Юрий Олеша сдавался не просто, а как хорошая квартира с газом и паровым отоплением. Он хотел, чтобы это было выгодно. Еще можно было и не сдаваться, но у писателя были серьезные причины поспешить. Главной была зависть.
   Я не спорю о том, что желание Юрия Олеши добиться успеха Федора Панферова прекрасно. Но я решительно протестую против того, что автор "Зависти" вместо того, чтобы со всей серьез-ностью подойти к вопросу и действовать, как его более опытные собратья по перу и известный в литературе беглый каторжник Жак Колен из романа Бальзака "Утраченные иллюзии", справедли-во считавший, что "надо врываться в толпу, как пушечное ядро" (впоследствии каторжник занял пост практически равный должности первого секретаря Союза писателей СССР Федина: он стал префектом парижской полиции), вместо того, чтобы врываться, Юрий Карлович все чаще забегал в "Националь", а чтобы уж не бегать слишком часто, решил остаться там навсегда. Юрий Олеша не стал Федором Панферовым, потому что только страстно хотел этого, но не умел. А одного страстного, душераздирающего желания и любой зависти еще мало. В этом деле важны трудолюбие, умение и трудодни. Ничего этого у Юрия Олеши не было.
   Ю. Олеша, который не сумел стать Панферовым, рассказывает о своей неудаче способом, к какому прибегает всякий лирический поэт: через своего героя.
   И вот для того, чтобы все выглядело предельно убедительно, автор отправляет поэта в другую комнату, может быть, даже в подвал, а на открытую для обозрения эстраду выводит людей, которые должны показать подлинный моральный облик этого героя.
   Автор выводит этих людей потому, что ему мучительно хочется показать, к кому ушла эгоистка. И он показывает.
   Поэтому выдвинутые на первый план фигуры лишь меланхолические миннезингеры в сравнении со своими куда более решительными двойниками.
   Двойник Кавалерова Иван Бабичев говорит:
   "Погибать: это ясно. Так обставьте ж свою гибель, украсьте ее фейерверком, попрощайтесь так, чтоб ваше "до свиданья" раскатилось по векам".
   Двойник Андрея Бабичева Володя Макаров заявляет:
   "Гони его к черту!" "...не жалей его", "...к чертовой матери..." "...морду набью..." "...я человек индустриальный".
   Ну, что это такое?.. К чертовой матери, морда... Нехорошо.
   Двойники героев, как все двойники мировой литературы, нужны для того, чтобы показать, каким свойствам героя угрожает обеспокаивающее развитие.
   Иван и Кавалеров знают все наперед. Они знают, что проиграли, что "... все идет к гибели, все предначертано, выхода нет..." И тогда остается одно: "... устроить скандал... уйти с треском..."
   "...друг и учитель и утешитель" Кавалерова Иван Бабичев не устает говорить о сходстве и общности своих и кавалеровских мыслей, целей, судьбы.
   Подобие фигур устанавливается с геометрической неопровержимостью. Кавалеров тихо сказал: "Наша судьба схожа". "...судьба наша схожа... сказал Иван".
   Сходство все время подчеркивается. Кавалеров выдумывает метафоры. Иван - машину-метафору Офелию.
   Это настойчиво подчеркнутое сходство, это нарочитое подобие фигур нужно не только для того, чтобы убедить одного героя извлечь урок из печальной судьбы другого. (Увы, чужой опыт хорош не для того, чтобы им пользоваться, а для того, чтобы укорять тех, кто ошибся.) Сходство Кавалерова и Ивана нужно писателю, чтобы показать, что все трагические последствия заложены в них самих. Сходство показывает, что их уничтожает не посторонняя враждебная сила, но что они уничтожают друг друга, что они уничтожают сами себя. Не от вражеской руки, а от руки себе подобного приходит гибель. Так перерезала горло Остапа рука Ипполита Матвеевича Воробьяни-нова, соратника, и так покарала героя не враждебная ему власть, но своя же "сигуранца прокля-тая". С намерением покарать своего же написана Юрием Oлешей и машина Ивана "Офелия". Она изобретена и построена для того, чтобы доказать, что обреченного человека губит творение его же собственных рук. Нет, не другие виноваты в твоей гибели. Если другие, то может быть борьба, и ты можешь в этой борьбе победить. Ты гибнешь потому, что таков закон исторического развития. И если от других тебя может спасти осторожность, изобретательность и сила, то от исторического закона не может спасти ничто.
