«Круговое движение», «Линия, круг, спираль символизма»,в которых «символист»поддерживает символизм с яркостью, о которой отзывается Метнер в Москве, что в статьях будто бы «искры гениальности»;и, несмотря на «искры»,я ? идиот: очевидно, «искры гениальности»вспыхивали не в голове, сердце или воле, а в … «пупке»(простите за выражение); я вообще разглядел черту, свойственную многим в отношении ко мне как художнику, мыслителю, лектору, публицисту; все мои достижения относились не к мучительной работе сознания, моральной фантазии, сердца или хотя бы работе в поте лица, взывающей к дисциплине «мастера»,а к «таланту»,вспышки которого ? чрево (нечто вроде желудочного урчания, но ? приятного); оттого-то так была жива версия о моем легкомыслии и непоследовательности; и оттого-то многие друзья не только не ценили моего творчества, но прямо-таки рассматривали его как нечто, препятствовавшее мне быть человеком; и я понимаю, что при взгляде на «талант»как животный урч, человек талантливый ? вещь стыдная в своей безответственности. За темперирование во мне «художествениого урча»и принялись самозваные педагоги из антропософов.
   Мне все трудно давалось; я более, чем кто-либо, работал: в поте лица;выходило: музеевед Киселев ? это вот человек почтенный; почему?
   Да не может до конца довести ни одной из работ: из ответственности. Я же, работу до конца доводящий, именно поэтому не заслуживаю доверия:талант. Даром дается.
    «Взурчу»? и книга о 600 страницах.
   Отсюда ? режим опеки, строгости, переходящий в игнорирование и третирование (за 600-страничные книги); надо было мне выявить себя как плод гранаты сухой, из которой «тщетно тщатся»выжать. Разумеется, такие мысли происходили в бессознании «сознательных»;что делать, если мне, «бессознательному»,сознательно увиделась уязвимая пята бессознания в «сознательных».Разрушать предрассудок тысячелетий и водворить истину, что писатель есть или тип самосознающего, или ? пустоцвет, ? предприятие неподспудное.
   В сущности, одаряя меня «талантом»,венчали меня именно этим пустоцветным венцом.

10

   Мне трудно подходить к последнему крупному этапу непонимания меня, взятого в социальном разрезе; трагедия с антропософской средой, моим последним убежищем, длилась 15 лет; и остротою, и длительностью она превышала другие трагедии; если я уделил 12-летию литературной жизни (1900 ? 1912) столь много места, то сколько же мне места уделить антропософской трагедии? С другой стороны: эта последняя ближе; не все еще мне видно здесь; эмоция еще рябит мне поверхность воды жизни, в которой отражается мое «я».
   Все это обуславливает мою лапидарность: постараюсь говорить сухо о том, о чем мог бы говорить в бесконечных подробностях.
   Считаю началом своей антропософской общественности мое появление в Мюнхене в июле 1912 года.
   И тут скажу не о людях, а о восприятии мной всей среды, взятой в ее среднем уровне.
   В Москве меня объявили погибшим; в Мюнхене меня не объявили ничем, потому что там я был ничем; в месте сложности проблем, составлявших содержание моей жизни, и в месте сложной литературной деятельности было ничто,в которое меня усадили; для гостей это было понятно; человек, пришедший со стороны, никому не известный, ведь мог оказаться всем, чем угодно; в момент появления я был ничем;и я ждал ? сперва в неделях, потом в месяцах, наконец, в годах, когда же из этого «ничто»для среды, в которую я пришел жить и работать, вылупится хоть что-нибудь из того, чем я был в действительности; но ничто не вылуплялось; ничтооставалось ничем;лишь в годах, на этой пустоте, бывшей в месте моего сложного морального мира, на границе социального моего выявления в западном обществе, как на скорлупе яйца, содержание которого ? ничто,наслаивались какие-то весьма странные узоры, мне весьма неприятные, слагавшие даже не карикатуру, а просто чужую мне жизнь, ни в одном пункте не соответствовавшую моей жизни; и эта жизнь являлась мне восприятием меня: таким я был для среднего уровня среды, в которой провел четыре года жизни; этот «он», или «херр Бугаев»,был наивным, непритязательным простаком, которого мало удостаивали беседой и уж конечно не удостаивали привлечением к активной работе в Обществе; образование «херр Бугаева»вряд ли простиралось выше третьего класса гимназии; он мог быть кем угодно ? писателем, философом, слесарем, маменькиным сынком или кафрским Наполеоном ? в обществе он был ничто с надписью на оболочке: «херр Бугаев». А то, чем он себя называл, ? не играло роли; пятилетние мальчики себя называют в играх и «писателем», и «Наполеоном»; никто этим не потрясается; верно одно: они ? «маменькины»сынки; ну и случилось то, что тридцатитрехлетний уже «херр Бугаев»в сознании многих в обществе был пристроен в сынки к «маменьке»; «маменькою»такой сделали мадам Штейнер; одни справедливо возмущались картиною тридцатитрехлетнего «бэби»в коротенькой юбчонке, ведомого «маменькой», но негодование свое перенесли на меня, ибо гнусный вид «бэби»приписывали моему хитрому и весьма подозрительному подхалимству; другие же, относясь с доверием к моему ими созданному мифу о наивном «простачке», ? всерьез принимали великовозрастного лысого «бэби»; эти последние называли меня: «Унзер херр Бугаев».
