При следующей перемене в зал вступили два рыцаря и долго рубились мечами, высекая искры из сталкивающегося металла.
   Василий уже худо соображал, с маху хватал кубки, то с вином, то с пивом, что живо наливали кравчие, тупо глядел на завязавшуюся в конце стола драку двух шляхтичей и на то, как спорщиков, уговаривая, выводили под локти вон. Но вот и то кончилось, и уже невесть которую по счету скатерть переменили перед ним, когда заиграла музыка. Гости начали вставать, и Соня, прямо сквозь зал, подошла к нему, смеющаяся, свежая, с поклоном, приглашая на танец. Василий, отмотнув головой на остерегающее движение старика Данилы, вылез из-за стола, качнувшись, утвердился на ногах. Соня подхватила его и повлекла за собой в шеренгу танцующих. Надо было пройти два шага, поклониться, провести даму, держа за кончики пальцев, вокруг себя… Василий путался, раза два чуть не упал, кланяясь, но упорно не оставлял шеренги танцующих, и уже начинал сносно выделывать фигуры, к счастью, медленного европейского (французского, как сказали ему) танца.
   Разгоряченный, счастливый, когда кончились танцы и вновь начался пир, залезал он, наступая на ноги, на свое место, что-то пытаясь сказать, рассказать, но Данило Феофаныч только прихмурил брови, процедивши вполголоса: «Не пей больше!» — и сам поднес ему чашу кислого холодного питья, дабы хоть немного вышел хмель из головы. «Держись! Глядят на тебя!»
   — с упреком присовокупил старик.
   — Кто глядит? — Василий искал глазами, чуя одно лишь переполнявшее его счастье и мало что понимая в тихом ропоте своего старшего боярина. Но вот и Ягайло-Владислав обратил внимание на «русский конец» стола, передав чашу сицилийского вина нарочито для Василия. Чашу, передавая из рук в руки, поднесли русскому княжичу. Он держал ее в руках и, под внимательным взглядом Ягайлы, уже подносил ко рту, когда Остей, по знаку Данилы, толкнул его под руку. Вино потекло по столешне и животу княжича.
   — Изобрази, что пьешь! — подсказал Данило. Василий, вняв, поднес опруженную чашу к лицу, почти не размыкая губ, вылил остатки не столько в рот, сколько на подбородок и руки, после чего отдал, не глядя кому, чашу и с маху сел. Ему хлопали. Ягайло, не видя издали подробностей, удоволенно склонил голову.
   — И не пей боле ничего, кроме квасу! — напутствовал его старый боярин. — Ума не теряй!
   Меж тем король Владислав под приветственные клики раздавал подарки польским панам, жаловал земли и должности, коней, кубки и блюда. Молодому краковскому воеводе, Спытку из Мельштына, поднес богатые одежды из византийской парчи, восточные сандалии, украшенные золотом, жемчугом и драгоценными каменьями. Каждый такой подарок прежде, чем вручить, обносили вдоль столов, показывали и вручали под громкие крики и звон заздравных чаш.
   Скоро все повалили на двор, начинался турнир. Василий несся в толпе, потеряв своих и мало понимая, куда это все спешат. Влажный ветер охладил ему чело и прояснил голову. Откуда ни возьмись явилась перед ним Софья, и они побежали, держась за руки, к местам для знати: глядеть, как рыцари в развевающихся плащах, на конях, украшенных пышными султанами и попонами с гербами господ, свисающими до земли, разъезжаются, пятясь, устанавливают долгие копья и потом несутся стремглав, друг на друга, наклонясь вперед и широко расставляя выпрямленные ноги, упертые в стремена.
   — Давай убежим! — тихонько предложила ему Соня, и Василий, как зачарованный, склонил голову. Как раз один из рыцарей от удара долгого копья, под восторженный рев шляхтичей, вылетел из седла и теперь с трудом подымался на ноги. Они сбежали по ступеням, нос к носу столкнулись с искавшим княжича Данилою Феофанычем.
   — Куда?
