Д-р Думплер. Позже в ваши воспоминания, я бы сказала, вплелись детали, которые могут быть лишь плодом фантазии. Именно из-за этих деталей трудно поверить тому, что вы сообщаете в связи с двумя главными потрясениями в вашей жизни.
   Элизабет Блаукремер. Например?
   Д-р Думплер. Вы говорили об уничтожении каких-то документов, о некоем прелате, который якобы хотел сблизиться с вами, о том, что доктор Кундт будто бы вломился к вам в спальню с разрешения вашего мужа, господина доктора Блаукремера.
   Элизабет Блаукремер. Все это я видела наяву, как и тех повешенных. Все это было со мной. О прелате мне, наверное, не следовало рассказывать, ведь его напоили, они обожают так шутить, особенно над духовными лицами; я даже не рассердилась на беднягу – мне было его жалко… не надо было говорить об этом, так же как и о Кундте, тот, ухмыляясь, вошел в мою спальню, а за дверью в это время хихикал Блаукремер, сама слышала.
   Д-р Думплер. Всё переживания сексуального характера. Должны же вы после столь горького финала вашей первой любви – предположим, это было так, как вы говорите, – и после безрадостных переживаний с молодым Плотцеком – предположим, и это было так, как вы говорите, – должны же вы после всего понять, почему мы предполагаем в вашем случае тип фантазии, соответствующий вашему психологическому опыту. И костер, то пламя, в котором якобы сожгли документы о Плоттере, – это же огонь, основной сексуальный символ.
   Элизабет Блаукремер. Ваш аргумент можно и переиначить. (Доктор Думплер вопросительно взирает на нее.) Блаукремер не мог мною обладать, я ни разу ему не отдалась, и потому он подослал ко мне в спальню обоих – и прелата, которому незаметно подлили водки в пиво, и Кундта. Но оба не получили того, что хотели, потому что я принадлежу Дмитрию и останусь ему верна. А теперь о костре. У меня не было ни малейшего желания ехать с ними на этот пикник с охотой, но они потащили меня туда, и я сама видела, как они, пьяные, стояли вокруг костра и бросали в него йапки с документами. Доказать я ничего не могу, ничего. Но видеть видела.
   Д-р Думплер. Если бы вы знали, чего только иным нашим гостям не довелось, по их утверждениям, увидеть, услышать и пережить.
   Элизабет Блаукремер. Еще бы. Возьмите толстуху фрау Шветц и малышку Беббер. Шветциха трижды в день открывает свой сейф и пересчитывает деньги, двести пятьдесят тысяч, которые дал ей муж, чтобы она оставила его в покое, ибо он не может развестись. Это две с половиной тысячи стомарковых ассигнаций – пятьдесят пачек по пять тысяч каждая. Потом она пересчитывает их еще раз, потому что обсчиталась на пятьсот марок. Зачем он дал ей деньги, зачем?
   А малышка Беббер стоит и стоит под душем целыми днями, боюсь, смоет с себя всю кожу. Потом она долго зовет Христа. Я знавала обеих в те времена, когда одна еще не пересчитывала деньги, а другая помышляла о чем угодно, только не о Христе – о танцах, теннисе, флирте, платьях. Это была безобидная милая блондиночка. Отчего она теперь взывает к Христу, отчего все время моется под душем и держит наготове кучу чистого белья? Знала я и их мужей – Шветца и Беббера. За что Шветц дал своей жене столько денег? Какое это имеет отношение к фантазии? (Громче, почти угрожающе.) А к кому мне взывать? Ведь Дмитрий вот уже сорок лет как мертв, и у меня не хватает воображения представить, как он теперь, уже шестидесятидвухлетний, переводит на русский язык Гёльдерлина. Таким я его не вижу и не могу взывать к нему – я видела его молодым, а сама уже давно не молода.
   Д-р Думплер. Тем не менее вы долго жили с доктором Блаукремером в Гульсбольценхайме вполне благополучно.
