукой… Данило Феофаныч то и дело опасливо взглядывал на расходившегося княжича, тут же переводя взгляд на царственно спокойную Витовтову дочь, догадывая с запозданием: не за тем ли и пригласил их Витовт на этот вечер? Оба кметя явно увлеклись темно-вишневым густым вином, и, словом, пора было уезжать, ежели они хотели сегодня добраться до замка и до своих постелей. И потому боярин наконец решительно встал и, отдав поклон, начал прощаться. Встал и княжич, с сожалением задержав руку девушки в своих ладонях. С чувством и, как ему самому показалось, изящно поцеловал вновь ее пальцы. Княжна чуть улыбнулась на склоненную перед ней кудрявую голову Василия и мгновенно переглянулась с отцом. Витовт не зря так любил эту свою дочь!
   Уже когда гости гурьбой, толкая друг друга, спустились с лестницы, посажались на коней и выехали наконец со двора в сопровождении литовской прислуги с факелами в руках, Витовт медленными шагами поднялся по ступеням в пиршественный покой, где сейчас убирали со стола и меняли скатерти. Соня подошла к отцу, заговорщицки глядя ему в очи.
   — Ну, как тебе русский княжич? — вымолвил отец.
   — Он еще совсем мальчик! — отмолвила Соня. — Такой юный, что даже смешно!
   — Кажется, влюбился в тебя? — вопросил отец, оглаживая русую голову дочери с шитой золотом девичьей повязкою в волосах.
   Она повела плечами:
   — Не ведаю, батюшка!
   — Этот мальчик, — строго пояснил отец, — наследник московского престола! А мы покамест беглецы и заложники великого князя Ягайлы. — Круглое лицо Витовта стало на миг мрачным и даже жестким. Он и на мгновение не мог допустить, чтобы его положение оставалось таким, как нынче.
   А русичи, кое-как добравшиеся, поддерживая друг друга, наконец, до Вавеля, тут только разделись. Кмети пошли спать в людскую, где с трудом выискали место на попонах, среди густо храпящих спутников своих, и, в свою очередь, провалились в сон, а Данило Феофаныч заводил княжича в горний покой, раздевал, укладывал, выслушивая, как тот неразборчиво сказывал что-то, хихикал и, уже под самый конец, ясно вымолвив: «А она красивая!» — тотчас и сразу заснул.
   Покачал головою Данило, осенил лоб крестным знамением. Женились на литвинках московские князья, и не раз, но тут… Затеет ведь Витовт новую прю с братцем своим! Беспременно затеет! Видать по поваде! А мы? В союзники к нему? А инако-то глянуть, быть может, и стоит иметь союз с супротивником Ягайлы? И не придумаешь враз!
   Он долго молился, стоя на коленях. Потом тоже улегся спать, покряхтел, устраиваясь. «Завтрашний день будет труден!» — подумал про себя, засыпая.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

   Утро началось высоким серебряным звуком трубы во дворе замка. Заспавшиеся русичи торопливо умывались. Отворачиваясь друг от друга, — соромно, да куда тут выйдешь! — пользовались ночною посудиной. Скоро вошел холоп и, ко всеобщему облегчению, натужась, понес, полную, выплеснуть со стены вниз.
   Бояре и княжич одевались в лучшее свое платье, хотя, какие уж тут сохранились наряды после страшного бегства из Орды! Застегивали пояса, расчесывали кудри и бороды костяными гребнями. Скоро явившийся посланец Витовта повел их по лестнице вниз. Иван Федоров с прочими уже были в седлах. Подъехал, протиснувшись сквозь толпу комонных, Витовт. Прокричал (гомон стоял, как на торжище):
   — Анна велела передать! Ее дар! — И с этими словами накинул на плечи Василия роскошный охабень, крытый переливчатым шелком. Василий было открыл рот сказать: «нет», но Витовт, заговорщицки подмигнув, проговорил вполголоса: — Соня сама перешивала пуговицы для тебя! — А затем, отстранясь, громко: — Вечером прошу всех ко мне на гостеванье!