   — Кататься! — бросила Соня, смеясь.
   — Пожди! — Старик поспешал следом. — Кого из кметей возьми!
   Живо оседлали коней. Откуда-то достанный, вполпьяна, явился Иван Федоров, тяжко влез в седло и, мотая головой, выслушал торопливые наставления боярина, по осоловелым глазам видно было, мало что понимая, однако в седле держась прочно. Двое литвинов вместе с Иваном поскакали следом за влюбленною парою, что, промчавшись по улицам Казимержа, скоро выскакала за ворота города, где уже таял, под теплым ветром, снег и птицы громким щебетом торопили весну.
   Софья неслась, разгоревшись лицом и изредка поглядывая на отстававшего Василия. Сзади топали кони ихней маленькой свиты. Замелькали первые деревья. Софья неожиданно свернула на узкую тропку, сделав знак своим литвинам, и те послушно отстали, задержав Ивана с собой. Мелькнула чья-то хоромина с высокою соломенной крышей, гумно, скирда хлеба. У скирды Софья соскочила с коня. Василий, едва не упав, спешился тоже. Соня смеялась дробным смехом, протягивала к нему руки, не то приглашая, не то отталкивая, сама прижимаясь к душистой, пахнущей хлебом скирде. Василий, замглилось в глазах, ринул к ней, наталкиваясь на ее протянутые руки, отбрасывая их и снова наталкиваясь. Соня продолжала все так же хохотать, отпихивая его, сверкая зубами. Наконец Василий прорвался, крепко обхватил девушку, вдавил ее в скирду и стал жадно, не попадая, целовать лицо, щеки, нос, губы… Она отбивалась сперва и вдруг стихла, крепко обняла, и они застыли в жадном взаимном поцелуе. Еще, еще, еще! Невесть, что бы и произошло следом, но вдруг Соня вновь отпихнула его, прислушавшись: «Едут!» — сказала и, ухватив его за кисти рук и руки Василия прижав к своим девичьим грудям, уже без смеха, грубо и прямо глядя ему в очи, вопросила:
   — Сватов пришлешь? Не изменишь мне, князь?
   И на обалделый кивок Василия выдохнула:
   — Верю тебе! — И вновь притянула к себе, поцеловав крепко-крепко, взасос, и вновь отбросила: — Едут!
   Разгоряченный Василии стоял обалдело, меж тем как подскакавший Иван подводил ему отбежавшего коня, а литвины имали и подводили каурую кобылку Софьи.
   Они вновь взобрались в седла, тронули рысью, потом перешли на шаг, подымаясь по тропке в гору, откуда вновь показался им весь Краков, украшенный пестрыми стягами.
   — У тебя на Москве так же красиво? — прошала Софья,
   — Нет! По-иному! — честно отвечал Василий. — У нас рубленые терема, токмо кремник да церквы камянны… А так — боры! Раздолье! Далеко видать! Да… Узришь сама!
   Софья глянула на него искоса и поскорее опустила взгляд, чтобы Василий не узрел ее удоволенной, победоносной улыбки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

   Все эти дни Ядвига жила как во сне. Неотвратимое приближение супружеской постели пугало ее порою до ужаса. Впору было воскликнуть: «Пощадите! Я уже все исполнила, что требовали от меня, чего же еще они хотят?!» Внимательно-страстные взгляды Ягайлы выводили ее из себя. Предстоящие ласки этого толстогубого слюнявого литвина заранее вызывали отвращение. С какой радостью нынче ушла бы она в монастырь! Раз не состоялась ее любовь с суженым, так не надо никакой любви вовсе! Пусть лучше ее чистота будет отдана Богу! Даже сумасшествие находило: кинуться ему в ноги, попросить… О чем? Чтобы он отказался от короны? Воротился к себе? Да этого не допустит никто из вельмож! Чтобы не трогал, удовлетворясь одним королевским званием? Никто на это не пойдет, и он первый… Чьи-то чужие прехитрые замыслы влекли и засасывали ее, словно неодолимый водоворот. Как-то, уже после коронации и венчания, Ягайло попытался ее обнять.