   Элизабет Блаукремер. Да, и временами мне это нравилось: болтовня за чашкой кофе, вечеринки, праздники стрелковых обществ; как страстная любительница танцев я ходила даже на балы пожарников, ну и на ярмарки, естественно. Все ради партии, которой это приносило голоса, хотя голосов и так хватало. Но Блаукремер считал, что праздники привлекают избирателей, а избиратели всегда нужны. Никто не требовал от меня переходить в другое вероисповедание, но я перешла. Блаукремер говорил: красивая, благородная прусская протестантская девушка – это чудесно, это почти экзотика. Но католичество мне нравилось, и я перешла в католическую веру и даже была довольна, что Блаукремер изменял мне с другими женщинами – лишь бы оставил меня в покое. Он хотел ребенка, а я спрашивала себя, как такой человек может желать детей. Я их не хотела, я постоянно вспоминала, как брат и дети Плотцека болтались на веревке…
   С любовниками у меня ничего не получилось – я пила и читала Стивенсона Ни один любовник не сделал меня счастливой: порой я несколько часов испытывала нечто вроде счастья, когда мы жили на Рейне и я, сидя в зимнем саду, медленно напивалась – наедине с Рейном и бутылкой. Так я могла сидеть часами. Из знакомых выносила только Эрику Вублер. Она молчала, пила вместе со мной и смотрела на Рейн… Право, сожалею, что рассказала о прелате… у Рейна я по крайней мере часок-другой была счастлива, но вы отняли его у меня. На рейнском берегу я больше не смею появляться.
   Д-р Думплер. И не надо там появляться. Значит, вы признаете, что история с прелатом была выдумкой?
   Элизабет Блаукремер. Признаю, но не потому, что выдумала ее, а потому, что прелат был не в себе, когда вошел в мою спальню. Он был не в себе, его действительно подпоили. Но от истории с Кундтом я не отказываюсь.
   Д-р Думплер. Ваше положение осложнилось, пошатнулось, когда вы внушили себе, что узнали в Плониусе…
   Элизабет Блаукремер. Да, я узнала в нем Плича, хотя теперь он называет себя Плониусом. Кровопийца. Однажды я видела его в охотничьей комнате у Кундта. Когда я вошла, мне показалось, он хочет встать, но он так и не встал, возможно, его удержали. Однако я узнала его, да, да, узнала: он бывал у нас дома, охотился, пьянствовал, сидя у камина… Кровопийца. Мужчина красивый, ловкий, кавалер с головы до пят, я даже танцевала с ним тогда. Он не особенно изменился, минувшие сорок лет почти не оставили на нем следа. Поседел, конечно, на лице морщины. Но в целом хорошо сохранился, а голос… тем же голосом он приказал тогда убить детей и покончить с собой в случае прихода русских, И они убили себя а детей, когда пришли русские. Это был Плич, мы звали его Кровопийцей, и он гордился этим прозвищем. В то время он, кажется, был одним из самых молодых генералов. Бойкий, умел ухаживать, целовать ручки и прочее. После я подумала, что меня специально пригласили, чтобы проверить, может ли его кто-нибудь узнать. И я узнала его, испугалась до смерти и с криком выбежала из дома. Всю ночь плакала, в слезах бродила по деревне.
   Д-р Думплер (так же спокойно, как Блаукремер). Если это не плод вашей фантазии, тогда это классический случай ошибки. Или же пример мании преследования, вызванной определенной травмой. Плич умер, это официально признали – даже русские. Вы не могли видеть Плича. Вы видели Плониуса, а у него, возможно, есть большое сходство с Пличем.
   Элизабет Блаукремер. А его голос, а эти стальные глаза… наконец, шрам па шее?
   Д-р Думплер. Какой шрам?
   Элизабет Блаукремер. Я его приметила во время танца – белое пятнышко, прямо за ухом, величиной с фасолину. Я приметила его, когда мы танцевали. И после этого я не смею кричать, когда вижу этого Кровопийцу, уютно рассевшегося рядом с Кундтом, Блаукремером и Хальберкаммом! Раньше я никогда не кричала, терпела все, все, немножко пила, читала Стивенсона, гуляла, помогала поднимать избирателям настроение, чтобы собрать больше голосов. Но Плич – это уж слишком. Нет! Нет!