   И уж тут отказаться стало соромно, и Василий, сведя брови, затрудненно кивнул литовскому князю, благодаря за подарок. Но Витовт, обезоруживающе улыбнувшись, как бы и вовсе отстраняясь, отверг:
   — Не меня! Не меня!
   Далее говорить уже не удалось. Густою пестрою кавалькадою гости начали покидать замковый двор.
   Иван Федоров то и дело встряхивал головой, думая расправиться так со вчерашним хмелем. От морозного воздуха слегка кружилась голова. Он скоро устал вслушиваться в малопонятную польскую речь и совсем непонятную немецкую и только следил, как бы не отстать от господ и не растерять спутников. Когда выехали из ворот замка, зрелище захватило его целиком. Разубранные кони, штандарты, павлиньи и страусовые перья на золоченых шлемах, причудливо изукрашенных, с какими-то гребнями, не то крыльями в навершии. Алые жупаны знати, алые мантии духовных лиц, оглушительный рев труб, толпы народа, клики и гудящий, вибрирующий зык католических колоколов, запертых в узорных каменных башнях костелов. Полчаса назад он еще думал во время коронации остаться на улице, теперь же ему отчаянно захотелось попасть внутрь, поглядеть вблизи на эту незнакомую красоту, пусть и католическую. Данило ли узрел отчаянный взгляд кметя, княжич ли Василий озаботил себя тем, но Ивана бояре позвали с собою внутрь собора. Вновь случившийся рядом Витовт протащил русичей к какому-то возвышению у одного из столпов, откуда хорошо был виден помост с тронными креслами Ягайлы и Ядвиги, и исчез. Началась служба.
   Иван то взглядывал вверх, туда, где сурово и грозно смыкались ребристые своды и куда уходило стройное пение на незнакомой ему латыни, то приглядывался к разодетой толпе, к монахам францисканского ордена, к синклитикам в высоких тиарах — все было так непохоже на русское богослужение, облитое золотом древней Византии! И уже когда шляхтичи обнажили оружие, понял. Это была рыцарская религия, это был рыцарский обряд, это была воинственная мораль Запада, требующая насильственного крещения «иноверных» и воинских подвигов во славу Христа. Подумавши так, вспомнил изографа, с коим сидел у костра в канун сражения на Дону, и вдруг ощутил всю безмерность отстояния папского Рима от православной Руси. Не будет этого у нас, и быть не должно! Ни виселиц во дворе замка, ни пышных рыцарских турниров, ни гербов, ни спеси, ни гордости, ибо наши люди идут умирать за Родину, именно умирать, надевая чистые рубахи, а совсем не за воинской славою… И только так, только по-нашему и возможно побеждать скопища кочевников, накатывающиеся на Русь раз за разом из просторов Дикого поля! А красиво было! И это, при чтении Евангелия, обнаженное оружие шляхты, — красиво! И эти пестрые штаны, и золото снятых перед самою церковью шлемов, и штандарты, гербы, попоны, и перья на шлемах, на мордах коней — красиво! И так захотелось вдруг, чтобы это расписное и раззолоченное воинство вышло в степь, и услышало, как гудит земля под тысячами копыт татарской конницы… Устоят? Ой ли! Но и те, степные богатуры, замогут ли прийти в эту тесноту башен, замков и каменных улиц, в эти горные перевалы и разливы рек? Не выдержавши, он пробормотал вполголоса; «Этих бы на Дон!» Данило Феофаныч повел глазом, значительно поднял бровь, медленно кивнул головой. Соседи-поляки недовольно заоглядывались на Ивана, и он вовремя прикусил язык.
   В церкви повисла звенящая тишина. Ягайло, поднявшись с трона, медленно, отчетисто, по-русски приносил клятву: крестить Литву, исполнить все условия Краковского договора. Толмачи тотчас повторяли слова литовского великого князя по-польски, по-немецки и по-латыни. Шляхтичи зашевелились, легким шумом одобряя слова литовского великого князя.
   Ягайлу подвели к алтарю. Массивно-торжественный Бодзанта поднял с алтаря засверкавшую всеми гранями своими корону. Ягайло опустился на одно колено и склонил голову.
