Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…
   Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.
   Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле [12]. К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.
   Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.
   Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта. Он не интересовался политикой, не внял тому, что отец говорил о Гитлере. Он мечтал о дешевом французском вине и цыплятах; надеюсь, у него была и девушка. Во всяком случае его обязанности в армии были далеко не так тяжелы, как работа крестьянина, который пас на своем жалком участке несколько коров и выращивал немного ячменя. Брат был веселый, вернее, повеселел в армии: все-таки вино, цыплята и, надеюсь, девушка; он не понимал, как это некоторые жаловались на армейскую еду. А потом его убили. «Пал под Авраншем». Что это значит – пасть?
   Герман. Я мало знаю об этом, я отирался в канцеляриях, потому что у меня был аккуратный, разборчивый почерк, да я и проучился уже два курса. Я был труслив, не хотел стать героем, не рвался вперед, но кое-какие рассказы, конечно, до меня доходили. Пасть, Эрика, – это значит кричать и проклинать, а иногда и молиться. Ты ведь знаешь, когда дело приняло серьезный оборот, я дезертировал.
   Эрика. И ты поступил куда более мужественно, чем если бы остался. Ты даже плена избежал, поскольку Кундт за тебя поручился. Он с самого начала оберегал тебя, ты был ему нужен.
   Герман. Я ему нравился. Ко мне он относился хорошо, а вот других – Блаукремера, Хальберкамма и Бингерле – он просто использовал. Он симпатизировал мне, и я порой задавался вопросом, уж не приударяет ли он за тобой, не испытывает ли тебя, потому что я ему импонирую. Ты выдержала экзамен, но я боялся, хотя и был уверен в тебе. Он волочился едва ли не за каждой бабой. Иногда получал по морде, но никогда не мстил, он опасен той поистине животной энергией, с которой преследует свою цель.
   Почти бесшумно на террасу входит Кундт. Эрика и Герман вздрагивают, заметив его.
   Кундт (смеясь). Тут уместна цитата из Библии: «Не страшитесь и не бойтесь, это я» [13]. Вы, кажется, беседуете обо мне, во всяком случае мне послышалась моя фамилия. Мне полагалось бы спросить, кто из вас упомянул ее. Если бы, конечно, я не знал, что это Эрика.
   Эрика. Да, я знала Штюцлинга еще в пору его студенчества голодным беженцем, иногда он заходил к нам, чтобы зубрить вместе с Германом. Тогда ему было восемнадцать, он вечно дрожал от холода и, прежде чем сесть за стол, первым делом согревал руки у плиты. Обычно мы ели суп, иногда и глазунью…
   Кундт. О яйцах для которой заботился я… (Смеется.)
   Эрика. Да, добывал их ты. Бывало, я угощала его и сигаретами, совала ему в портфель кусок хлеба. Он выглядел просто трогательно – крутом был разгул спекуляции и черного рынка… Да, я позвонила ему, не сказав ни слова Герману, хотя он, конечно, знал, что я поступлю именно так. Потом, потом я все-таки оделась, взяла такси и поехала туда. Ты знаешь куда.
   Кундт (огорченно). Знаю. Когда думаю об этом, хочется прыгнуть отсюда вниз. (Подходит к балюстраде.) Какая тут высота?
   Герман. Достаточная: четыре метра восемьдесят. Но ты этого не сделаешь, я тоже. Ведь мы ни в чем не виноваты, мы этого не хотели – не так ли? Мы не хотели, чтобы жена Плотгера покончила с собой, не хотели и того, что произошло с Элизабет Блаукремер, не говоря уж о смерти Плуканского. Нам нужны у власти Блаукремер, еще более великолепный Хальберкамм и Бингерле.
   Кундт (все еще стоя у балюстрады). А что, если ты столкнешь меня вниз, а потом бросишься сам? Двойное самоубийство. Любой поверит, ведь сразу забурлят такие слухи! (Умолкает, серьезно, задумчиво смотрит в темноту на Рейн, начинает плакать, слышны его всхлипывания.)
   Герман. Не выношу твоих слез.