   Д-р Думплер. Плич мертв, а Плониус реабилитирован. Никто не оспаривает, да, он виноват, но теперь он реабилитирован и он не Плич. Вам не станет легче, если вы постоянно будете себя обманывать. (Вздыхает.) Ведь с тех пор прошло более сорока лет. Ваш брак тоже давно аннулирован. Вы зрелая женщина пятидесяти четырех лет, физически здоровая – и вы хотите жить, должны жить. Неужели у вас нет никакого утешения – я имею в виду утешения религиозного?
   Элизабет Блаукремер. Вы полагаете, я должна взывать к Христу? (Качает головой.) Нет, не могу. У меня был Христос в детстве, когда я была маленькой девочкой. И в Гульсбольценхайме тоже, где Блаукремер стал моим мучителем, – но меня лишили Христа, изгнали его из меня, и я позволила его изгнать. Когда по утрам – после пьянок, оргий и всякого свинства – они преклоняли в церкви колена и, полные раскаяния, молитвенно воздевали руки, в этот миг все они были кроткими, искренне благочестивыми. Даже Блаукремер несомненно верующий человек, а Кундт наполовину мистик. Мессу служил милый прелат – его я, пожалуй, могла бы полюбить и, наверное, совершила ошибку, оттолкнув от себя такого чуткого человека. Нет, ту церковь Христос покинул, покинул навсегда… А потом еще Плич. Нет, не могу…
   Д-р Думплер. Если б я только знала, чего вам не хватает, и была бы в состоянии это дачь…
   Элизабет Блаукремер. Я ни в чем не нуждаюсь – могу поплавать, поиграть в теннис, погулять, обильно и вкусно поесть. Здесь ежедневно предлагают на выбор три меню, внизу в баре сидят жиголо [10], которые готовы потанцевать со мной, но я больше не танцую. А вечерами из леса через луг сюда приходят козуленьки.
   Д-р Думплер. Почему вы говорите «козуленьки» вместо «косули»? По-моему, нехорошо иронизировать, когда речь идет о прекрасном творении природы. А называть жиголо наших самоотверженных сотрудников, этих прекрасно подготовленных увеселителей, – просто оскорбление. Не понимаю, ведь у вас полная свобода: у подъезда стоит ваша машина, ключи у вас в сумочке, доктор Блаукремер не скупой. Можете питаться у себя в комнате или внизу в столовой, в вашем распоряжении библиотека, музыкальный салон. У вас есть телевизор, радио и, если потребуется, врачебная помощь. Но она вам не нужна, физически вы абсолютно здоровы.
   Элизабет Блаукремер. А если бы я уехала, вернулась, допустим, на Рейн, то завтра снова «добровольно» оказалась бы здесь?
   Д-р Думплер. Да, и если бы вы опять поехали в Гульсбольценхайм – тоже. Вы повсюду сеете смуту, рассказывая свои ужасные истории, в частности о Пличе: вы возбуждаете ненависть и вражду и вдобавок распространяете неприличные подробности и выдумки насчет исчезнувших документов. Нарушение общественного порядка не мелкий проступок, это преследуется уголовным кодексом. Так что вы должны благодарить судьбу, что находитесь здесь.
   Элизабет Блаукремер. А не в тюрьме, куда мне, собственно, и дорога, не так ли?
   Д-р Думплер (кладет ладонь на руку Блаукремер). Ну почему, почему вы так стремитесь все погубить?
   Элизабет Блаукремер (спокойно). Потому что меня, и как только вы это до сих пор не поняли, саму погубили. Надо было остаться в Бляйбнитце, пусть даже работать в конюшне у русских. Надо было сбежать на запад с Дмитрием, а не с матерью. Ведь я любила его. И мне не следовало выходить за Блаукремера. Не следовало, не следовало, не следовало – и вот все потеряно безвозвратно. Да еще этот паршивый титул, перед которым все вы преклоняетесь. Моя мать – ужасная женщина… А про мою сестру вы и сами знаете…
   Д-р Думплер. Ваша сестра неделю тому назад покончила с собой…
   Элизабет Блаукремер. Потому что жила с матерью. Вы не знаете ни Хальберкамма, ни Кундта, ни Блаукремера – а ведь он наконец-то стал министром. (Смеется.) Слышала по радио.