   Меня спросят, как же я не разрушил «мифа»?Но что я мог сделать, когда меня ни о чем не спрашивали, когда на все попытки мои обнаружить действительность моего мира идей, круга забот, переживаний я встречал даже не противление, а глухоту, напоминающую глухорожденность; в чужой глухорожденности сидел закупоренный русский писатель, четыре года, как в бочке, переживая подчас чувство погребенности заживо; а в это время на поверхности бочки без возможности моей что-либо предпринять разрисовывались и «бэби», и «буки»,и святой идиотик, в идиотизме росший в грандиозную чудовищность сверх-Парсифаля, и лукавая, темная личность, неизвестно откуда затершаяся в почтенное немецкое общество: втереться в непонятное доверие Рудольфа Штейнера, его жены и нескольких учеников Штейнера, «наших уважаемых деятелей»(Михаила Бауэра, Софии Штинде и других).
   Так дело обстояло со средним уровнем среды, или с равнодействующей многих сотен антропософов, представителей многих сотен антропософов, представителей 19 наций Европы; и этот средний уровень сотени сотенобстал меня плотным кругом десяткови десятковобщений, которых нельзя было избегнуть и которые заключались или в разговорах о «ви шен», «ви тиф»лекции Штейнера, или в непрошенных назиданиях меня о том, что у человека «семь оболочек»;средний немецкий антропософ исчерпывается в цыпочках своего стояния перед Штейнером, в необыкновенной болтливости и назиданиях новичкам, сим козлам антропософского отпущения (так я четыре года и просостоял в «новичках») очень невысокой культурности и в любви к слухам и сплетням (оккультным и неоккультным).
   В быт этого среднего уровня и вынужден я был засесть, как в бест, после своего бегства из России.
   Представьте ж себе мое действительное положение: прищемленный мифом о моей гибели, растимым в России, с одной стороны, и прищемленный двоякого рода легендами (о «святом наивце»и о «прохвосте») антропософских мещан, ? я должен был вырабатывать непредвзятость, контроль мысли, инициативу, равновесие, перенесение обид и семь ступеней христианского посвящения (от омовения ног до бичевания и положения во гроб), т. е. добродетели, необходимые для нормального прохождения «пути посвящения»; у меня были отняты, в качестве средства общения с людьми, мой родной язык (в немецком языке я косноязычен до ужаса), отнята возможность познакомить с своим внутренним миром (меня грубоне выслушивали), отнята рекомендация меня извне (я, как «небезызвестный русский писатель»), ибо всякая апелляция к «Андрею Белому»в недрах антропософского Мюнхена была «чванством»,за которое я, «бэби», получал шлепки от добровольных воспитателей; наконец ? отняты были и «книги»мои.
   Так я со своею сложною 30-летнею жизнью действительно погиб в безвестности внутри среднего уровня «А. о.»; и в 1913, 1914 годах я всерьез думал, что меня уже «нет»;все личные вариации моего «я»упразднились под «общими скобками»,на меня надетыми; но зато безобразное, безъязычное, связанное по рукам и ногам в выявлении индивидуальное «я»поднялось над пленником воистину на орлиных крыльях: такого подъема, взлета узнаний я никогда в жизни не переживал; и этот взлетнес меня, минуя людей, к моему учителю Рудольфу Штейнеру, от которого я за четыре года получил безмерное.