   И поэтому, когда Кавалеров готов по-новому осмыслить мир, свою горькую, неудавшуюся жизнь, ему наносит смертельный удар его друг, его двойник, теоретик концепции Иван Бабичев.
   Иван Бабичев настигает его в состоянии, которое в русской литературе называется "воскресением".
   Следом за этим идет сцена преображения, второго рождения, прозрения интеллигента, полная высокого и трепетного звучания и написанная в лучших традициях русской прозы.
   "Возникли сладчайшие ощущения - томление, радость... он стоял, задрав голову и вытянув руки".
   Но в ту же "секунду он почувствовал, что вот наступил срок... срок катастрофы..." Ужас объял его. Он увидел гибель, свою смерть, как будто бомба быстрее и быстрее, ближе и ближе, так что уже видны были искры трубки и слышно роковое посвистывание, упала к его ногам... Ужас - холодный, исключающий все другие мысли и чувства, ужас объял все существо его. ..И в этом было нечто, такое страшное, важное и требующее ответа не словами, но жизнью, как будто бы свою судьбу решал не молодой поэт Николай Кавалеров, а за семьдесят лет до него его сверстник, другой начинающий писатель, судьба которого решалась здесь, перед упавшей к его ногам сейчас разорвущейся бомбой, подпоручик легкой № 3 батареи II-й артиллерийской бригады Лев Николаевич Толстой.
   Олеша заставляет Кавалерова понять "степень своего падения". Нужно, чтобы поэт не выстоял, сдался. Падение "должно было произойти. Слишком легкой, самонадеянной жизнью жил он, слишком высокого был он о себе мнения, - он, ленивый, нечистый и похотливый..."
   Безо всякого намерения Олеша делает нечто похожее на то, что за двадцать один год до него сделал О. Генри. Здесь важно обратить внимание не на известное сходство ситуации, а на несходство мотивов. Главный мотив О. Генри - уничтожение одного из противников. Для Олеши имеет значение другое: самоуничтожение героя.
   Американский вариант воскресения сделан так:
   "Он выкарабкается из грязи, он опять станет человеком, он победит зло, которое сделало его своим пленником... Он воскресит в себе прежние честолюбивые мечты и энергично возьмется за их осуществление... Завтра утром он... найдет себе работу... Он хочет быть человеком... Он...
   Сопи почувствовал, как чья-то рука опустилась на его плечо"1.
   1 О. Генри. Избранные произведения в 2-х т. Т. 1, М., 1954, с. 223.
   Так заканчивает О. Генри рассказ "Фараон и хорал".
   На плечо Кавалерова опустилась чья-то рука.
   Это была рука Ивана.
   "Выпьем, Кавалеров... - сказал Иван. - И сегодня, кстати... слушайте: я... сообщу вам приятное... сегодня, Кавалеров, ваша очередь спать с Аничкой. Ура!"
   Печально заканчивает большая литература свои книги.
   Нельзя вырваться из жизни, которая тебе суждена, на которую ты обречен.
   Пришла неотвратимая очередь спать с Аничкой.
   Как немного надо, чтобы он упал...
   Легчайшее прикосновение, тишайший толчок.
   Человек должен упасть, и он падает, потому что до легчайшего прикосновения и тишайшего толчка на него наваливается неразрешимый для него и неприемлющий его век. И когда поэт стреляет себе в сердце, то на его палец давит не любовная неудача, а социальные катастрофы эпохи. Он может этого и не знать. Так было с Вертером.
   Но Юрий Олеша хорошо знает, как это случается, какая в этом неотвратимость и как немного надо, чтобы человек не выдержал и упал.
   Легчайшее прикосновение, тишайший толчок и гибель происходит так:
   "В белую ночь возвращался я подвыпивший домой, в Европейскую гостиницу, и увидел бегущую на меня вдоль стены крысу. Вдали, откуда бежала крыса, хохотали и улюлюкали шоферы... Я размахнулся ногой, чтобы ударить по крысе так, как ударяют по футбольному мячу. Тут же я потерял равновесие и упал, постыдно, по-пьяному, вызвав еще большее улюлюканье. Крыса, невредимая, пронеслась дальше, исчезая среди оград и кустов. Поднявшись к себе в комнату, я увидел на штанах пониже колена пыльный, осыпающийся от прикосновения след тонкопалой крохотной ступни. Возможно, таким образом, что меня толкнула крыса, причиной моего падения было также и то, что она меня толкнула, крыса"1.
   Он пал.
   "Он вернулся, подобрал подтяжки, оделся... он покинул дом... И снова он вернулся.
