Блаукремер (возмущенно). Я не намерен расстаться с Трудой.
   Кундт. У Элизабет был размах. Она умела устраивать необычные, порой незабываемые приемы. А здесь (показывает вокруг) – горы икры, гектолитры шампанского, беспорядочно подобранное общество вроде этого литературного фата Тухелера, готового заморочить голову каждому своей примитивной и глупой болтовней о Прусте. Да еще изобилие антиквариата. Надо обладать вкусом, а не скупать без разбора всякую дрянь, чтобы потом выставлять ее напоказ. К тому же я не уверен, что супруге министра следует демонстрировать всем – буквально всем – свой, пусть даже безупречный, бюст. Черт побери, у тебя ведь хватало баб, неужели обязательно нужно снова жениться, да еще устраивать пышное венчание в церкви. Разумеется, попы полезны нам и как декор и как мастера оформления, они годятся для поднятия духа, для армии, вооружения, экономики. Но мы уже так их использовали и, можно сказать, до того выпотрошили, что из них ничего больше не выжмешь, скоро они вообще превратятся в обузу. Избирателей они уже не приносят. А тебе вынь да положь епископа, чтобы ввести в свой дом Труду.
   Блаукремер (вспылив). Ты все же думай, что говоришь, не зарывайся. У Труды хорошие связи.
   Кундт. Я всегда зарываюсь – иначе ничего не добьешься, уж это ты должен бы понимать. Мы зарвались, сделав тебя министром. Но я не предполагал, что у вас, у вас обоих настолько вскружится голова, по крайней мере от тебя я этого никак не ожидал. Посмотри на Эрику: продавщица обуви из убогой деревенской лавчонки, а достоинства и вкуса у нее больше, чем у английской королевы с ее жуткими шляпками. А возьми мою Грету! Рассудительная, скромная, она обделывает дела, а я политику. Не то что твоя Труда. (Блаукремер вот-вот взорвется.) Не кипятись, в моих досье есть парочка фотографий. Хоть ты и не состоял в СС и был только прапорщиком, зато командовал пулеметным взводом и вел себя похуже иного эсэсовца. На снимках ты запечатлен как раз в тот момент, когда приказал скосить огнем этих бедолаг, жалких скелетов в лохмотьях, вырвавшихся из концлагеря, чтобы бежать навстречу американцам, а ты…
   Блаукремер (холодно). Ты постарел и не соображаешь, что сейчас это уже никому не повредит. Мне было тогда восемнадцать лет, и я выполнял свой долг, для того и был послан туда. И как раз ты, да, ты сделал все для того, чтобы эти вещи больше не считались криминалом. (Тихо.) Вспомни о Плониусе (еще тише) и шраме на его шее, теперь уже никто не сможет его опознать. Теперь ни один человек не узнает меня на этих недодержанных снимках…
   Кундт (удивленно). Ты видел их?
   Блаукремер. Конечно. Мне предлагали негативы, но я не дал за них и ломаного гроша. Зачем? Восемнадцатилеткий офицер, энергично выполняющий свой долг, – в этом нет ничего позорного. (Тихо.) Не забывай о шраме…
   Кундт. Нет, нет, не забываю… Все-таки, хоть ты не поверишь, мне было бы легче, будь она жива, пусть даже она и знала о шраме. Я никогда не желал ни смерти, ни крови, в моем досье ты ничего не найдешь, ничего.
   Блаукремер (холодно смотрит на него). А может, ты заблуждаешься? Откуда тебе знать, кто и что мог собрать о тебе? Откуда тебе знать, что хранится в сейфе у Бингерле? Я этого не знаю. А жена Плотгера… и Антверпен?
   Кундт. Это ты своей циничной болтовней толкнул жену Плотгера на смерть после того, как она спросила о сожженных вами документах. Тебе следовало знать, что она была цыганского происхождения и что, сжигая документы о цыганах, вы также уничтожили историю ее родителей. А девчонку в Антверпене ты довел до безумия, заставив сделать аборт у какой-то шарлатанки. Надо было признать ребенка – вот я всегда признавал своих внебрачных детей… Ну а документы Клоссова лежат на глубине в двести восемьдесят метров… Господи, не понимаю Эрну Думплер: зачем она послала к бедняжке Элизабет того идиота-аниматора… Не это ей требовалось, совсем не это.