   Ядвига с трона, не шевелясь, наблюдала за обрядом, почти неправдоподобная в своих струящихся шелках: в блеске короны и игольчато окружившем ее белое, почти неживое прекрасное лицо воротнике, чем-то напоминавшем позднейшую испанскую моду. И вот он подымается по ступеням! Уже в короне. Езус Христос, аве Мария! Ведь он улыбается, криво, пускай неуверенно, но он улыбается своим длинным лицом! Хозяин! Ее господин с этого дня! С легкою дрожью плененной птицы Ядвига бросила взор туда, где, в толпе дам, замерла мать литовского короля, Ульяния, и неотрывно смотрит теперь на торжество своего сына… Господи! Дай силы выстоять! Дай силы принять все и не сойти с ума!
   Ягайло садится рядом с нею на трон. Он, кажется, стал даже ростом выше, и, действительно, в короне, усыпанной самоцветами, его лицо, лицо «литовского простака», приобрело недостававшую ему важность… Так ли прост, как говорят, этот литвин, нынешний польский король, Владислав-Ягайло?
   …В день, когда это происходит, отвергнутый Вильгельм въезжал в ворота Вены. Они никогда больше не встречались с Ядвигою, о чем позже врал Гневош из Далевиц, и горестное прощальное письмо ее к своему нареченному было, действительно, последним.
   После многочасового церковного бдения едва ли не у всех московитов было одно лишь желание: добраться до лавки и до стола со снедью. Однако Витовт и тут упредил их желания, заворотивши всю кавалькаду русичей к себе на пир. Приглашение было принято тем с большею охотой, что русичи, проглотив утром натощак по кусочку прежде освященных даров, до сих пор еще ничего не ели. Данило Феофаныч, когда расстались с занедужившим батюшкою, почел нужным захватить с собою освященные просфоры: невесть, найдется ли еще православный священник в этой басурманской стране!
   Скоро с шумом, гомоном, смехом — измаялись, кто в соборе, кто снаружи, ожидаючи, — ввалились в немецкое жило. Прихожая сразу наполнилась шумом и гомоном. Как-то не заметилось малое количество прислуги и отсутствие иных гостей. Витовт явно, принимая русичей, не хотел лишней огласки. Сели за два стола: бояре и княжич с Витовтом, его супругою и дочерью за один, прочие — за второй, впрочем, столь же изобильно уставленный печеной и вареною снедью. Кабан, уха, разварная рыба, сочиво, каши и пироги в сопровождении пива и твореного меду (было, впрочем, и фряжское вино, но — на боярском столе).
   Русичи въелись. Первые полчаса за столом царило сосредоточенное молчание. Там уже начинали отваливать от чаш и тарелей, отирать кто платом, кто рукавом взопревшие лица, чаще прикладывались к меду, затеивался разговор. Приглашенные Витовтом литвины-музыканты завели веселую. Прислушавшись к вроде бы схожему напеву струн, Остей решительно вылез из-за стола. Перемигнувшись, Данилов стремянный взял домру из рук одного из литвинов, перебрал струны. Литвины, недолго послушав, пристроились к нему и — грянули. Остей пошел мелкою выступкой, потом ахнул, молодецки ударив каблуками в пол, пошел вприсядку да кругом, так что полы кафтана разлетались по сторонам. Из-за столов полезли прочие. Остей, с низким поклоном, вызвал на пляс княгиню Анну. Та, не чинясь, пошла — поплыла по горнице, взмахивая долгими рукавами, а Остей, отступая, шел перед ней заковыристою присядкою, то вертелся волчком, то взлетал, и кончил тем, что вскочил на стол и ловко прошелся меж блюд со снедью в своих береженых, почитай, тут только и надеванных впервые, с загнутыми носами, зеленых тимовых, изузоренных разноличными шелками и жемчугом, с красными каблуками сапогах. Не пролив и не разбивши никоторой посудины, соколом спорхнул со стола на пол, пальцами коснувшись половиц, закружился вихрем, и уже под общий одобрительный шум остоялся, поклонясь хозяйке в пояс, и, отирая платом чело, повалился на лавку. Тут уж — хочешь не хочешь
   — пришло вылезать и другим. Прошелся Иван, на пару с Тимохой, и наконец, решительно отмотнув головою, вылез сам княжич Василий, вызвал Соню. Девушка выплыла, с гордым прищуром взглядывая на русского княжича. Иван перепугался даже, но Василий тут не ударил лицом в грязь. Не пытаясь переплясать Остея, прошел дробною мужскою выступкой, взглядывая в глаза княжне, откачнулся, легко перешел вприсядку и вдруг, почти опрокидываясь на спину, изобразил выученную им в Орде монгольскую лежачую пляску, удививши умением своим и княжну, и литвинов-музыкантов.