   - Выпьем... сегодня... ваша очередь..."
   Конфликт поэта с обществом кончается безраздельной победой общества.
   Общество так могущественно (особенно в эпоху расцвета), что ему даже и не надо самому уничтожать художника. Оно уничтожает художника руками ему подобных.
   Подобие, которое должно напугать главного героя, выглядит угрожающе и обреченно. На голову подобия нахлобучен котелок, рубашка на пузе вылезает из штанов, моральный облик вызывает глубокое разочарование.
   Иван Бабичев говорит о гордости, о зависти, а сам ходит по кабакам, выклянчивая кружку пива. Более чем странно слышать от такого человека патетические слова об индивидуализме, не правда ли? Скорее можно было бы ждать от него лишенных всякого достоинства слов о том, что когда тебе плюют в лицо, то в этом нет ничего особенного. Такие слова уже были произнесены в свое время одним героем в кавычках. Вот как это звучало:
   "...самое большое, если кто-нибудь из них плюнет в глаза, вот и все... Ведь иным плевали несколько раз, ей-Богу! Я знаю тоже одного, прекраснейший собой мужчина, румянец во всю щеку: до тех пор егозил и надоедал своему начальнику о прибавке жалованья, что тот наконец не вынес - плюнул в самое лицо, ей-Богу! "Вот тебе, говорит, твоя прибавка, отвяжись, сатана!" А жалованье, однако же, все-таки прибавил. Так что же из того, что плюнет? Если бы, другое дело, был далеко платок, а то ведь он тут же в кармане взял да и вытер"2.
   1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки... Из записных книжек. М., 1965, с. 270.
   2 Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. в 14-ти т. Т. V, 1949, с. 39-40.
   Вы, конечно, понимаете, что в устах подобных людей слова о высоком назначении индивиду-ума, о красоте, женственности и других необыкновенных вещах звучат совершенно неубедитель-но. А Иван Бабичев именно так и написан: что он говорит, должно звучать неубедительно. Не умея как следует скомпрометировать поэта, Олеша успешно компрометирует нечто такое, что следует считать его подобием.
   Смертельная опасность толкает Ивана Бабичева к бегству из гибельной для него социальной ситуации. Неприемлемые и непобедимые общественные взаимоотношения он хочет разрешить на таком театре военных действий, где он чувствует себя серьезным противником (глубокое заблуж-дение). Таким театром представляется ему техника. (Теперь, в век технической революции, мы имеем возможность убедиться, как наивны были расчеты Ивана Бабичева, до какой степени они были построены на песке.) Иван Бабичев изобретает "Офелию" некую супермашину, которая якобы может уничтожить все, что пожелает ее творец. По характеру своего мышления, по всему своему складу Иван Бабичев представляет собой пример технократа. (Роман был создан в годы бурного расцвета конструктивизма, и Иван Бабичев многими чертами напоминает одну из осно-вательниц этой литературной группы.) Технократ Иван Бабичев, думая о спасении, неминуемо пренебрегает историческими социальными связями и все свои расчеты связывает только с машинной цивилизацией.
   Ошибка же Ивана, по мнению Олеши, заключается в том, что тот не понимает, насколько машинная цивилизация, попавшая в хозяйственные руки, оказывается беспощаднее самых кровожадных несовершенных и лишенных стабильности социальных структур. Эти структуры не в состоянии учесть всего и поэтому оставляют надежду на то, что в хаосе и неразберихе (созданными ими самими), человек может иногда проскользнуть и выжить.
   Вся эта история напоминает случай, описанный в старинном (вторая половина XVI века) португальском сборнике анекдотов, новелл, фаблио и притч.
   В одной из новелл этого сборника рассказано о ландскнехте, которому пронзили копьем голову в битве при Франкенгаузене (25 мая 1525 года) во время Великой крестьянской войны. Через шесть часов пятнадцать минут после того, как его пронзили, ландскнехт прибыл из Франкенгаузена к воротам приемного пункта на том свете и остановился перед приемщиком. Приемщик его спрашивает:
   - В какой ад желаете? В лютеранский или католический?
   - В лютеранский, - коротко отвечает ландскнехт.
   Приемщик от удивления сваливается со стула.
   - В лютеранский? - переспрашивает он, искоса поглядывая на дыру от копья в голове вновь поступившего. - Не ослышался ли я, господин ландскнехт? Может ли это быть? Ведь вы только что с того (то есть с этого. - А. Б.) света. Вы же знаете, что такое ад в Швабии, Тироле, Эльзасе, Саксоно-Тюрингской области и Франконии, занятых вашими единоверцами?! Подумайте, господин ландскнехт.