   — Ваше величество, подождите до супружеской постели! — сказала она, выпрямившись как струна и отстраняя его жадные руки. И Ягайло отступил, струсил, такая сила гнева и отвращения была в голосе Ядвиги в тот миг.
   Но теперь подходило. Подошло. Еще не в первый день (и слава Иисусу!) и даже не во второй… Но вот уже и подошло, и уже все требовали и кричали, и четверо вельмож подошли к ней с поклонами: вести в брачный покой, и она вперялась жадно им в очи, в их веселые хмельные лица — неужели не пожалеют? Но только у одного из них, молодого Леливита, Спытка из Мельштына, мелькнуло в глазах что-то похожее на понимание.
   — Подержись, королева! — прошептал он ей. — Смотрят все на тебя!
   У нее ослабли ноги (как на заклание — промелькнуло в мозгу). Перед пышною кроватью, на ковре, они оставили ее, передав в руки постельниц. Она немо дала снять с себя украшения и платье. В одной сорочке, чувствуя холодный озноб, свалилась в постель. Ягайло вошел хмельной и веселый.
   — Ты должна снимать с меня сапоги, жена! — вымолвил. Потом (она не пошевелилась) крикнул: «Эй!» Вбежала служанка, живо стянула с ног Ягайлы расшитые шелками русские чеботы, приняла верхнее платье, любопытно взглядывая на белое, точно мел — «ни в губах крови», — лицо королевы. Убежала. Ягайло еще раздевался, неуклюже скидывая порты.
   — Потушите свечу! — попросила она. К счастью, он что-то понял. Сам задул свечи и в темноте уже полез в постель, протягивая к ней руки. «Скорее! Скорее! — молила она. — Лишь бы это прошло поскорей!» Он разжал ее сведенные судорогою ноги, навалился сверху, так, что стало трудно дышать. Стыдная боль, судороги… Его, ставшие железными, руки мнут ее тело, терзают грудь, и уже нет сил отпихнуть, отодвинуть, и накатывает странная дурнота… Она стонала, сжимая зубы, стараясь не закричать. То, что происходило, не было похоже ни на что, представлявшееся ей ранее. Ее словно бы распинали на кресте. К счастью, пьяный Ягайло, насытив зов плоти, скоро уснул, отвалясь от нее, а она лежала, содрогаясь от отвращения и своей нечистоты, лежала, понимая, что уже ничего не вернуть, и так и пойдет теперь каждую ночь: эта боль и судороги и жадные руки литвина… Нет, говорят, боль проходит! Все одно — она замарана, запачкана, и ей уже не отмыться вовек!
   Ядвига пошевелилась. Он спал и даже похрапывал во сне. Она встала, вполголоса позвала девушку, потребовала, не думая ни о чем ином, сменную сорочку, и воды — умыться. С отвращением откинула замаранную, подумала скользом: будут казать гостям — повешусь! Одевалась, взглядывая на мужа — лишь бы не проснулся сейчас и не начал прикасаться к ней снова! Почувствовав дурноту, присела на край кровати… И когда те же вельможи, по миновении времени, явились «будить» молодых, Ягайло еще только просыпался, а Ядвига встретила будильщиков одетою, прибранною, и с лицом холодным как мрамор.