   Наплясавшись, пели. Пели сами, слушали литовское пение. Снова пили, ели сладкое печенье, дивились конфетам, однако, распробовав, одобрили и эту иноземную снедь. Разгоряченные вином, почти позабыв о сословных различиях, обнимались и спорили, возвращаясь к виденному в соборе.
   — Ты, князь, хоша до нас и добр, а тоже веру православную сменил, гляди-ко! Ну, добро, Ягайло, он уж теперь польский король! А тоже ноне почнет Литву крестить, а православных-то как же? Перекрещивать али утеснять? О наших речи не было, баешь? Поведут речь! Однояк, другояк, а почнут и наших нудить в ихнюю латынскую веру! Помысли, князь! Подумай умом! Путем помысли!
   Витовт слушал, слегка досадуя: и эти тоже! Сами-то, почитай, в плену, из Орды ушли убегом, в Константинополе черт те что, император под турками, а они тоже — «вера!» Да пущай папа с католиками примет правую веру, дак и я не умедлю тем часом! Но не говорил ничего. Не затем звал и не того чаял. Сам краем глаза наблюдал «молодых», как окрестил уже Василия с Соней. Кажись, обратала молодца! Эвон, как дружно сидят и воркуют промежду собой!
   В углу боярин Андрей, решая вечный философский спор, толковал Остею:
   — Что почесть лучшим? Скажем, нравится тебе жупан или там кунтуш! Ты уже летник или охабень почтешь худшими. Штаны вон цветные — срамота! А им красиво кажет! Ты себе камянны хоромы выстроишь? Нет! Загинешь ты в каменных хоромах, от одной сырости той, у нас-то, на Руси!
   — А тут и не сыро, бают, тепло у их!
   — То-то, што тепло!
   Разгоряченный хмелем оружничий кричал за соседним столом:
   — У нас богатый людин жертвует на церковь, а не засевает поле золотыми! А хошь и серебром! Да, тоже есь! Да, всяки есь людие! А токмо никто у нас мотовство в добродетель еще не возвел и не бает, што по-Божьи деет, егда народное добро тратит на утехи плотские! У нас боярин чем богат? Оружием! Коньми, кметями — то все для ради обороны родной земли надобно! Ну, в праздники наденет дорогой охабень, дак и смерд, поди, вона, женка иная: в жемчугах и парче, боярыне не уступит! А все одно: крошки со стола — в рот! Куска хлеба не кинем наземь! А ежели когда с нами такое содеет — пропадем!
   Казначей с несколькими кметями обсели Александра Минича, тут шел разговор о воспитании:
   — Нет, ты посуди сам! Ежели у их отрока малого из шляхетского роду за рубеж, ко франкам там, тевтонам али фрягам отошлют, и он в ихнем знатном доме пажом, слугою, по-нашему, несколько летов прослужит, а после оруженосцем у рыцаря тово, еще летов семь — десять, дак и речь родную забудет, поди! Уже не станет и знать, как в родимой-то Польше еговые смерды живут! А после цепь золотую на шею взденет, ежели стал рыцарем, да золотыми поля будет засевать али там, по посольскому делу, драгие камни с платья терять понарошку: подбирайте, мол! Видели мы, как ихние простые паненки-то живут, серебра и того нету в доме! Коли б знатный…