   - Прошу не вступать со мной в торговлю, - нетерпеливо перебил новоприбывший. - Я все обдумал, господин приемщик, - холодно и с достоинством обрезал ландскнехт. - Прошу вас не пытаться оказать на меня давление. Я отдаю себе полный отчет в своих словах и поступках. Не будем терять времени.
   - Пожалуйста... - явно растерявшись, пробормотал приемщик, пожалуйста. Я уже много лет работаю на этом месте. Я хорошо помню Третью Пуническую войну. О, я старый покойник... да, да, господин ландскнехт... Я только хотел... Я вам не враг, господин ландскнехт...
   - Благодарю вас, - ледяным голосом произнес новенький (он тоже был уже не молод). - Я не делаю тайны из своего желания попасть именно в тот ад, который указал, господин приемщик, в ад, подобный тому, из которого я только что прибыл и который я презираю. Дело в том, - сухо и с ноткой надменности продолжал он, - что мои соотечественники и единоверцы (последнее обстоятельство я настойчиво подчеркиваю), повинуясь своей железной и противоречащей элементарному человеческому опыту религиозной догме, в исторически короткий срок разрушили хозяйство своей страны до такой степени, что существование людей стало невыносимым. Я сам из Шварцвальда, занятого, как вам известно, отрядами Губмайера, будь он тысячу раз проклят... Пардон.
   - Пожалуйста, пожалуйста, - поспешно ответил приемщик, - у нас все такие.
   - Благодарю вас, - учтиво, но с достоинством поклонился ландскнехт. Итак я продолжаю. Я происхожу из Шварцвальда, занятого Губмайером (будь он десять тысяч раз проклят) еще осенью 1524 года, то есть, собственно, до начала войны как таковой. Поверьте мне, господин приемщик, уже через полгода здесь можно было умереть с голоду (у нас в Шварцвальде!), людям не было чем прикрыть тело от холода, у них не было крыши над головой. Вы бы ошиблись, господин приемщик, если бы подумали, что я жил на нищей, не родящей земле...
   - Шварцвальд!.. - воскликнул приемщик, кто не знает, что такое Шварцвальд!.. Я с болью в сердце слушаю вас, господин ландскнехт.
   - Нет, Шварцвальд это не пустыня, и люди, которые там живут, совсем не ленивый и не глупый народ. Нет, нет, это всем хорошо известно. Но мои единоверцы за несколько месяцев ухитрились сделать землю бесплодной, а людей беспомощными. В силу всего изложенного, - голос его снова стал жестким, и резкие складки обозначились у его губ, - я настойчиво прошу вас, господин приемщик, направить меня в лютеранский ад. Причины: в связи с безобразной бесхозяйственностью и полным отсутствием заинтересованности постоянно наблюдаются перебои со снабжением серой, почти непрекращающееся отсутствие сковородок, утечка керосина, нарушение температурного режима. Вот мои документы.
   Характерной чертой идеологии уходящей эпохи является бесплодная, бесплотная надежда на возможные просчеты в историческом законе. Это иллюзии людей завершающихся эпох.
   Иван Бабичев - это Рим эпохи упадка. Вот именно. Он говорит, как патриций перед тем, как лезть в ванну, прихватив ножик. Патриций Ваня периода коллективизации и начала индустриали-зации говорит: "Эпоха умирает с моим именем на устах". Иван Бабичев знает, что его ждет гибель, и единственное утешение находит в том, что те, кто погубят его, - варвары. Только презрение к ним способно утешить человека в котелке.
   Это невыдуманая тема в русской литературе. Она возникала во все революционные эпохи. Брюсовские "Грядущие гунны", написанные в 1905 году, заканчиваются такими стихами:
   Но вас, кто меня уничтожит,
   Встречаю приветственным гимном.
   Всякий раз, когда возникают сомнения в фатальной прогрессивности новой эпохи, идущей на смену старой, подвертывается удобная аналогия, с кажущейся легкостью разрешающая мучитель-ные сомнения. В таких случаях охотно вспоминают, как в Риме эпохи раннего христианства люди с законченным высшим образованием испуганно и гадливо смотрели на нечесаных христиан, уничтожавших великую античную культуру. Прошли века, и оказалось, что нечесаные завоевате-ли, разрушители, уничтожив, а затем возродив великую античную культуру, создали еще более высокую. Ну вот, а вы нервничали! торжествуют оппоненты. Нужно отметить, что торжество их преждевременно.