   Блаукремер. Уж ты-то наверняка знаешь, чего ей не хватало…
   Кундт (удивленно смотрит на него,– тихо). Дорогой Фриц, есть одно странное слово, оно означает, насколько я помню, любовь. Надо было оставить ей столь дорогое ее сердцу воспоминание об этом влюбленном русском юноше. Ты должен был оставить ей воспоминания о ее отце, нацистском бароне, который вздернул на конюшне ее брата, а затем повесился сам. Но тебе непременно требовалась поруганная аристократка, отец которой был бы казнен русскими. Нет, надо было оставить ей ее печаль и воспоминания, и она стала бы тебе великолепной женой, но ты даже прибегнул к помощи ее мамочки, этой гнусной старой потаскухи…
   Блаукремер. Ее уже нельзя было спасти, она ходила по домам, по кафе и всюду рассказывала жуткие истории о тебе и обо мне. Стоило ей где-нибудь появиться, как там разгорался скандал. Ее надо было убрать.
   Кундт. Но не в гроб, не туда, где она сейчас. (Возбужденно.) Я не хочу жертв, хочу, чтобы все были живы, – что угодно, только не это.
   Блаукремер. Ишь ты, «что угодно, только не это». Но они не должны выходить из повиновения, не правда ли? He забудь, что есть еще один мертвец – Плуканский. Он все-таки скончался, я узнал об этом, когда прием был уже в разгаре.
   Кундт (качает головой). Тут я ни в чем не виноват. Я даже подержал бы его в министрах еще некоторое время, несмотря на историю с поляками. На свой лад он был бесценный человек. Плуканский – не моя жертва. Тут замешаны другие. Ты, например. Но (тихо) не забудем о других делах: напали вы на его след?
   Блаукремер. Как в воду канул. Придется подождать, пока он где-нибудь вынырнет.
   Кундт. А юный граф?
   Блаукремер. Он был точен, но Бингерле уехал двумя часами раньше. Кто-то позвонил Штюцлингу и предупредил. Не догадываешься – кто?
   Кундт. Гадать не хочу, скоро узнаю точно. Сейчас главное – дать установку. Ты полагаешь, что швейцарская полиция…
   Блаукремер. Сразу видно, как ты постарел – начинаешь переоценивать себя. Нет, швейцарская полиция нам не поможет, у нее против Бингерле ничего нет. Его арестовали на время следствия, теперь отпустили: именно ты настаивал на его освобождении, так же как ранее позаботился о том, чтобы никого больше не упрекали прегрешениями, совершенными во время войны. Я же советовал не выпускать Бингерле; он был прочно в наших руках, и пока он сидел, мы могли его достать. А кто знает, где он сейчас – в Италии, во Франции или еще где?
   Кундт. Фриц, нам остается только одно: сохранять спокойствие и, прежде чем он где-либо вынырнет, срочно принять контрмеры. Скажем, все симпатизирующие нам газеты – а их большинство – могли бы поместить сообщение о бегстве лица, подозреваемого в подделке документов – скорее всего по заданию враждебных секретных служб. Русских упоминать не будем, но каждый поймет, что имеются в виду именно они. И еще пару строк о том, что это человек, за деньги готовый на все, что, собственно, соответствует действительности.
   Блаукремер. Опять ты заблуждаешься: для Бингерле дело уже не только в деньгах, на сей раз ему нужна твоя голова. Тебе не следует его недооценивать.
   Кундт. Моей головы ему не видать. Но ты должен немедленно оповестить Хойльбука и других наших чистюль, которые делают вид, что знать ни о чем не знают. Надо предпринять ответные меры, уведомить посольства, снабдить материалами все информационные агентства, а также всех главных редакторов. (Тихо.) Ни в коем случае не должно всплыть наружу, что Плуканский мог быть спасен. Нам от этого не поздоровится, впрочем, мы и без того замараны, а вот чистюли должны оставаться чистыми.