   Д-р Думплер. Доктор Кундт соратник моего мужа по партии, обаятельный, скромный человек.
   Элизабет Блаукремер. Все они соратники, даже добряк Вублер. А хорошо ли вы знаете собственного мужа, соратника Думплера?
   Д-р Думплер. Очень прошу вас – не переходите на личности.
   Элизабет Блаукремер. С чего это вы обиделись? Разве Кундт не пытался, как это говорят, подбить клинья и к вам? Чего вы краснеете и возмущаетесь? Все они благочестивы, эти собратья, весьма благочестивы, закроют в раскаянии лицо руками, покаются в грехах и пойдут к причастию. Разве мне найдется место среди них? Где? И это с моими воспоминаниями, которые я не могу вытравить и ничем заменить! Это вы, вы слишком многому верите, верите своим глазам, верите тому, чему учились. Ваше представление обо мне в равной степени и логично и глупо, отчасти оно даже правильно, но только отчасти, это «отчасти» и ослепляет. Я вижу то, чего вы не видите, – вижу повешенных детей, вижу избитого Дмитрия. Может, я истеричка? Да. Может, лгунья? Да. Больная? Да. Страдающая? Да. Неужто мне нельзя называть ваших косуль козуленьками? Уверена, что там, за лесной опушкой, кто-то впрыскивает им седуксен, прежде чем выпустить на вечернюю прогулку… и они тогда так грациозно семенят ногами и так пугливо принюхиваются, милые бэмби. Но больше всего мне хочется туда, куда мне нельзя, – на Рейн… А теперь идите вон! Прочь, к соратникам!
   Элизабет Блаукремер идет к окну, доктор Думплер, раздосадованная, уходит.
   Сегодня козуленьки пришли пораньше, милые, пугливые и тем не менее доверчивые. Уж не впрыскивают ли им героин? Но в корм наверняка что-нибудь подмешивают. Однажды лесничий Поль признался мне в этом. Он ухмыльнулся, когда я спросила, что подмешивают… да, не нужно особой фантазии, которой мне явно не хватает, чтобы догадаться, что животных запрограммировали… Ладно, нажму-ка кнопку и послушаю Шопена или Вивальди в лучшем исполнении… Недавно, встретив в коридоре малышку Беббер, я остановила ее и спросила: «Неужели, Эдит, вы тоже здешняя пациентка?» Она очень рассердилась, эта кроткая, немного вялая девочка, и, сверкнув глазами, ответила: «Я здесь не пациентка, а гостья и иду в душ». Всегда такая вежливая, а тут повернулась ко мне спиной и ушла… Итак, мы не пациенты, а гости. Этому здесь придается большое значение. Чай мне приносит одетая во все белое красотка, выглядит она как медсестра, но не хочет, чтобы ее так называли. Она прочла мне целую лекцию о качествах чая, перечислила шесть оттенков, которыми отличается сорт «флауэри орейндж пико» от сорта «конко», да, это была настоящая лекция. И цветы, цветы, повсюду цветы. Господь бог представлен здесь во всех ипостасях – католической, протестантской и даже православной… Поздно же я сообразила, что получение полковничьей пенсии зависело от того, был ли мой отец убит *?ли покончил жизнь самоубийством: если его убили, то право на пенсию несомненно, если покончил с собой, право сомнительно… Вспоминаю моего меньшого брата, которому сейчас было бы за пятьдесят, – вероятно, он тоже стал бы полковником. Как он умел скакать на лошади, а как стрелял! Выстрел – и ворона падает с дерева или с проводов. Ну а моему отцу сейчас было бы чуть не девяносто. Он был отнюдь не плохой человек, а вот позволил же Пличу отравить свое сознание, поддался подстрекательству… Да, хотя мы тут считаемся гостями, оплачивает все в основном больничная касса, так что мы в некотором роде братья по кассе. Блаукремер не так-то щедр, как его изображают, его вторая жена, Труда, тоже не имеет детей – хотела бы, да не получается. А я ни разу не