   Как складывались в дальнейшем супружеские отношения королевской четы, никто толком не знал. Когда являлся король, Ядвига удаляла из спального покоя всех камеристок, раздевалась и одевалась сама. Одна из горничных как-то заглянула в урочный час без спросу в королевскую спальню. Ядвига сидела на постели в спущенной с плеч рубашке, а Владислав, приникнув, не то сосал, не то кусал ее груди. Лицо у королевы было непередаваемо странное, страшное даже, и поглядела она на прислужницу так, что та тотчас выскочила как ошпаренная, прихлопнув за собою дверь, и долго после того не рисковала показываться на глаза госпоже. Фрейлины шептались, что король мучает Ядвигу по ночам, ревнуя к Вильгельму…
   Однако дела королевства шли своим побытом и скоро потребовали деятельного участия обоих супругов. Еще не отшумели пышные свадьбы Вигунда с дочерью Опольчика, Семка Мазовецкого с Александрой, сестрой короля (впоследствии страстно влюбленной в своего супруга), князя Януша и Спытка из Мельштына, женившегося по горячей любви на Вейдафи, дочери Эмерика, старосты Червонной Руси (брак, выгодный всем и потому одобряемый всеми). Ничего не получал среди всех этих торжеств разве один Александр-Витовт, дочь которого хотя и продолжала украдкой встречаться с княжичем Василием, но даже заикнуться о чем-то большем ни молодые, ни отец Софьи не смели. Витовт тихо злобствовал. В самой Польше было неспокойно. Великая Польша роптала, ничего таки не получив от нового короля. Тлела прежняя вражда Наленчей с Гржималами, захваченные церковные поместья не возвращались духовенству, знаменитый вождь шляхетской партии, Бартош из Вишембурга, злобился, познанский судья, «кровавый дьявол венецкий», суда над которым требовали еще от Сигизмунда, продолжал самоуправствовать, и, словом, требовался срочный приезд короля в Великую Польшу. В половине марта Владислав с Ядвигою поехали туда с рыцарями Кракова и Сендомира.
   Начали с Гнезно, где им отказали в королевских повинностях. Ягайло решил проявить норов: силою захватил стада скота у местного населения. Вмешался церковный голова Михаил, проклявший Гнезно и прекративший богослужение, Ядвига уговорила мужа вернуть награбленное, мир был кое-как водворен. Оттуда королевский двор выступил в Познань, где королю пришлось впервые праздновать Пасху. В церкви, во время богослужения, он спрашивал о Христе, изображение которого подымали на веревке к церковным сводам.
   — Это Господь Бог улетает на небо! — ответили ему.
   — Ну, так поставьте ему свечку! — потребовал Ягайло.
   Когда же появился черт в виде дракона, падающий из-под сводов, «низвергнутый с небес», король потребовал:
   — Поставьте и ему два огарка! — И на недоуменный вопрос священника пояснил: — Говорят: молись Богу и черта не гневи!
   Таковы были представления новообращенного короля о христианстве.
   В Познани удалось разрешить несколько запутанных дел. Заседали иногда в замке, иногда в Доминиканском монастыре, или в ратуше. Король примирил Наленчей с Гржималитами, вернул церковные поместья Бодзанте. Каштеляна познанского Домарата не допустили к дальнейшему управлению. С Бартошем Вишембургским король помирился, впрочем, только месяца через два, сделав его познанским воеводою. А «кровавого черта» судили, конфисковали добро, в цепях заточили в темницу, приговоры его были отменены, захваченные им поместья возвращены законным владельцам, родичи отступились от него и даже самого Яна объявили жителем Венеции, итальянцем, уже не принадлежащим к польской шляхте.
   Поразительно быстро и просто разрешил Ягайло-Владислав местные споры, из-за которых два года шла междоусобная война! И опять спросим: почему? Конечно, та же незримая сила, что возвела Ягайлу на престол Польши, вмешалась и тут. О великих дипломатических способностях и уме нового короля говорить не приходится. Но у каждого из неустрашимых польских рыцарей был свой капеллан из францисканцев, свой канцлер — из них же, и, опираясь на такую могучую организацию, нетрудно было уговорить и «свести в любовь» разодравшихся великопольских панов. Решает судьбы народов всегда сравнительно узкая кучка власть имущих, иногда всего два-три лица. Но вот успешливость исполнения их замыслов зависит уже от множества. Решение, принятое вопреки интересам большинства, «не проходит» или трансформируется так, что даже его творцы пугаются получившегося результата. Напротив, хорошо угаданные замыслы тотчас как бы намагничивают, собирают вокруг себя до того разрозненные и мешавшие друг другу силы. Так произошло и теперь. Интересы церкви сошлись с интересами польской шляхты, с ее стремлением овладеть Червонною Русью, наконец, с интересами всей Польши в ее борьбе с Орденом, с интересами Ягайлы, жаждавшего освободиться от Витовта, с интересами Витовта, мыслившего удалить Ягайлу из Литвы, а ежели повезет, и занять его место на польском престоле… Но всегда, во всяком решении, есть и потерпевшие. Об интересах самой Литвы не думал никто. Литва была принесена в жертву всем этим грандиозным замыслам и жила потом, как подрубленное дерево, постепенно хирея и распадаясь, пока из великого государства, которым была и могла бы стать, не превратилась в маленькое реликтовое образование, съежившееся опять едва не до пределов одной Жемайтии.