   Дело в том, что римляне, имея дело с реальными разрушителями, хорошо знали, какую цивилизацию им несут. Эти реальные разрушители не только ничего не принесли, но ничего хорошего и не обещали. Они и не собирались делать что-нибудь хорошее, и, если бы могли быть последовательными, то и не сделали бы. Великая цивилизация, воздвигнутая ими, есть прямой результат неумения довести свое дело до конца. Все, что они сделали, было следствием не намерения, а вынужденности, уступкой, исторической необходимостью, разрушавшей цельность и чистоту идеи. Еще не испорченное искушениями и соблазнами раннее христианство обращало в пепел даже римскую (сомнительную) демократию. Христианство этой поры было хорошо лишь там, где оно опровергало себя и противоречило своему первоначальному намерению. Но ведь это бывает не во все эпохи, характерные стремлением уничтожить свободу людей, человеческое достоинство, духовные ценности. Ведь не однажды бывало, что обстоятельства складывались удивительно, прямо-таки поражающе благоприятно именно для самых гнусных, самых омерзите-льных и кровожадных концепций, особенно отвратительных тем, что они прикрывались розовой фразой о свободе, демократии и других необыкновенных вещах.
   Поэтому не во всех случаях следует встречать приветственным гимном всех, кто стремится тебя уничтожить.
   Мысли об упомянутом гимне, торжественной увертюре, а также об эвентуальном битии в тулумбасы приобретают влияние всякий раз, когда ограничивается возможность сопротивляться несправедливости, когда люди, боящиеся борьбы и поражения, ищут выглядящей вполне достойно возможности сдаться (Тацит). Тогда начинают уверять, что всякая последующая эпоха вне всякого сомнения прогрессивнее предшествующей (И. Флавий). И это совершенно естественно, ибо известно, что в конце концов торжествует добро (д-р Панглос). А исторический опыт неоспоримо свидетельствует, что тот, кто принял на вооружение указанную систему идей, вне всякого сомнения, никогда и нигде не пропадет (В. И. Лебедев-Кумач).
   Скромность, стыдливость и ряд других превосходных качеств останавливают меня от желания вступить в научную дискуссию с перечисленными авторитетами. Но в то же время я не могу не думать о том, что было бы хорошо, если бы Тацит, И. Флавий, д-р Панглос и В. И. Лебедев-Кумач объяснили мне, как именно следует расценивать якобинский террор, директорию, консульство и империю, наступивших после взятия Бастилии.
   Обращает на себя внимание, что в жизни человеческой периодически возникают ситуации, которые следует изучать не по сочинениям историков, социологов, философов, экономистов, статистиков, а по произведениям О. Генри "Короли и капуста" и М. Е. Салтыкова-Щедрина "История одного города".
   Обеспокоенный судьбой любимого героя, поэта, Олеша хочет немножко перевоспитать его, показав на примере Ивана Бабичева, к каким тяжелым последствиям может иногда привести крайний индивидуализм.
   Без надежды на перевоспитательный эффект показывает писатель Андрею Бабичеву его двойника.
   Да-а... Рядом со своим двойником Андрей Бабичев вроде бы и не толстяк, а щенок. Вот именно. Что Андрей Бабичев! Ну, поет человек по утрам в клозете. Ну, и что? А вот двойник - Володя Макаров - в клозете не поет. Не такой он человек, чтобы петь и вообще предаваться упаднической лирике. Куда Бабичеву с его пением и дворянской родинкой! У него еще остались хоть какие-то не изжитые до конца человеческие черты и кричащие противоречия. А бывают случаи, когда ему вдруг ударяет в голову самый настоящий тонкий интеллектуализм! Понимаете? В такую минуту он вдруг совершенно безо всякой подготовки может спросить: "Кто такая Иокас-та?" Понимаете? Несравненно более высокую ступень представляет собой молодое поколение, высовывающееся из-за спины Андрея Бабичева в лице Володи Макарова, футболиста.
   Володя Макаров, футболист, представляющий несравненно более высокую ступень, поучает Андрея Бабичева и посмеивается над ним: "...ты слабенький, обидеть тебя легко... - пошучивает он, - доверчивый... Добрый... у тебя работа такая, настраивает на чувствительность: фрукты, травки, пчелки, телята и всякое такое", "...слюнтяй..." Вот так. "А я человек индустриальный". "Я человек-машина... Я превратился в машину... Я хочу быть машиной... буду машиной..." И становится. Бесчувственной, бессмысленной машиной. "Чем я хуже ее? Мы же ее выдумали, создали, а она оказалась куда свирепее нас... Хочу и я быть таким..." И становится.