   Кундт. Вы никогда меня не понимали. Да, я хотел и денег и власти, но никогда не жаждал крови, крови я достаточно повидал во время войны. Я отвечал за снабжение двенадцати госпиталей и всякого насмотрелся: раненых, искалеченных, спятивших, – да, насмотрелся… В лагере американцы предложили мне политический пост, потому что я читал антифашистские лекции… Ты, Герман, был первым, кого я взял с собой в турне. Ты был прилежным, умным, хорошим организатором, незаменимым деятелем за письменным столом. И я спрашиваю тебя: кто виновнее – начальник генштаба или генерал, который ведет сражение? Ты был стратегом с картами и флажками, который создал нашу организацию. Блаукремер – просто старый нацист, он был мне нужен, потому что его при случае можно было шантажировать, Хальберкамм – тот был противник нацизма, но оба они в ту пору были слишком молоды, чтобы их можно было привлечь к ответу. А Бингерле был просто приблудшей голодной собачкой, которая все сделает за ломтик колбасы. И вот… (Всхлипывает.)
   Герман. Слушай, тебе как-то не идет плакать. Губка вчера поздравлял тебя с приобретением десяти тысяч акций «Хивен-Хинта» – они подскочили в цене на тридцать процентов. Ты принял его поздравления с ухмылкой, и это после смерти Элизабет Блаукремер, ужасной кончины Плуканского и после того, что случилось в Антверпене – что бы там ни случилось.
   Кундт. Вы всегда забываете нечто весьма банальное: я тоже человек. У меня есть действительно любимая жена, две дочери, к которым я привязан, четверо внуков. Они удерживают меня от того, чтобы броситься вниз, – именно они, а не вы, которые сидят тут, пялятся на Рейн и каркают. (Тихо.) Я не убийца, даже если и оказался невольно причастен к смерти нескольких людей. Не на моей совести Плуканский, не на моей совести и Элизабет Блаукремер. Что касается Антверпена, то вы, надеюсь, не откажете мне в справедливости, когда узнаете как и что… Вы увидите, что это чертовски сложная и запутанная история. Я пришел в ужас при известии о смерти Анжелики Плотгер. Да, я признаю, что сообщение о том, как возросли в цене мои акции, меня обрадовало. Я человек земной и забочусь о своей семье – впрочем, что мне за дело до ваших упреков? (Поворачивается лицом к обоим.) Поверьте, больше всего я хотел бы поставить на всем этом крест.
   Герман. Однако ты позаботился провести Блаукремера в министры. Он правит, ты командуешь им – твой старый принцип.
   Кундт (устало). Так было когда-то. А теперь он показывает мне зубы, ограничивает меня. Ваша невинность сильно подмочена. Неужели ты полагал, что сумеешь не замарать рук, если будешь действовать напористо, хоть и негласно по телефону, за письменным столом, на тайных совещаниях? Тебе, вероятно, хочется сидеть с Эрикой на веранде, критиковать несовершенство мира, писать мемуары, платонически шептаться на парковых скамейках с очаровательной Евой или играть с ней на рояле в четыре руки. Знать не больше полдесятка телефонных аппаратов, на которых можешь бренчать, как на рояле. Чистенько завершать чистую жизнь, ходить к мессе по утрам, перебирать четки по вечерам. Этого ты хочешь? Но ты не годишься в пенсионеры, ты сплетал нити интриг во всех странах Европы и за океаном. Мы осуществляли твои диспозиции, твои планы. Ты втыкаешь на карте флажок в завоеванное место и не знаешь, что где-нибудь в Боливии, где ты раскинул сети, кого-то пырнут ножом в живот или выстрелят в спину, потому что именно т ы воткнул флажок на карте, привел в движение алчность, ревность, судебные процессы, борьбу за власть, хотя ты этого, конечно, никогда не желал, но именно ты стал первопричиной преступлений, открыв конторы, дав деньги, пусть мы и не знаем на что – на покупку ли оружия, устройство борделей, а может, на игорные дома или же на цели, которые, по твоему определению, способствуют «вящей славе божьей», или «славе Германии», или, наконец, просто попойкам. Какой-нибудь чек, письмо, разговор по телефону – только и всего, но ты и не представляешь, что ты творишь, вернее, что уже натворил.