   В конце июля король с королевою возвратились в Краков, но гораздо раньше произошли события, вновь перевернувшие судьбу и королевства, и Витовта. Тевтонские рыцари никак не хотели примириться с объединением Литвы с Польшею. Крещение Ягайлы объявили лживым, поскольку «этот бешеный пес не освободил захваченных рыцарей». Жалобы были посланы самому папе Урбану, после чего магистр Ордена заключил союз с Андреем Полоцким, который с помощью немцев надеялся вернуть себе утерянный стол, а быть может, добиться и большего. Одновременно с Андреем выступил смоленский князь Святослав Иванович, рассчитывая вернуть себе утраченные в прежних кампаниях земли, в частности, город Мстиславль. Немцы тем часом взяли Лукомлю, Андрей занял Полоцк, и война возгорелась. Со своими претензиями выступил и австрийский двор. Вильгельм считал себя кровно изобиженным «изменою» Ядвиги. Не было возможности уехать сразу из Познани, и Ягайло-Владислав заметался. Теперь он уже не издевался над двоюродным братом. Витовт со Скиргайлой были срочно освобождены из залогового плена и посланы собирать войска.
   В том же апреле Василий торопливо прощался с Софьей (прозорливый Витовт забирал семью с собой). Меж поцелуев и объятий молодые обещались хранить верность друг другу, и торжественно поклялись, как только станет возможно, заключить брачный союз. Теплый ветер, помешавший немцам начать общее наступление, отвеивал знамена и гривы коней, колыхал штандарты дружин. Витовт проехал важный, обретший вновь и стать, и поваду полководца. Чуть склоняя шелом, украшенный перьями, кивком попрощался с Василием. Соня, уже вскочившая в седло, с коня, оборачиваясь, махала ему рукой. Василий долго смотрел ей вслед. И уже когда кавалькада скрылась за извивом дороги, повернул мокрое от слез лицо к Даниле Феофанычу.
   — Надобно родителя твоего предупредить! — сурово высказал тот. — Я послал Ивана Федорова с литовским полком. Пущай под Мстиславлем отстанет от Витовта и скачет в Русь. Авось и даст вести батюшке! Не то, чаю, Ягайло, Тохтамышевым побытом, задержит нас тута незнамо на сколь годин!
   Василий кивнул, мало еще что соображая, весь объятый горестью расставания.
   — Не сумуй! — добрым голосом досказал старик, кладя ему по-отечески руку на плечо. — Встретитесь. Не сомневайся! Мы Витовту теперь надобнее, чем он нам!