   Разумеется, Штейнер не относился ко мне по линии среднего уровня своих слушателей; спросят: почему же он не нашел мнев «А. о.»более подходящего быта; для объяснения этого явления должен бы я разразиться трактатом о сложном, трудно понятном, парадоксальном отношении его к «А. о.».Ведь он даже не был членом «А. о.».
   Впоследствии я встретил в «А. о.»ряд людей, от которых ко мне протянулись подлинные отношения; вследствие ряда причин, о которых здесь не скажешь коротко (опять ? тема трактата), отношения эти оставались не видными для других; я попал в какие-то «никодимы»; «старшие»меня принимали, понимали, считались со мной, но ? при закрытых дверях, так сказать; антропософский быт, посадивший меня в «ничто»и принимавший за «ничто»,действительно не понимая знаков внимания, мне расточаемых Штейнером и некоторыми его учениками: отсюда легенда о темной личности(у злых) и о «святом простачке»у других (вероятно, добрых); любовь ко мне Штейнера и Бауэра, внимание мадам Штейнер ведь могло адресоваться к чистоте сердечных движений этого «наивного создания».
   Не спрашивайте меня об этой мучительной и позорной стороне четырехлетия моего быта жизни (позорной ? не знаю для кого: меня, что не умел отстранить его, других ли, меня одевших в позор); знаю лишь: хорошо, что русские не видели «Андрея Белого»в одежде скомороха; и опять-таки не знаю, для кого хорошо: для меня или для тех, кто не видел; даже враги мои в России содрогнулись бы, как был принят антропософским Западом русский писатель, пусть спорный, пусть малопонятный; может быть, у Игнатовых, Мельгуновых, Яблоновских и прочих, не нежно относящихся ко мне, вырвалось бы: «Позор для антропософской Германии, что такоеслучилось».
   Но тут меня спросят: «Стало быть, Мережковские, Блок, Метнер, Булгаков, Бердяев и прочие, хоронившие вас, были правы. Вас и похоронили от 1912 до 1916 года?». На это отвечу: «Мне нет дела до того, что немецкий быт поместил русского писателя в пустую бочку и не отвел ему приличного места в обществе; это относится к идиотизму среды; что касается меня, ? я это видел, сознавал, хотя и молчал: положение трудное, ? но эта „бочка“,в которой я зажил, была мне в условиях трезвого ума и твердой памяти еще немного и Диогеновой бочкой; нечто от бочки Диогена появилось во мне; и когда я вышел из нее, то стал ходить с фонарем и искать человека,которого все еще слишком мало ? и в антропософах, и в неантропософах».
   Так бы я мог ответить.
   И теперь скажу: соединение того огромного опыта, который во мне отложился от 400 лекций Штейнера, медитаций, эсотерических уроков и «никодимовых»приходов к Штейнеру с сидением в бочке, сознательных и бессознательных оплеваний и заушений моей бренной личности в России и «А. о.», ? все это, плюс тяжелая трагедия уже личной жизни моей, выявили в моем «я» и нечто от Диогена.
   Из бочки, над бочкою увидел я мое «я»? высоко над собой; оттого-то я взял-фонарь и несколько лет говорил о человеке, как Челе Века.Знак этого Чела на мгновения вспыхивал и над моим челом… в Дорнахе, когда это чело венчали терньи.
   К большим событиям внутренней работы под постоянным контролем доктора Штейнера относится принятие меня в круг посетителей эсотерических уроков (так называемые «эзотерише штунде») весной 1913 года и в более интимный круг, в который принимались посетители последних и о котором Штейнер упомянул уже после закрытия этого интимного круга в своей книге; это второе принятие было в 1914 году, в Швеции; прикосновение к интимным кругам независимо от личного общения со Штейнером питало по-новому мою старую мысль о коммуне эсотериков: мысль о братстве. Но, выходя к обществу, состоящему из тысячей членов, я постепенно разглядывал: неправомерное перенесение Символов общины на учреждение «Общества» в фальшивом, ложноболезненном представлении о какой-то «эсотерической общественности»,отличающей «Антр. о-во» от других, «светских»обществ.