   Один телефонный разговор, Эрика, и твой старый добрый Штюцлинг хорошо оплатил глазунью из яиц, которые я достал. (Смеется.) А ты оградила Бингерле от несколько принудительной опеки со стороны графа Эрле цу Вербена. Кстати, это решение для нас предпочтительнее, о чем тебе, Герман, конечно, уже поведал, – обошлось без пальбы. Что же касается прессы, то кто, милый Герман, кто первым высказал гениальную и простую идею– захватить сначала газеты, а потом и телевидение? До этого не додумался даже я. Кто еще в те времена догадался, что мелкие провинциальные газетенки однажды обретут значение, равно как и ежевечерняя дребедень на телеэкранах? Да, кто? Наш умный скромный человек за письменным столом – он предвидел то, чего не предусмотрел я. Так что пусть себе Бингерле живет и дрожит, мы хотели только обеспечить его безопасность, вот он и сидит, дрожа, в плену собственной безопасности, которой он обязан ностальгическому воспоминанию о глазунье и парочке сигарет.
   А знаешь ли, Эрика, что ты еще натворила? (Эрика смотрит на Кундта с испугом.) Едва не произошла авария со смертельным исходом. Едва-едва, моя дорогая. Разумеется, Бербен решил догнать Бингерле, помчался на большой скорости и столкнулся с мотоциклистом, который, к счастью, был только легко ранен, а машина Вербена разбилась. По нашему сценарию все случилось бы иначе, спокойнее, и крови пролилось бы меньше. (Тихо, взволнованно.) Но я рад за тебя, что не обошлось хуже.
   Эрика. Тебе удалось внушить мне страх – меня пугает каждое движение, всякая деятельность, любой телефонный разговор, даже если надо позвонить, чтобы заказать вина…
   Кундт. Да, и к тебе посылают юношу на велосипеде или мотороллере, который везет тебе заказ, а по дороге попадает в аварию. Ни один человек не ведает, что может натворить, даже если пригласит свою тетку на чашку кофе. Говорю это не для того, чтобы сделать вас соучастниками, – я боюсь самого себя. (Тише.) Обе они могли бы жить – и Анжелика Плотгер и Элизабет Блаукремер… мы были слишком нерасторопны, а они стояли у него на пути. Даже Плуканский мог бы остаться жить и предаваться своим извращениям. Его преемника мне свергать не придется: его раздавит груз должностей, которые он на себя взвалил и от которых не желает отказаться – ни от одной. Ведь он депутат ландтага, депутат окружного собрания, ландрат, член президиума совета планирования, член земельного совета по делам полиции, член объединения по эксплуатации водохранилищ, член наблюдательного совета окружных сберкасс, окружных больничных касс и больниц да плюс к тому – партийные дела и новый министерский пост. (Смеется.) Он подавится – ему всего мало. Неужто ты в самом деле хочешь оставить меня одного с такими людьми, Герман?
   Герман. А ты-то сам когда-нибудь насытишься? (Встает, поправляет плед, которым закутана Эрика, произносит тверже.) Значит, делаешь все, чтобы он стал министром и подавился этим? Я никогда не считал себя невинным. Я не всегда знал, что натворил, но знал всегда, что делаю – причем не только за письменным столом. Смотри, этими руками я утопил досье с документами Клоссова, этими руками сжег документы Плотгера… было это на рыбалке и у охотничьего костра, вокруг которого Хальберкамм тогда исполнял индейский танец. Но понимаешь, Пауль, Эрика сказала мне сегодня утром: хватит, хватит, – и сказала это еще до того, как увидела Элизабет в петле… Нет, ты не можешь взвалить на Эрику вину как за раненого мотоциклиста, гак и за разбитую машину Вербена. Вы распорядились начать эти действия, вы запланировали ввод Бингерле, иначе Эрике не пришлось бы звонить. А что случилось бы, если бы все пошло по вашему плану? Если бы Бингерле стал защищаться или, чего добро-rOf – стрелять? Ты должен сопоставить то, что произошло, с тем, что могло бы произойти. И подумай, что случилось бы, если Бингерле – а это не исключено – оказал бы сопротивление? Труп Бербена лежал бы, наверное, в кювете, а рядом с ним Бингерле.