   Блаукремер. Чистейшего из чистюль я уже предупредил. Он в самом деле ничего не ведал и пришел в ужас, когда я намекнул, что своими разоблачениями Бингерле может вскрыть и доказать правду.
   Кундт. Чистейшему не следует знать правду, и не надо говорить ему о ней. Помни: истинное всегда звучит невероятно, подлинно звучат лишь вымыслы, слухи. Не забывай: все, о чем говорила Элизабет, было правдой, и поэтому ее слова выглядели такими неправдоподобными. Где у тебя телефон?
   Оба уходят вправо. Вперед выходят Герман Вублер и Ева Плинт. На Еве светло-зеленое платье с маргариткой из горного хрусталя.
   Герман Вублер. Я заглянул сюда только ради вас, Эрика не в себе после того, как… Ах, вы, возможно, еще не знаете…
   Ева Плинт. Увы, знаю. А он закатывает тут шикарный прием. Но выглядит это, как… как будто отмечают не его назначение, а что-то совсем иное. (Вздрагивает.) Не понимаю, зачем она повесилась. Бедняжка могла бы уйти в Рейн или броситься в пропасть.
   Герман Вублер (показывая на платье Евы.) Очень мило, ничего симпатичнее в жизни не видел.
   Ева Плинт. Даже на Эрике?
   Герман Вублер. Сорок лет подряд она была сама доброта и спокойствие. А сейчас лежит ничком, плачет, молится и не хочет никого видеть. Не может забыть Элизабет в петле. Боюсь, что хозяину дома не поздоровится, если он встретится с ней.
   Ева Плинт. Ну, а другому – его шефу – тоже?
   Герман Вублер. Как ни странно, нет. Кундт по природе незлобный, свою нечеловеческую энергию он пускает в ход, лишь когда того требуют интересы дела. Даже в этом случае он хоть и делает зло, но не без внутреннего сопротивления. Вон то – совсем другой случай. (Показывает в сторону виллы.) Ну ладно… (Качает головой.) А у вашего Эрнста Гробша, как я слышал, дела обстоят неважно. Неужели ему так повредила история с Плуканским?
   Ева Плинт. Да, хотя напоследок Плуканский Эрнсту почти понравился, когда лежал в агонии. Да и самоубийство фрау Блаукремер не добавило радости… Я уложила Эрнста в постель, снабдила чаем, супом и Прустом – пора наконец ему почитать что-то, кроме Брехта. Меня очень напугала смерть этой женщины. Говорят, ее хотели лишить памяти, ее скорби о том, кого она любила. Эрнст тоже цепляется за свои воспоминания. Он очень болен.
   Герман Вублер. Что сказал врач?
   Ева Плинт. Он сам себе поставил диагноз: метафизическая лихорадка – такой термин придумал. Возможно, он перейдет теперь в другую партию. Он говорит, что в вашу партию его завлекла диалектика ненависти.
   Герман Вублер. Хороший диагноз, пожалуй, он подойдет и для Эрики. Она без конца читает старый молитвенник, его подарили ей на конфирмацию пятьдесят лет тому назад. Итак, до свидания. (Протягивает руку.)
   Ева Плинт (задерживает его руку). До свидания – где?
   Герман Вублер. Эрика хочет в Рим. Потом мы с вами, вероятно, увидимся за стойкой у Аугуста Крехена.
   Пожимает плечами, уходит. Его место занимает подошедший Карл фон Крейль.
   Ева Плинт. И ты здесь? Тебя пригласили?…
   Карл фон Крейль. У Блаукремера я еще в списке приглашенных (Тихо, серьезно.) Икра, шампанское, болтовня… а она лежит в гробу…
   Ева Плинт. Я боюсь.
   Карл фон Крейль. Чего или за кого?