рискнула, так никогда и не ощутила в себе нерожденную жизнь… слишком много видела рожденной жизни и – повешенной. У нас ни в чем нет нехватки, всё к нашим услугам, даже любовь: меня это не волнует, но те, что помоложе, получают славных молодых мужчин, вежливых, нежных, а если кто захочет, то и пылких, преданных студентов и ухарей-солдат. Значит, моя сестра Кристина тоже перешла в мир иной. Как это у нее хватило терпения прожить с матерью целых сорок лет? Нет, я не сержусь на нее, хоть она и дала ложные показания о моем изнасиловании: молоденькая поруганная аристократка – это слишком хорошо укладывалось в нашу легенду. Вообще-то мы никогда не относились к клятвам серьезно, поднимали руку и произносили, смеясь: «Клянусь богом». С первого взгляда Блаукремер произвел» неплохое впечатление. Сначала он появился в группе депутатов, а вечером пришел уже один. Когда он постучал в дверь и вошел, я поняла, что дело принимает серьезный оборот. Он умный, но, случается, ведет себя и непосредственно, недурен собой: высокий, смуглый, прямые брови, – хотя вот рот и руки его мне не понравились! Руки я разглядела только потом, иначе ответила бы «нет», когда он, еще не переступив порог, сказал: «Элизабет фон Бляйбнитц, хотите ли вы стать моей женой? Завтра я опять зайду». И ушел. Тут мать запричитала: «Прими его предложение, прими, и мы переедем на запад. Он хорош собой, с высшим образованием, адвокат, пользуется влиянием, он поможет нам получить компенсацию за потерю имущества, ну пожалуйста, Лисбет, согласись, и мы обойдемся без этих ужасных Плоденховелей». И я дала согласие, не разглядев его рук. Действительно, дела с пенсией и компенсацией уладились быстро, а я, став женой Блаукремера, переехала в дом его родителей. Семья была зажиточная, отец – человек дельный: хоть и был адвокатом, он вдобавок содержал и ресторан, в задней комнате которого, в темном уголке, договаривались о предстоящих процессах, согласовывали свидетельские показания, в том числе в уголовных делах, причем порой в этом участвовал сам судья. Смех, настоящая комедия из крестьянской жизни. Она была ничуть не похожа на комедии, которые мне довелось пережить. Зато в сале мы, во всяком случае, не испытывали недостатка, и я клюнула на фольклор, духовную музыку, фимиам, танца, пиво, причем, надо сказать, никто и не пытался меня одурачить, я сама подалась. (В дверь громко стучат.) Войдите!
   Входит Эберхард Кольде; ему за тридцать, он хорошо сложен, модно причесан; на нем белая сорочка, белые брюки и белые туфли, походит на врача, но видно – к медицине отношения не имеет.
   Я ничего не заказывала.
   Эберхард Кольде. Я не официант, я…
   Элизабет Блаукремер (прерывая его; со смехом). Представляю себе, кто вы, но на всякий случай не скажу – вдруг я ошибаюсь, а мне не хотелось бы вас обидеть.
   Эберхард Кольде. Я терапевт и не вижу тут ничего оскорбительного.
   Элизабет Блаукремер. Полагаю, что вы врачуете определенные разновидности женских страданий. Но я этим не страдаю. Вы милый юноша, а мне уже за пятьдесят, и я могу себе позволить называть вас так. Очевидно, вам поручено помочь мне обрести гармонию – сделать меня, ну, скажем, счастливой.
   Эберхард Кольде. Ваши проблемы мне известны, я просмотрел вашу историю болезни. Боюсь, однако, что вы сводите мою терапевтическую деятельность к занятию, которое не соответствует ни моим намерениям, ни подготовке, ни способностям. Мы можем побеседовать, например, о Стивенсоне, которого вы столь цените, или о Модильяни, которого, насколько мне известно, вы тоже любите.
   Элизабет Блаукремер. Ао Прусте или Кафке?