   Брось, не нагоняй страха на Эрику. Я каждое утро испытываю раздвоение личности, когда мой шофер спрашивает меня, как поедем: налево по Гумбольдтштрассе – или направо по Вильгельмштрассе. Каждое утро те же сомнения, потому что я спрашиваю себя: а что случится там или сям, если я решу так или эдак? Но нельзя жить, не делая выбора! Каждый кусок хлеба, который я ем, я отнимаю у кого-то неизвестного. А молоко, что я шью, – я обязан им фуражу, который дает другим хлеб, кашу, лепешки. Даже вино мы пьем не по праву, потому что удобрения, пошедшие на виноградники, могли помочь вырастить зерно. Когда я снимаю трубку одного из четырех моих телефонов и набираю номер, чтобы обругать кого-то по заслугам, я не знаю, побьет ли он вечером из-за этого свою жену, а то и детей или, может, напьется, в ярости сядет за руль и станет виновником аварии. Мы обречены на то, чтобы действовать, и я знаю, что делаю, но не знаю, что натворю. Это знает разве что зловещий незнакомец, тот, кто в тиши ночей бесшумно и весело разбирает в банкирских домах рояли, аккуратно складывая их, как дрова у камина.
   Кундт. Уж не тот ли это, чью подругу вы взяли в дом вопреки моему совету? Но теперь вам придется отказаться от услуг этой энергичной дамы.
   Эрика. Нет, мы этого не сделаем. Она умна, прилежна и нуждается к тому же в заработке – короче, я ее не уволю.
   Кундт. Дать Губке при всех пощечину – так рисковать еще никто не пробовал. Эрика, ты, вероятно, не знаешь, на что он способен… он, он (запинается) – я по сравнению с ним сказочный принц… сиротка.
   Герман. Он получил свою добычу и завтра к утру, наверное, успокоится, ибо все-таки одержал победу. Даже очки на месте. Я знаю, что он может сотворить: отменить заказ фирмы «Болькер-Хум-Бризацке», а это почти миллиард марок оборота. Но он на это не пойдет, потому что ему здесь обеспечены комиссионные, а где он еще получит такие. Вдобавок он может разыскать Бингерле и воодушевить его на полное признание. Как говорится, Губка может запросто с нами разделаться. Кое-где ему удавалось даже поднимать восстания.
   Эрика. И все это из-за отвергнутого ухаживания? Разорять фирмы, развязывать кампании в печати, натравливать террористов – и все это из-за пощечины, которую ему дала разумная и энергичная молодая женщина при поддержке своего друга? Только из-за этого?
   Кундт. Из-за этого тоже. Если дело касается женщин, он очень самонадеян и обидчив. Но еще важнее для него, чтобы ему повиновались. Он не терпит непослушания. Советую тебе, пусть она уйдет. Послушай, даже Капспетер, перед которым дрожат столько людей, дрожит перед ним.
   Герман. К счастью, его отвлекли от Евы. Если бы он к ней пристал, я бы его удушил. А представляешь, как реагировал бы Гробш – а он покрепче Карла. Хальберкамм сделал хитрый ход, предложив ему, и, кажется, не без успеха, Блаукремершу-вторую. Не будем впадать в панику, он не станет обследовать каждую дырку, куда эта девушка может устроиться на работу.
   Кундт. У вас не дыра и не пивная на углу, где она может скромно разносить сосиски и пиво. Он ждет от тебя верности, Герман. Будь она графиня, он, пожалуй, позволил бы отхлестать себя по щекам, даже с радостью. Было бы что потом рассказывать: «Одна графиня дала мне затрещину». Но официантка! Предупреждаю, вряд ли я смогу помочь вам в этом конфликте.
   Эрика. Слушаю тебя и не знаю, что и думать. Ты говоришь так разумно, так человечно, словно всерьез тревожишься за нас.
   Кундт (оскорбленно). Словно? Только словно? Да я действительно беспокоюсь за вас! И что тут такого, если я пытался ухаживать за тобой: если я нахожу тебя достойной поклонения, разве это оскорбительно для женщины?
   Эрика. Но, может, это оскорбительно для ее супруга? /
   Кундт. Тоже нет. Ведь это лишний раз подтверждает, что его жена привлекательная женщина, и если она сохраняет ему верность, а Эрика ее сохранила… Более того, женщины, в том числе замужние, порой обижаются, если никто не ухаживает за ними; а некоторые мужья находят оскорбительным, если никто не засматривается на их жен. Я в самом деле боюсь за вас, невинных простачков, – живете в гуще жизни, в гуще событий и не знаете, что происходит.