   Ева Плинт. За себя и за Эрнста. Он понимает, почему ты тогда так поступил, а теперь и я начинаю понимать. Это пугает меня. (Тихо.) Скажи, а прошлой ночью это была, надеюсь, не твоя работа?
   Карл фон Крейль. Нет, не моя. Никогда больше не буду этого делать, я сам боюсь. Забудь и о разводе, Ева, мы обойдемся. Катарине развод тоже ни к чему, она не хочет выходить замуж. Желаю тебе обзавестись ребенком – роди кого-нибудь от Эрнста Гробша.
   Ева Плинт. Странно, что у нас с тобой никогда не было детей. Наверное, не суждено, И Эрнст не хочет детей, он такой мрачный. С тех пор как ему довелось стать свидетелем гибели – да, да, – гибели Плуканского, Эрнсту необходим объект для ненависти, а сейчас он его не находит. Я перепугалась, когда он признался, что ненавидит церковь, – ведь он посещал ее каждое воскресенье куда прилежнее меня.
   Карл фон Крейль. Попробуй его понять. Церковь отслужила свой век, по крайней мере в наших краях. Кундт и иже с ним, включая Эрфтлера, выпотрошили ее, и теперь она им почти не нужна. Почему же Гробш ненавидит ее… о ней можно печалиться… Даже мой отец был печален после панихиды по Эрфтлеру-Блюму, а прежде мог выдержать сколько угодно траурных месс. Но на сей раз он был совершенно подавлен, таким я его никогда не видел. Не знаю, что с ним стряслось.
   Ева Плинт. Может быть, метафизическая лихорадка?
   Карл фон Крейль (удивленно). Как ты догадалась? В самом деле похоже на то. Ты от кого-нибудь это слышала?
   Ева Плинт. От Эрнста. А Вублер сказал мне, что у Эрики то же самое – какое-то неизвестное заболевание. Как его лечить?
   Карл фон Крейль. Кто знает? Ну, мне пора, я здесь не выдержу. (Тихо.) Ты правильно сделала, что ушла от меня. Но разлучит нас только смерть.
   Обнимает ее, уходит. К Еве Плинт подходит Адельхайд Капспетер.
   Адельхайд Капспетер (обращаясь к Еве). Не правда ли, было приятно у нас вечером? (Ева молчит.) Мы нашли, что твой Гробш настоящий интеллектуал.
   Ева Плинт (вежливо, но жестко). Ах, как мило, что вы нашли его милым и даже интеллектуалом. Кстати, его зовут Эрнст, и хотя это мой Гробш и таковым останется, для вас он все-таки господин Гробш или Эрнст Гробш.
   Адельхайд Капспетер. А вы, однако, чувствительны.
   Ева Плинт. Да, мы чувствительны, потому что испытываем чувства. Кстати, Эрнст слышал, как ты шепнула мне: «Папе пришлось пересилить себя, чтобы пригласить твоего Гробша». У моего Гробша очень тонкий слух, и я ругаю себя за то, что не поднялась и не ушла сразу.
   Адельхайд Капспетер (разражается слезами). Но я ведь думала, так… я хотела…
   Ева Плинт (берет ее за руку). Тебе надо многому научиться, Адельхайд, может, я выкрою время, и мы еще потолкуем об этом… Будь, если хочешь, если тебе это нужно, сердитой, глупой, упрямой, но только не относись к людям свысока. Вот его (указывает вслед Карлу) ты можешь назвать чокнутым графом, даже, если хочешь, падшим, – но Карла защищает его дворянство. Если его и заденут твои слова, то не сильно. Меня ты можешь обозвать мокрой курицей, избалованной моим папочкой-нуворишем, я обижусь, но не очень. Меня тоже защищает мое высокомерие, к тому же моя защитная броня на денежной подкладке (неожиданно запальчиво), а вот у Эрнста защиты нет, его не защищает даже заносчивость интеллектуала. На нем нет живого места, с него содрана почти вся кожа. Он вкалывал с тех пор, как научился ходить, вкалывает как бешеный и сейчас, и у него нет такой эстетической защиты, которая зовется хорошим вкусом, у него больной желудок – следствие нищеты. И все-таки я благодарна тебе за твое идиотское замечание, оно его так сильно обидело, что он задумался. Ты можешь мне сказать, почему твоему отцу пришлось пересиливать себя, почему ему было так трудно пригласить Гробша?…
   Адельхайд Капспетер (все еще плача). Он же считается левым… Ева Плинт. Он и есть левый, но кроме того – он депутат бундестага и вплоть до вчерашнего дня был референтом министра.