   Этот дурной, невытравленный припах «эсотерики»в обществе и обратно, перенесение общественности в «эсотерику»,составляет главный источник крахов антропософского движения на Западе; «общественность»,переносимая в «братство»,вносит в идею братства государственность; и эта государственность, принятая внутрь, безобразит внутреннюю линию отрыжкой традиций, гиератики, «орденства»и тому подобными пережитками; наоборот, идея братства, перенесенная в устав, и совет общества совершенно формальные юридические функции советников облекают в какие-то ритуально понимаемые обряды миссионерства: вместо свободного расключения линий получатся безобразящая свободу сключенность, в результате которой ощущение «бочки»,в которую тебя вклепывают; в уставе ? «свобода»,на кончике языка ? философия свободы, а в действительности мироощущения епископский жезл, перед которым салютует в свободном порыве к… рабству.
   Так было до 1915 года.
   В 1915 году доктор Штейнер нанес удар подобного рода «эсотерической общественности».Но ни один удар Штейнера по обществу 1915 года, ни удар по разбухшей канцелярии общества 1923 года не вытравили «дурного запаха»; сила традиций ? невероятна; всегда появляются и добровольные пастыри, и добровольные квартальные; первые тащат в гиератику, вторые ? в государственный участок.

11

   Пока шел разгляд моей новой сперва «общественной», а потом и «общинной»линии, углублялся отход от прежних друзей; в 1913 году мне пришлось уйти из «Мусагета»(формально я в нем еще числился); необходимость ухода ? нарушение Метнером «конституции»между мусагетцами-антропософами и мусагетцами-антиантропософами; она заключалась в следующем: нам, антропософам, в «Мусагете»надевали цензурный намордник, чтобы мы писали в журнале о « светских»,а не «духовных»вещах; со своей стороны: обещались в редакции открыто не подсиживать антропософию; мы ? согласились, несмотря на карикатурность этого договора. И несмотря на это, за нашей спиной напечатали брошюру Эллиса против Штейнера.
   Ответ ? выход антропософов из «Мусагета»;для меня этот выход означал: вынужденный уход от всякой литературной работы; не ушел от нее, но ? меня «ушли»вопреки всем усилиям моим сохранить «светскость», что я и доказывал до сих пор своими работами; хотя бы «Петербургом»,вторая половина которого писалась в 1913 году, а последняя глава уже после ухода из «Мусагета».
   Как я был свободен от пропаганды антропософских «догматов»,а должен был нести бремя обвинения в ней, так же я был свободен от внесения «богемного»отношения к проблемам духа; а между тем: русские антропософы на Западе весьма часто подозревали во мне этот стиль кондачка; «Андрей Белый»? ужасно мешал им; и на какие жертвы ни шел «Белый»,чтобы доказать свою скромную непритязательность, ? ему не верили.
   Не понимаю психологии иных русских антропософов на Западе; средний их уровень ? выше немецкого общества; и тем не менее: фальшивое сентиментальное, подчеркнутое желание «прибедниться»,убавить свой рост и ходить на карачках перед стоящими на цыпочках немецкими «докторами», не оценивающими сих «опрощений»,? оно мне было чуждо? опрощенчество в сторону немецкой грубости и «антропософская спесь»в сторону России и русских, ? вызывали мое тайное, а иногда явное возмущение, сходившее за «бунт»,так что я стал таить этот свой «бунт»;он учитывался как бунт против самой антропософии; так водворилось между мною и многими из русских «дорнахцев»атмосфера неискренности под флагом моего умолчания и меня «потрепательства по плечу»;во многом иные из этих русских выглядели для меня не «смиренномудрыми посвященцами»,а… декадентствующими стилизаторами (сказывалась их былая принадлежность к упадочным слоям русского буржуазного общества, зараженного эстетизмом и декадентским снобизмом); эти люди действительно старались уверить и себя и других, что у русских ничего, кроме туманно-отдаленного будущего, нет, и жили «эмбрионами»этого будущего, стилизуя себя под «групповую душу»с неродившимся «я»; помня иных из нас в их былой сверх-ницшеанской и мистико-анархической фазе, мне столь враждебной, я видел в Дорнахе приближение этой фазы под мимику «покорной ученицы»средне-немецкому антропософу-мещанину с минимальным уровнем культуры подставлялись стилизованные, горе воздетые «очи»склоненной под ним опрощенки, а к русскому писателю, желающему по правдеразобраться в клубках бытовых противоречий, это «око»представлялось с иным выражением: подозрительной неприязни и ничем не допустимой спеси.