   Герман. Я не отношусь к тому сорту мужчин, которых ты расписал. Мы оставляем Катарину – и не грози нам, пока Губка не пригрозил. И не разъясняй мне, на что он способен. Я знаю, на что способен ты. А сейчас уходи, оставь нас – Эрике нездоровится, она напугана и утомлена.
   Кундт (печально). Вы еще никогда не выставляли меня за дверь, даже если я засиживался до четырех утра. Такого еще никогда не было… (Встает.) Никогда… А ведь как часто я искал утешения за вашим кухонным столом… (Уходит.)
   Герман. Пора в постель, похолодало.
   Эрика. Сначала сними гардины. Осторожней на стремянке. (Герман уходит.) Вечно он меня убаюкивает, болтает – и стоя, и сидя, и всегда так естественно, так убедительно. Всегда.

Глава 11

   Большая гостиная в доме Вублеров, обставлена уютно, без вычурности. Эрика Вублер лежит на диване подле рояля; Катарина Рихтер открывает дверь и впускает Генриха фон Крейля.
   Генрих фон Крейль (подходит к Эрике, целует ей руку). Сожалею, что вынужден был устроить собрание здесь. Вам нельзя выходить из дома, а я хотел, чтобы вы присутствовали при этом…
   Эрика Вублер. Не извиняйтесь. Я люблю гостей, буду рада видеть всех, кого вы пригласили.
   Генрих фон Крейль. Я приехал несколько раньше назначенного времени, потому что хочу обсудить с вами один сугубо личный щепетильный вопрос, который занимает и волнует меня со вчерашнего дня, ставит меня в тупик. (Садится на стул у дивана, мнется, запинается.) Не знаю, как и начать… мне неловко… я не привык – так уж нас воспитали – обсуждать подобные вопросы. Словом, все, что касается религии. Мы воспринимали ее как нечто само собой разумеющееся, хотя церковь критиковали и ругали (пожимает плечами) – и это было в порядке вещей. Я долго размышлял, с кем бы мне поговорить о религии, попытаться объяснить мое состояние. Кроме вас, мне никто не пришел на ум. Конечно, мы едва знакомы, несколько лет тому назад я встречал вас у моего сына, потом на приемах и, естественно, знаю Германа Вублера, мы ведь члены одной партии. Но я много слышал о вас и вот подумал (встает, возбужденно делает несколько шагов) – только не смейтесь, пожалуйста… впрочем, если бы я боялся, что вы станете надо мной смеяться, я бы не пришел к вам. Так вот, сколько себя помню, я охотно посещал богослужения. Меня не надо было заставлять, и хотя это мне вменялось в обязанность, я не воспринимал ее как таковую, а во время войны и после нее богослужения стали еще большим утешением, даже потребностью…
   Эрика Вублер. Со вчерашнего дня в Германе что-то переменилось, он пришел в смятение вроде вас…
   Генрих фон Крейль. А вы даже не пошли к мессе, хотя, как я слышал, вчера еще не были больны.
   Эрика Вублер. Я опять подслушивала, когда они – вы догадываетесь кто – здесь собирались, и всю ночь не спала, думая о погибших: о моем брате и родителях, о сорока послевоенных годах и обо всех торжественных богослужениях, где я неизменно в первом ряду, можно даже сказать издавна, представительствовала как своего рода дама второй руки, которой приходилось порой замещать первую даму. Я наслаждалась этим, испытывала чувства сродни вашим и всегда охотно посещала церковь, особенно вечерние мессы. Но вчера я побоялась взять на себя представительство прежде всего потому, что мне отводилось там почетное место. Я боялась, что со мной произойдет то, что произошло потом с вами и Германом. Мои нервы не выдержали бы, я начала бы кричать и всякое такое.
   Генрих фон Крейль. Я едва выдержал до окончания мессы, хотя явился перед самым концом проповеди. Не прошел вперед, где для меня было занято место, а остался стоять позади – там я всегда чувствовал себя лучше, и вдруг, а может, и не вдруг мне показалось, что церковь пуста – и я тоже пуст. Сотрудники безопасности у входа задержали нескольких молодых людей, которые хотели войти, – может быть, они заполнили бы церковь, но их прогнали, как прогоняли всех, у кого не было приглашения, включая родственников священника. Меня же впустили по пригласительному билету. И вот я спрашиваю вас, дорогая Эрика Вублер: что это за месса?