   Адельхайд Капспетер (перестает плакать). Значит, ты считаешь меня дурочкой?
   Ева Плинт. Нет, но совершенно бесчувственной, несмотря на твою музыку, несмотря на бесчисленные и поистине чудесные произведения искусства в вашем доме. Когда кто-нибудь задевает вас, вы ссылаетесь на свою чувствительность; когда чувства проявляют другие, вы называете это обидчивостью. (Очень серьезно.) Тогда, после концерта у вас, я кое-что поняла, кое-что. Когда вы встречаетесь с человеком простого происхождения, да еще претендующим на левизну, таким, как Эрнст, вы считаете, что он начисто лишен чувствительности. Точно так же вы утверждаете, что у народов тех стран, где люди гибнут косяками, просто-напросто другое отношение к смерти. (Тише.) Мне крайне неприятно то, что я поняла, ведь я весьма высокого мнения о собственном вкусе, но я, как это мне ни горько, ясно понимаю, что вкус не имеет никакого, абсолютно никакого значения – это всего лишь производное от слова «вкушать». Попытайся понять меня. Вашему вкусу, вам приятен Бетховен, а Эрнсту нет – он плачет, слушая его.
   Берет Адельхайд под руку, и они уходят. Вместо них появляются Кренгель и Карл фон Крейль.
   Кренгель. Вы помните меня? Кренгель, банкир. Друг вашего отца. Карл фон Крейль. Припоминаю, но очень смутно. Кажется, вы пришли в гости к отцу, а я в ту минуту собрался уходить. Вы были с дочерью, она показалась мне очень симпатичной. Она здесь?
   Кренгель (настойчиво, очень серьезно). Уделите мне минутку. Вы были тогда молодым советником, подавали большие надежды, и я уговорил вас избрать дипломатическую карьеру. (Настойчиво, очень серьезно.) Нам тогда нужны были молодые, прогрессивные силы.
   Карл фон Крейль. Теперь я уже не молод, а с деньгами посольства я обошелся, пожалуй, чересчур прогрессивно.
   Кренгель. Знаю. Глупая выходка. Уже не мальчишеская, но вполне простительная, поскольку у вас – гм-гм – были близкие отношения с дамой. Глупости можно простить. К тому же если не считать недолгой связи с дамой, вы действовали бескорыстно и многим рисковали, а нам нужны люди, способные на риск.
   Карл фон Крейль. Неужто вы хотите, чтобы меня реабилитировали и вернули на службу?
   Кренгель. Что касается вашего недавнего сумасбродства – вы понимаете, о чем я… – то за ним, я полагаю, никто не разглядел спиритуалистическую основу, некий обряд, чуть ли не литургию… (Крейль удивленно смотрит на него.) финансовые недочеты вам могли бы простить, поскольку вы лишь временно превысили свои служебные полномочия. Ведь дело шло о спасении человеческой жизни, не так ли? И вы, движимый чувством, поступили по-человечески. Ваш шеф вполне мог бы оправдать ваш поступок задним числом… Однако нашлись люди, которые не поняли вашего ритуального действия, потребовали вас наказать… От членов директората моего банка часто требуется принимать быстрые решения, которые могут показаться спорными или сомнительными. Но я санкционирую их, даже если не одобряю… Вы же оплатили молодой даме, очарование которой мы могли оценить по фотографиям, авиабилет до Кубы и снабдили ее некой суммой денег. Конечно, ваш поступок имел определенную политическую направленность, но я… (Смущенно умолкает, запинается, мямлит.) Я, собственно, хотел попросить вас сотворить с моим роялем то же, что вы сделали со своим. Он пока цел, я последний крупный банкир, у которого сохранился в целости дорогой рояль. И вот прежде чем с ним расправится зловещий, навещающий всех нас гость, я хочу предоставить мой инструмент в ваше распоряжение, сотворите произведение искусства – разумеется, за соответствующий гонорар.