   Эберхард Кольде. Разумеется. О несхожести этих авторов и о том общем, что им присуще. У обоих были, ну, скажем, склонности к вычурной архитектонике. Но мы можем и пойти погулять, поиграть в теннис или на танцы. Вы же так любите танцевать.
   Элизабет Блаукремер. Любила, Все в прошлом, мой милый.
   Эберхард Кольде. Можно зайти поболтать по-дружески в кафе или у стойки бара, расслабиться.
   Элизабет Блаукремер. Но я такая распущенная, такая необузданная. А ласки допускаются?
   Эберхард Кольде. Да, но при одном условии: не влюбляться в меня! Любовь я берегу для личной жизни: у меня жена и двое детей.
   Элизабет Блаукремер. Значит, вы что-то вроде медикамента?
   Эберхард Кольде. Вернее, медиума.
   Элизабет Блаукремер (подчеркнуто спокойно и непринужденно). Так сказать, посредник, утешитель и ходатай – любопытно. Случайно, не аниматор? Это по-старинному, кажется, увеселитель?
   Эберхард Кольде. «Анима» означает «душа», в этом смысле я хотел бы одухотворять, анимировать. К сожалению, понятие «аниматор» подверглось настолько глупой вульгаризации, что я не хочу им пользоваться. Называться же духовным братом было бы слишком претенциозно.
   Элизабет Блаукремер. А плотским братом слишком пошло, не правда ли? Вы бедны?
   Эберхард Кольде. Нет.
   Элизабет Блаукремер. И не больны?
   Эберхард Кольде. Опять же нет.
   Элизабет Блаукремер. Вы полностью спокойны и уравновешенны?
   Эберхард Кольде. Да, и я хотел бы поделиться с вами своей уравновешенностью, передать ее вам. Видите ли…
   Элизабет Блаукремер. А как насчет гармонии?
   Эберхард Кольде. Тоже. Видите ли, я…
   Элизабет Блаукремер (идет к окну). Смеркается, надо задернуть гардины. (Задергивает гардины, осматривает шнурки.) Какая прекрасная ткань. (Эберхарду Кольде.) Ступайте, пожалуйста, и не сердитесь, мне не нужны ваши услуги, не нужны ни Стивенсон, ни Пруст, ни Кафка, ни Модильяни. Кстати, я хочу вам предложить: забудьте свою внеслужебную жизнь нежного мужа молодой жены и заботливого отца двух по всей вероятности милейших детей и влюбитесь в служебное время в малышку Беббер, любите ее не по службе, забудьте свою уравновешенность. Ну а я совершенно уравновешенна и живу в мире сама с собой. А теперь уходите. Одно место из Библии почему-то никогда не цитируют: «Возвеселись, неплодная, не рождающая; не мучившаяся родами…» [11] Надо бы напомнить это папе римскому.
   Слышится смех. Наступает тишина. Эберхард Кольде уходит. Элизабет Блаукремер исчезает за гардинами, раздаются какие-то непонятные шорохи. Потом слышится голос Элизабет Блаукремер: «Благослови вас бог, господин министр». В двери появляется Эрика Вублер с большим букетом цветов, она тихо зовет: «Элизабет, Элизабет, молодой человек сказал мне, что вы у себя в комнате». Госпожа Вублер подходит к окну, раздвигает тяжелые гардины – Элизабет Блаукремер висит в петле, Эрика Вублер с воплем кидается назад, выбегает с криками в коридор, бросает цветы.

Глава 8

   Сад перед виллой Блаукремера – к ней ведет дорожка посреди газона. Справа и слева по краю газона тоже дорожки, их можно осветить фонарями; примерно десять – пятнадцать пар движутся с. бокалами в руках по дорожкам, проходят, словно в полонезе, по средней дорожке и расходятся вправо и влево; слышатся смех и один и тот же вопрос: «Ваш рояль, надеюсь, еще в порядке?» И восклицания: «И надо же было ей сделать это именно сегодня!» И еще: «Я и не предполагал, что гардинный шнур может быть таким прочным». Одна из пар время от времени покидает этот круговорот, выходит на авансцену. Первая пара – Кундт и Блаукремер. По всей сцене взад, вперед ходят Катарина Рихтер и Лора Шмитц с подносами, предлагают тартинки и напитки.