   Эрика Вублер. Месса в честь безопасности, дорогой граф, богослужение в честь оной. Вероятно, даже среди служек были сотрудники безопасности… Кстати, номер Три был там?
   Генрих фон Крейль. Кто это – номер Три?
   Эрика Вублер. Подойдите поближе. Я могу назвать его только на ухо, шепотом. (Генрих фон Крейль подходит ближе, наклоняется к Эрике, она что-то шепчет.)
   Генрих фон Крейль. Нет, его я не видел. Не верится, чтобы он мог тут шнырять.
   Эрика Вублер. И тем не менее.
   Генрих фон Крейль. А он – что… католик?
   Эрика Вублер. Почему бы нет? Выглядит он хорошо, вполне респектабелен, почему бы ему, пусть он и не католик, не явиться на торжественную мессу? Это же, так сказать, мероприятие государственного толка, в нем мог бы участвовать и советский посол. (Тихо.) Я знаю, отчего вам не по себе: Того, кого вы искали, там не было, они Его изгнали, в пресуществлении Он тоже не явился, не явился потому, что они грешны и продажны до мозга костей, впрочем, это не ново. Они даже не чувствуют своих прегрешений, позволяют себя подкупать, с восторгом приветствуют ракеты, боготворят смерть – все это не ново. А ново вот что: они не осознают вины, а тем более греха. Те же, кто помазал бы миром Его ноги, убивают себя, показывают грешникам язык… А другие, бессердечные, только и говорят что об отсутствии эмоций, диктате обстоятельств и деловитости. Драгоценное миро для Его помазания они выбросили на рынок, на биржу – черствые епископы, очерствевшие кардиналы, – они изгнали Его и служат торжественные мессы в честь безопасности, на которые не пускают тех, кто на богослужении служил бы Богу. Для нас нет там места, дорогой граф, – ни внутри, ни снаружи.
   Генрих фон Крейль. Куда же деваться? (В отчаянии.) Я не могу так жить, мне страшно, я сойду с ума. А может быть, я уже спятил.
   Эрика Вублер. Куда деваться? Возможно, туда, куда ушла ваша жена, о которой я так много слышала. Насколько я поняла, мать Карла бросилась в Рейн, когда Эрфтлер-Блюм появился у вас со своей компанией. Что ей открылось в его физиономии и физиономиях его сообщников – кстати, когда это было? По-моему, в тысяча девятьсот пятьдесят первом году, когда Карлу было пять лет, – не так ли? (Генрих фон Крейль кивает.) Герман тогда был еще ландратом, мы наслаждались жизнью, у нас был большой, жарко натопленный дом и много всякой снеди. Мне исполнился тридцать один год, я еще любила танцы и торжественные мессы. Что же произошло? Генрих фон Крейль. Порой мне казалось, что богослужения у нас стали партийнее, чем сама партия. (Задумчиво.) Мне было не по себе, хотя следовало бы не злиться, а задуматься, когда Карл отказался служить в армии и пошел в санитары ухаживать за слабоумными, когда он перестал посещать церковь… когда изрубил свой рояль… да, следовало бы, следовало бы… Но теперь у меня внутри только пустота, которую не заполняет даже печаль. И, дорогая Эрика, эта пустота порождена не только пышностью (качает головой), не только показной демонстративностью этих, как вы говорите, месс в честь безопасности – я нигде не нахожу утешения. Сегодня утром я отправился в церковь на обычную краткую мессу. Я надеялся, что вновь обрету веру там, где усталый священник негромко ведет богослужение в присутствии пяти-шести, самое большее восьми коленопреклоненных прихожан, Но и там, где не было показного действа, я не обрел желаемого. А ведь именно сегодня это так нужно мне, именно сегодня! Случилась беда. Мне надо принять решение, и это одному мне не по силам, вот почему я пригласил всех сюда. Дело в том, что (он робко смотрит на Эрику) мне предложили стать преемником Хойльбука, он собирается в отставку.