   С отъездом королевской четы отношение к русичам изменилось в худшую сторону. Сократились кормы, из замковой палаты пришлось перебраться в тесную горенку, примыкавшую к службам. А теперь окончились и столь любезные сердцу Василия встречи с Соней, и подарки Витовта, то и дело присылавшего порядком-таки обносившимся русичам то новую сряду, то сапоги или корзины со снедью. Оставалось ждать. И ждать становило все трудней и трудней.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

   Конница шла быстрыми переходами, и Ивану Федорову, с отвычки, трудно было поспевать за неутомимыми литвинами. Но постепенно он втянулся и на каком-то привале, на какой-то очередной ночевке в дымной избе вдруг понял, что счастлив, что устал от пиров и празднеств, пышного и какого-то невзаправдашнего Кракова, устал от медленно разъезжающихся и тяжело скачущих навстречу друг другу рыцарей в пышных плюмажах из каких-то необычайно дорогих, привозимых не то из Аравии, не то из Магриба перьев, — не самой ли Строфилат-птицы? Устал от развевающихся дорогих тряпок с гербами, делающих неправдоподобными эти сражения напоказ, устал от каменных теремов чужих и потому неуютных, от немецкой рубленой речи и шипящей, трудно понимаемой польской, от улыбающихся лукавых паненок, к которым не знаешь, как подойти, от выставленных богатств, которые все одно не на что купить, от заносчивой спеси вельмож, от мышиной возни дворцовой челяди…
   Вновь почуялось подлинное воинское дело, и хотя шли, почитай, на своих (не совсем-то и на своих, на смоленского князя!), было радостно сознавать, что ты в строю, что эти грубые, пахнущие лошадью люди — воины, идущие на кровавое тяжкое дело войны, и потому тут нет мелочной грызни, нет спеси, ты сидишь у общего котла и спишь в куче храпящих тел с седлом под головой, и приходит ощущение легкой отстраненности от мирного бытия, проходящего и уходящего прочь и мимо, которое сопутствует всякому воину, идущему на бой и на смерть. Впрочем, ему не придет рубиться со смольнянами (и к лучшему!), но и без того путь домой будет далеко не прост…
   Витовт изменился неузнаваемо. Согнал улыбку с лица, весь стал собраннее и жестче. Исчез его пышный наряд, эта круглая шляпа, и рудо-желтый, в золоте и каменьях, зипун. Теперь на нем была затянутая ремнем узкая кожаная рубаха, из тех, что надевают под кольчугу, да дорожный плащ, в который он и завертывался на ночлегах. Приметил Иван и то, как беспрекословно слушались Витовта литовские воины, хотя он редко повышал голос. Его злой породистый жеребец неутомимо мелькал там и тут, князь, казалось, издали чуял каждую непорядь и тотчас оказывался рядом.
   …Топи, гати, мосты, боры, боры и боры. Единожды тяжелый зубр вышел на дорогу, мотая страшною головой, перегородил путь всадникам. Никто не поспел ничего сообразить, как подскакал Витовт. Ощерясь, вырвав короткий охотничий меч, подомчал вплоть к быку. Тот только раз успел взмахнуть огромною головою, намерясь поднять всадника на рога, как тут же и начал с хорканьем заваливать в сторону. Вот лесной великан дернулся, у него подогнулись передние ноги, и он рухнул с протяжным жалобным мычанием. Витовт, привстав в стременах и успокаивая коня, обтирал кровь с меча. Воины попрыгали с седел, и в несколько минут ободрали и разделали великана. Вечером, на ночлеге, жарили на костре свежатину, показавшуюся после ежеденной сухомятины необычайно вкусной.
   — Всегда он у вас такой? — спросил Иван, выучившийся кое-как понимать литовскую речь (да и те тоже толмачили немного по-русски).
   — Князь Витовт в охоте никому не уступит! Даже Ягайле самому! — был ответ. — Единожды целое стадо зубров забил! Он может на походе один все войско кормить!
   Иван покачал головой. От этого невеликого ростом князя не ждал он подобной удали! Уважения к литвину после того у него заметно прибавилось.