   Живя внутренне богатою жизнью в те годы, я должен сказать, что внешним образом я должен был жить по-волчьи, ибо я жил… в обществе тупиц и в соседстве с волками. Мой волчий вой переходил подчас просто в вой или, лучше сказать, ? в громкий плач: одинокого среди тех, кого ты обязан называть «ближайшими»:по крови и по узам личной жизни.
   С 1912 года уже начался процесс моего тайного осознания ненормальности «быта»общества: сперва по фактам карикатурности своего положения; потом по фактам карикатурности других в этом «быте», пока не обнаружилась бессмыслица смешения всеми нами двух линий в одну ( «государственности»и «духовной свободы»в микстуре «общества»); общество не было символомновой культуры, а ? синтезом, и только синтезом, обреченным, как всякий синтез, быть колоссом на глиняных ногах.
   И наконец, после 1923 года мне стало ясным: антропософия «минус»обшество равна возможности роста ассоциации духовно-свободных людей; в их усилиях к… грядущему «братству»и на физическом плане; антропософия «плюс»общество ? равны одинаково для всех бессмысленному несению тяжелого… не хочу сказать «креста» (зачем унижать символ), а… надгробного камня, долженствующего раздавить несущих.
   С 1912 до 1921 года я прошел все стадии к сперва углублению в себе фикций об «эсотерической общественности», а потом и снятия их с себя: в 1913 году я, пережив имагинацию храмового строительства душ, увидел в камнеоснования «Иоаннова здания»(здания любви) новый камень души, на котором написано новое имя (смотри «Апокалипсис»);и, притянутый этою преждевременною символикой, явился в Дорнах работать над воздвижением «храма душ»; служил в «подканцеляристах»,был резчиком и «вахтером Бугаевым»;в последней роли удостоился признания (единственного, как кажется); я думал, что сторожу камень основания новой культуры, а действительность, подменив «Иоанново здание»в тяжеловесие «Гетеанаума»,самый камень души уплотнила в «камень просто»;и этот «камень»,взваленный на плечо, едва меня не похоронил.
   Стадия перерождения моего «темплиерства»в грубое «вахтерство»,окончившееся внутренним отказом от него, происходила в Дорнахе в трудную зиму 1914 ? 1916 годов; и по мере того, как утонченность подхода к делу служения культуре «Гетеанума»огрубевала в роптание «вахтера»на свою пустую повинность (охранять то, что подвержено гибели), линии моего лика для иных из антропософских друзей естественно перерождались: исчезал парсифализированный «сверх-идиот»и его тень, «темная личность»;и выяснялся мозолистый «вахтер»Бугаев, принятый честно другими «вахтерами»,товарищами по работе, честными ребятами, каких, слава Богу, встретишь в любой артели; этим кругом и замкнулся дорнахский быт.
   Но когда уехавший «вахтер» в России был встречен «писателем»,то уже, разумеется, «вахтер»не мог вернуться в братские объятия общества, ибо он все же был больше «Андреем Белым»,чем «вахтером» среди возможных модификаций индивидуума «Я».
    «Вахтер»был нужен писателю «Белому»; а «писатель»? кому из дорнахцев был он нужен?
   Этим определилась фаза моей антропософии в эпоху от 1916 до 1921 года.
   Да, забыл сказать: вне «вахтерских»,всем видных в Дорнахе обязанностей я выполнил одну обязанность, никому в Дорнахе не ставшую известной, ибо «вахтеры»книг не пишут: я написал объемистую книгу «Рудольф Штейнер и Гете», в которой разбил нападение Метнера на доктора Штейнера; и в отражении нападения попутно поставил знак равенства между былою статикой «Эмблематики»и ею же, взятой в диалектической динамике Штейнера; высоким удовлетворением мне служит одобрение моей мысли со стороны Штейнера, которому я устно пространно излагал позицию книги и который лично ознакомился с несколькими главами работы; ему их дословно переводили; две фразы меня успокаивают, когда я вспоминаю возражение на эту книгу со стороны руководителей Петербургского кружка антропософов: «Ваша световая теория хороша»; «Вы написали прекрасную книгу».