   Кундт (раздраженно). Тебе следовало отменить прием.
   Блаукремер. Я узнал об этом всего два часа назад. Все уже было заказано: напитки, закуски, официанты; я бы не успел никого предупредить, многие все равно бы приехали.
   Кундт. Повесил бы объявление у ворот: «Приносим свои извинения, но по случаю траура прием не состоится». Вот как надо было сделать. Ты просто не умеешь соблюдать приличия. Все-таки она почти двадцать лет была твоей женой, многие ее знали, большинству она нравилась. Этот вечер оставит тяжелое впечатление. Представляешь, какие заголовки появятся в газетах: «В тот день, когда его первая жена покончила с собой, Блаукремер устроил торжественный прием, на котором блистала его вторая жена». Не забывай: тебя боятся, но не любят.
   Блаукремер. Полагаю, большая часть прессы на вашей стороне или у вас в руках, так что в ваших силах предотвратить появление таких заголовков. Герман Вублер сделал бы это ради меня.
   Кундт. Большая часть прессы – еще не вся пресса, кроме того, Герман вряд ли захочет предотвратить подобный заголовок. Не забывай, чем ты грозил его жене. А ведь она видела Элизабет именно там, куда ты хотел спровадить и ее, Эрику.
   Блаукремер. Уверен, она повесилась, узнав, что меня назначили министром. (Мрачно.) Это было бы вполне в ее духе: злость – и эффектные выходки.
   Кундт. Но она умерла, а мертвые почему-то всегда правы, и тут твоя болтовня делу не поможет. Надо же, чтобы Эрика ее обнаружила, – до чего нелепо было подсылать к Элизабет этого безмозглого жеребца. Вот уж решительно не то, что ей нужно.
   Блаукремер. Ты-то знал, что ей было нужно, а? Знал уже тогда, когда влез к ней в спальню… еще тогда…
   Кундт (все еще мрачно). Да, я хотел ее, хотел обладать ею (презрительно) – да что тебе объяснять: я всегда думал не только о себе. А и о той, к кому шел. Я никогда не хотел никого лишать жизни, никогда не хотел крови – никогда…
   Блаукремер. Конечно, хотеть ты не хотел, но почему-то так иной раз получалось. А хотел ты всегда лишь безопасности твоего рейха. Ты, видно, не представляешь, сколько озлобленных, сумасшедших, обманутых и полусумасшедших людей ты оставил за собой.
   Кундт. Разве я один – их оставляют все, кому сопутствует успех, пусть даже простой бургомистр в захолустном селе с тысячей обитателей. Можешь смеяться, я скорблю о ней, о Лисбет, и мне не хотелось бы еще скорбеть об Эрике. (Оглядывается вокруг.) Ее здесь нет, Германа тоже. На похороны ты хоть пойдешь?
   Блаукремер. Не знаю. Поверь, Лисбет нельзя было спасти.
   Кундт. Мне казалось, она могла бы выздороветь, взять себя в руки, как-то устроиться, возможно даже с каким-нибудь приятным любовником, но чтобы так – нет. Она нравилась мне, упорная, сердитая, она никогда не сдавалась. Я сожалею о тех грубых шутках, которые мы порой вытворяли над ней.
   Блаукремер. Твое раскаяние немного запоздало. Тогда ты…
   Кундт. Черт возьми, да, я домогался ее, хотел ею обладать, и в этом нет ничего оскорбительного, оскорбителен, вероятно, способ, но не сам факт. Ни одна женщина не обижается, когда ее желают или находят желанной, и умеет поставить мужчину на место. Ты никогда не любил Элизабет, тебе нужна была лишь баронесса из протестанток, экзотика, не правда ли? – испуганная девочка с алчной мамашей. Ты не очень удачно выбирал жен. Не забывай: во второй раз мы не сможем заставить церковь аннулировать твой брак.