   Природа неуловимо менялась. Дубравы начинали уступать место сосновым борам. Дотаивал снег. Озера, полные воды, стояли вровень с берегами, усеянными снулою рыбой, видно, задохшейся подо льдом. Через реки перебирались плывом, не слезая с седел. Витовт отчаянно торопил воинов. Когда выходили на чистые места, видно было, как густеет и густеет, по мере подхода иных дружин, войско, превращаясь в грозную силу. Иван уже знал, что смоленский князь осаждал Оршу, а сейчас стоит под Мстиславлем, бьет город пороками, обстреливает из самострелов и камнеметов, что мстиславцы едва держатся и давно просят о помочи. Город не сдается, так как Святослав Смоленский всюду творит жестокости, разоряет деревни, жжет людей в храмах, зажимает пленникам руки меж бревен хором, мстя за то, что передались Литве, и мстиславцы чуют и себе той же участи. Рассказам о жестокостях смоленского князя Иван не очень верил, пока не увидел и не убедился сам. Но уже и то прояснело, что с полками идет не один Витовт: иную рать ведет Скиргайло Ольгердович, иную Корибут, иную Семен-Лугвень, что едва ли не вся сила Литвы, да еще и с польскою помочью, выступила в нынешний поход. Расцветала земля, лезла молодая трава, поля пестрели цветами, звонко кричали птицы, первые ратаи выбирались на пригорки, и было трудно понять, что где-то, уже близко, идет бой и мертвые падают с заборол, а воины с криком лезут по осадным лестницам на стены, прикрываясь щитами.
   Приближались к Мстиславлю. На очередном ночлеге (Иван уже укладывался спать) его толкнул один из литвинов-воинов: «Ставай, князь зовет!» Иван вскочил, торопливо заседлал коня. Витовт нетерпеливо ждал у своего шатра. Солнце только что село, и остывающее небо, теряя багрец и пурпур, начинало окутываться задумчивою желтизной и синью. Иван соскочил с коня.
   — Дале поедешь один! — произнес Витовт негромко. — Готов?
   Иван молча кивнул.
   — Не попади в руки смолянам! — строго остерег его Витовт. — Кожу сдерут! Вон того леса держись. Дале — берегом реки, а там прощай! Отъедешь подале, безопасно станет. Не повести, токмо, что с литвою шел! Ну, не мне учить! Хлеб есть? — Иван снова кивнул, и Витовт удоволенно склонил голову.
   — Отцу расскажи, что Василия держат… — Он примолк, и Иван понял, что держит княжича Ягайло, но Витовт не хочет этого говорить вслух. — Пущай послов шлет! Бояр! Ну!
   Ивану очень хотелось какого-то более теплого, что ли, прощания с Витовтом, но князь тут, ввиду своих кметей и поляков, явно не хотел излишней близости с русичем, и Иван, еще раз поклонив Витовту, взобрался в седло и порысил. Уже отъехав довольно далеко, оглянул назад. Витовт, едва видный, все стоял у шатра, глядя ему вслед, потом поднял руку, не то прощаясь, не то указуя на что-то, отвернулся и полез в шатер. Иван пришпорил коня.
   До рассвета ему несколько раз приходило слышать человеческую речь и лошадиный топот. Бог уберег тем, что не заржал конь. Однажды проехали совсем близко, и Иван все гладил и гладил коня, молча моля не пошевельнуться в кустах. На рассвете он уже пробирался берегом реки, сторожко поглядывая по сторонам. Он не видал никого из смолян, долго не знал и о большом сражении под Мстиславлем 29 апреля, где соединенные силы литовских князей наголову разбили смоленскую рать.
   Князя Святослава, отдыхавшего в лесу, настиг и заколол копьем польский рыцарь. Был убит князь Иван Васильевич. Оба сына Святослава, Глеб и Юрий, раненые, попали в плен. Позже Глеб остался в плену у Витовта, а Юрий, вылеченный Скиргайлом, любившим применять свои лекарские познания на деле, был посажен литвинами на Смоленский стол с обещанием служить Литве. (Юрий Святославич был женат на родственнице Ольгердовичей.) Взяв откуп с города Смоленска, литовско-польская рать повернула против Андрея Полоцкого. Сын Андрея был убит в сражении, Полоцк и Лукомлы отняты, а сам Андрей Горбатый, по всегдашней несчастливой своей судьбе, попал в плен и три года просидел в Польше в тюрьме в кандалах, под бдительным оком Ягайлы-Владислава, совсем не желавшего, чтобы старший братец занял его литовский престол.