   В этих фразах ? награда мне за усилия: понять былую линию мысли в фазах линии мыслей, посещавших в Дорнахе, где эта линия прошла, разумеется, катакомбно, так, как имел ее «вахтер»,а «вахтеры»? не мыслят; когда уже гораздо позднее на эти темы написал Штейн, общество толковало на тему книги Штейна. Когда писал «вахтер»,то линия его мыслей не могла обнаружить себя никак: также не могли обнаружить себя и линии мыслей дои посленаписания «оккультной» книги ? «оккультной»не потому, что она трактует «оккультизм», а «оккультной»потому, что ее написал «вахтер».

12

   Мои раздумья о задачах антропософского общества вынашивались в годах ? за пределами литературных кругов русского общества; мир для меня, многомерный и сложный, виделся этими кругами двухмерною плоскостью, в которую вплющившись русский писатель стал… тенью;иногда из теневой плоскости впоследствии выпадали книги иль раздавался голос «живого» лектора; с книгами и с голосом считались, а они принадлежали… тени. Объяснение было найдено: похоронив «Белого»в антропософии в 1912 году, открыли в 1916 году: «Какой же Белый антропософ?». Между тем правильный анализ книг Белого должен был бы обнаружить: весь «Петербург»пронизан антропософией, и как раз в ударных «психологических»местах, придававших роману удельный вес; относительно «Котика Летаева»Гершензон писал, что эта повесть вскрывает «недра».Какие же Недра памяти, видоизмененной антропосоофской культурой; и «Котик»писался как итог, результирующий опыта антропософа; «Москва»поздней подымала идею кармы и проблему отношения низшего «я»к «я»собственно. Самое любопытное, что антропософией навеянные темы не встречали отклика среди антропосоофов; перевод «Петербурга»на немецкий язык ужаснул немецких друзей; а перевод «Кризиса мысли»наткнулся на поголовное непонимание может быть, оттого, что писал ? «вахтер»Бугаев). Так было с «художеством».
   И так случилось с выработкой конкретного антропософского сredo; за антропософской защитой Штейнера, Штейнером санкционированной, не увидели базы «символизма»;и оттого ничего не увидели. Так тема, пригнавшая меня к антропософии, не нашла себе приюта в «Обществе»;и она же впоследствии находила приют не у антропософов, а у просто ценителей литературной деятельности Белого. Сопоставивши этот факт с фактом, что главные антропософские «доктора»,в круге которых я прожил четыре года, не удостоили ни разуменя хотя бы пятиминутным разговором всерьез, зная, что я писатель и что я волнуюсь темой общества, горя желанием быть хоть чем-нибудь полезным. Мне и нашли точку приложения сил ? ночную вахту при «Гетеануме».Факт необъяснимый и, говоря откровенно, недопустимый, ? тем более, что за период 4 лет моего сидения под «докторами»доктора кричали с восторгом, что к антропософии примкнули такие знаменитости, как французский писатель Леви и как немецкий писатель Дейнхарт (кто, признайтесь, знает, кроме антропософов сих «знаменитостей»).
   Если бы не внимание ко мне Штейнера, Бауэра, жены Моргенштерна, графа Лерхенвельда, покойного Т. Г. Трапезникова, строителя «Гетеанума»Энглерта, доктора Геша, тонкой и умной Поольман-Мой, то мне нечем было бы помянуть четыре года сидения в недрах западого Общева в смысле идейно-морального общения; но и среди этих умных, тонких, образованных антропософов мои др. Геш и Энглерт, взбунтовавшись, ушли из общества; они были объявлены изменниками; не одобряю я их, но лишь констатирую.Должен сказать: бывали минуты, когда я не столько задавливал свой «бунт»против среды из сознания своей неправоты, сколько из чувства: не дать повода антропософским мещанам воскликнуть: «Вы видите: он идет против антропософии и Штейнера». Пересидеть «провокацию» среды, не отдаться ей ? не эти спортивные задания смыкали мой рот в молчанье, а горячая любовь и понимание трагедии Штейнера, несшего крест общения с