   Карл фон Крейль (с подозрением). Но я не разбираю рояли, как этот зловещий гость. Я разрубал их… Так что вам угодно – разобрать или разрубить? Гонорар мне пригодится.
   Кренгель. Я думал скорее о разборке, не о разрубке – это слишком варварский способ. О гонораре договариваться нет нужды. Вы получите незаполненный чек, и, кроме клерка, ведущего операции по моему личному счету, никто не узнает, какую сумму вы с него сняли. Даже я не стану проверять. Рояль у меня очень ценный, на нем – почти стопроцентная вероятность – играл сам Бах. Разобрать на части такой музыкальный инструмент – в этом (с искренним, волнением) я вижу высшее духовное начало, своего рода божественный протест против обманчивости музыки, против роскоши, голода, жажды, против войны и всяческой нищеты, а также любой формы материализма. Вы спрашивали о моей дочери – она показалась вам симпатичной, интересовались, не здесь ли она. Нет, ее' здесь нет, и то, что я предлагаю вам сейчас, задумано как прощальный концерт, так сказать, для моей дочери Хильды. (Короткая пауза.) Я делал для нее все, что обычно делают для своих детей, когда их любят, а я ее люблю. После школы она специализировалась в агрономии, потом приобрела вторую специальность – экономиста. Она сопровождала меня на приемы, балы, вечеринки, а после смерти моей жены стала хозяйкой дома, устраивала обеды, приемы, помогала мне принимать друзей, компаньонов. Знаете, отчего умерла моя жена? От страха, болезненной фантазии и апатии. Она не выносила вида денег – сразу вспоминала о золотых коронках, вырванных у убитых… Но куда она могла спрятаться, чтобы не видеть денег? В Хильде я растил свою преемницу, ведь у нас старый фамильный банк… но вот уже много месяцев она больше не бывает на приемах, балах и тому подобном. Когда же я предложил ей стать сначала моей помощницей, а потом поверенным в делах, знаете, что она мне ответила? «Лучше умереть в Никарагуа, чем жить здесь». И вот она собирается уехать в Никарагуа. Мы обсуждали с ней это несколько месяцев кряду, беседовали ночи напролет, какие только доводы я ей не приводил, хотя мы почти не спорили: мы любим друг друга. Но каждый раз после всех моих доводов она отвечала одно и то же: «Нет, папа, лучше умереть в Никарагуа, чем жить здесь. Я пришла к этому решению в результате исследований, эмоции появились потом».
   Карл фон Крейль. Не знаю, должен ли я выразить вам соболезнование или, наоборот, поздравить. При таких обстоятельствах я не могу принять ваш заказ, а тем более гонорар за него. Не уверен также, что ваша дочь воспримет символическое разрушение ценного объекта как прощальный подарок.
   Кренгель. Но я хотел доказать ей свою любовь, а не только симпатию. Деньгами я ее, разумеется, снабжу. Не стану утверждать, что понимаю ее, и тем не менее я испытываю к ней не только любовь и симпатию, но и уважение. (Устало.) Я хочу ей это доказать, продемонстрировать и я подумал, что вы…
   Карл фон Крейль (серьезно). Слушая вас, я прихожу к выводу, что будет лучше, если вы сами разберете на части ваш рояль. Не разрубите, а именно разберете; я же на такую филигранную работу просто не способен. Хотите идею? Вы устраиваете домашний концерт, заказываете в типографии приглашения и программку; собираются празднично, словно на свадьбу одетые гости, а вы – вы начинаете оголять инструмент, в то время как приглашенные заранее пианист или пианистка барабанят пальцами по стене в точном соответствии с партитурами Бетховена, Шопена или Моцарта. Исполнителя или исполнительницу можно посадить и за непокрытый стол, тогда они смогут отстукивать партитуры там. А после концерта вы познакомите гостей с решением вашей дочери. Вот это будет демонстрация!