   Эта машина задает себе выдуманные, надуманные испытания на выносливость и сокрушитель-но выдерживает их. Торжество машины не омрачается тем, что испытание нелепо. Такой герой был осмеян за полвека до Юрия Олеши. "Воля" Макарова разительно напоминает "железную волю" героя лесковской повести. И макаровские речи о том, что "через четыре года поженимся... Первый раз поцелуемся с ней, когда откроется твой "Четвертак" и прочее, как цитата из речей и дел Пекторалиса входит в роман.
   "...совершенно новый человек", как его называет Бабичев, или "я... уже новое поколение", как называет он себя сам, все понимает. Он еще и в глаза не видал Кавалерова, а уже все понял. Он говорит про Кавалерова: "хитрованец", "вшей напустит", про Ивана Бабичева: "дешевка... и шарлатан". Наконец "Эдисон нового века" сделал то, что Андрей Бабичев, пожалуй, и в мыслях не имел, а Кавалеров о чем лишь смутно догадывался: он совершил социально-психологическую поляризацию героев и устроил два враждебных лагеря: объединил Кавалерова с Иваном и противопоставил им группу Бабичева.
   И в романе сказано без обиняков: "Весь лагерь". Не брат Андрей Петрович против своего брата Ивана Петровича, а политическое слово из газетного набора: "лагерь".
   Два лагеря сталкиваются так.
   " - Стой! - воскликнул во весь голос человек. - Стой, комиссар!.. Брат... Почему ты ездишь в автомобиле, а я хожу пешком. Открой дверцу, отодвинься, впусти меня. Мне тоже не подобает ходить пешком. Ты вождь, но я вождь также...
   И стащил его брат Андрей с высоты... и швырнул милиционеру" .
   Во втором романе Олеши, как и в первом, два лагеря, и, как в первом, задан роковой вопрос: "Против кого воюешь?"
   Писателя не очень интересует бытовой конфликт. Он обобщает, увеличивает конфликт до размеров мифа. Космогонические катаклизмы и эсхатологические катастрофы сотрясают роман, "...конец эпохи..." "...погибающая эпоха..." "...новая эпоха..." "...расплата за эпоху..." "...борьба эпох..." "...старый мир..." "...новый мир..." "...наступает тьма, жизнь не вернется..." "...гибель и смерть..." И спор братьев писатель превращает в поединок эпох.
   Поединок сделан с подчеркнутой эпичностью, в ритмике библейского стиха, с инверсиями и синтаксисом Библии, с характерным и традиционным полисиндетоном эпоса: "И будто выбежал из толпы с тротуара его брат Иван..." "И ничего не оставалось шоферу..." "И все смолкло" "И стащил его брат Андрей с высоты..." А в словах "брат", "вождь", "...он вознесся над толпой..." явственно слышится голос священного писания.
   Но миф снижен пародией:
   "И стащил его брат Андрей с высоты, схватил за штаны на животе жменей. Так он и швырнул его милиционеру.
   - В ГПУ! - сказал он".
   Библейское "Ад" снижено бытовым синонимом "ГПУ".
   Все это построения эпоса, мифа. Все это нужно для предельного противопоставления явлений: самое страшное воплощение власти и самый слабый ее подданный.
   В роман вводятся мотивы легенд, эпосов, бродячих сюжетов. Писатель повторяет ситуацию многочисленных сказаний, уподобляя своего героя дьяволу. "Гость удалился... и тотчас же будто обнаружилось, что портвейн во всех бутылках, стоявших на пиршественном столе, превратился в воду". Это очень близко к эпизоду из "Фауста" ("Погреб Ауэрбаха в Лейпциге", "Фауст"), но как снижен бес! Это не поражающий воображение бес легенд и трагедий, яркая личность! Куда там, это - так, хромой бес Гевары, Лесажа, сологубовский мелкий бес...
   Роман аллегоричен, многозначителен. В нем все время одно уподобляется другому, но в уменьшенном или увеличенном виде. Бытовой факт лишь метонимия истории и социологии. Кавалерова выгнали из дома Бабичева. Можете быть уверены, что через несколько страниц это будет возведено в высокий социальный чин. Проходит несколько страниц. Читаем: "Вас выгнали?.. Вы расплату за себя можете соединить с расплатой за эпоху..."