   Кренгель. Я не артист, молодой человек!
   Карл фон Крейль. Я тоже, я ведь юрист. Поэтому если вам потребуются практические советы, обратитесь к мастеру по роялям, он ознакомит вас с деталями инструмента, так сказать, как хирург: общая конструкция, сборные узлы. Никаких щепок, все должно быть сработано с предельной аккуратностью. Вероятно, вам потребуется только отвертка и совсем маленькая, но прочная лапочка. Кренгель. Лапочка – это что такое?
   Карл фон Крейль. Лапой, или лапочкой, называется ручной инструмент, ведущий свое начало от обыкновенного лома. (Делает соответствующие движения.) Иногда зубные врачи используют инструменты, похожие на лапочки. Можно назвать это и рычажком. Ни в коем случае не сдирайте лак, материал надо уважать. Многие элементы рояля держатся не на винтах, а на шипах или клею, это надо учитывать.
   Кренгель. У вас есть такая лапочка?
   Карл фон Крейль. Нет, я ведь разрубщик, грубо работал топором. Кстати, а что, если тот, кого вы называете зловещим гостем, узнал бы о вашем намерении? Это могло бы побудить его бросить свое дурацкое безответственное занятие. (Мягко, сердечно.) В самом деле, господин Кренгель, разберите свой рояль сами, собственноручно. Это может облегчить вам душу, снять напряжение и даже быть воспринято как метафизический сигнал, как некий нематериальный знак прощания с материальностью музыки, вознесенной до степени божественной абстракции, освобожденной, так сказать, от человеческого уха. Я бы сумел объяснить это вашей дочери.
   Кренгель. Любопытно. Вы поможете мне советом? Интересная идея. Значит, вы никогда не работали этой… лапочкой?
   Карл фон Крейль. Нет. Мой инструмент – топор. Зловещий гость пошел дальше меня. Наверное, он досконально изучил конструкцию рояля. В его действиях почти нет стихийности. Он все планирует, действует сознательно, чувствуется работа холодного ума.
   Кренгель. Вы восхищаетесь им?
   Карл фон Крейль. Нет, лишь пытаюсь представить, чем он руководствуется.
   Кренгель. Он разбирает рояли только у крупных банкиров? Вы на это намекаете?
   Карл фон Крейль. Да. Здесь должна быть какая-то пока еще не обнаруженная взаимосвязь, о которой ваша дочь, вероятно, догадалась. Вот я ведь не крупный банкир. Взаимосвязь между музыкой, роялями и деньгами, если определять деньги как метафизическую материю, вновь превратившуюся в то, из чего она была сотворена: в слезы, труд, пот, кровь (задумчиво), – это тоже должно найти отражение в вашем спектакле. И даже помогло бы прояснить мотивы поведения вашей дочери.
   Кренгель. Могу ли я рассчитывать, что вы возьмете на себя, скажем, режиссуру?
   Карл фон Крейль. Согласен.
   Кренгель. Пойдемте выпьем еще по одной. (Приглушенно.) А здесь пошловато, вы согласны? Слишком много икры, шампанского и голых бюстов.
   Продолжая разговаривать, оба с бокалами в руках уходят вправо. Вперед выступают разгоряченные Блаукремер и Хальберкамм.
   Блаукремер (возбужденно). Я его не приглашал. Губка явился неожиданно. Как нам поступить с ним?
   Хальберкамм. Принять его исключительно вежливо, он важнее посла, важнее министра иностранных дел; он сумеет помочь нам найти Бингерле и выручить графа Эрле цу Вербена. Кроме того, не забывай, что без него нам не получить акции «Хивен-Хинта».