«я»,вовремя не поднявший меч на ошибку.
   Так одно время виделся мне в нашей группе возможный орган переориентировки быта антропософии в условиях, подаваемых русской действительностью 1918 ? 1921 годов; и в переориентировке мне виделись условия возможности нового стиля культурной работы в России для подлинного антропософа; задание его ? найти себе подлинное активное место в своей стране; я должен сказать, что с этим заданием русские антропософы справлялись и продолжают справляться; укажу лишь на культурную роль покойного председателя нашей группы Т. Г. Трапезникова, проводившего эту работу в общерусском масштабе, ? хотя бы в роли одного из руководителей отдела «Охраны памятников».
   Но западные «друзья»,привыкшие видеть в культурнейших русских «докторах»только «вахтеров»,и тут комически постарались понять работу покойного Трапезникова; передавали серьезно, что в годы голода он служил в сторожах и охранял памятники.
   И это не каламбур, а ? факт!
   Я не стану перечислять своей многообразной работы в России в эту эпоху («Пролеткульт», «ТЕО» Наркомпроса и т. д.); она строилась в согласии с антропософской совестью; и выявлялась не в пропаганде, догме, а в истинно свободном творчестве; когда вставали препоны ему, я работу бросал.
   Ленинградская «Вольно-философская ассоциация»стала одно время и моим личным, и моим индивидуальным (т. е. индивидуально-социальным) делом; я связался и с ее деятелями, и с ее лозунгами, и с ее ширящейся, но организуемой многообразно аудиторией, и с темпом ее работ. В расширении своих «антропософских»представлений я встречал и препоны, и злой подозревающий глаз со стороны иных антропософов; наоборот: иные из неантропософов тут мне оказывали незабываемую, горячую братскую поддержку; не забуду и истинно нехорошегоко мне отношения антропософки Волошиной (1921 ? 1923 годы), унижавшейся до распространения обо мне небылиц; не забуду и братского отношения ко мне ставшего мне родным Иванова-Разумника.
    В. ф. а.(«Вольно-философская ассоциация») в 1920 ? 1921 годах развертывалась в Петербурге в большое культурное дело, могущее вырасти в ассоциацию «Вольфил»по всей России; и не ее вина, если механические препоны положили предел ей Ленинградом; в Ленинграде темп ее работ был стремителен, продуктивен, многообразен; 300 публичных собраний за три года жизни ? одна эта цифра указывает на размах «В. ф. а.»;не упоминаю ее кружков, ее курсов, ее интимных собраний и т. д. В 1922 году она вынужденно сжималась, а в 1924 ? вынужденно перестала быть.
   В 20 и 21-м годах мне пришлось «5»месяцев. потом «6»месяцев работать в центре «В. ф. а.»как председателю и члену совета; организационные задания всецело поглощали меня; и особенно радовало, что «В. ф. а.»? не общество, а ? ассоциициялюдей, связанных в исканиях новой культуры(мысли, общественности, искусства); думаю: если бы западное «А. о.»приняло дух ассоциации, разбив каркас «общества»и проведя грань между исканием братства и формами государственности, многих бы безобразий в смешении линий «экзо»и «эсо»? не было б вовсе; и лучше бы поняли идею социальной трехчленности Штейнера, утопленную его учениками; эта-то трехчленность, как ритм устремления, и лежала в основе «В. ф. а.»;и закладывалась независимо от идей Штейнера нам, членам совета «В. ф. а.»,неизвестным в 1919 ? 1920 годах; здесь воля, мысль и социальное чувство искали по-новому связаться с понятиями «свобода», «философия», «ассоциация людей»;и самое название «Вольно-философская ассоциация»отражало трехчленность; мне же она отражала еще и моютрехчленность, где сфера символизацийвиделась в свободном многообразии обрастающих «В. ф. а.»отделов, под-отделов, кружков и в свободном многообразии братски борющихся мировоззрений, ищущих свободно сложиться в культуру их круга; здесь сферою символизмаявлялось мне самое заострение проблемы культуры как принципаи культур, в ней лежащих, как модификаций (символизаций); сферой же искомого символамне было самое прочтение принципа культуры как ритма и ритма как выявления человеческого Духа из свободы ( «Дух дышит, где хочет»). Интимная жизнь деятелей «В. ф. а.»в их работе мне вспоминается в лабораторном вынашивании идей-лозунгов, учуянных снизу, в потребностях к нам притекавших масс, которые мы старались понять и приподнять в оформлении дня и минуты как в лозунге, но лозунге ? симптома ритма (Символа); в этом смысле мы, члены совета «В. ф. а.»,не имеющей членов, но массу и «совет», и были властью,но властью Советовили органов, кружков, устремлений, обраставших «Вольфилу»;поэтому «власть совета»здесь всегда была лишь властью минуты, властью оформленной индукции, снизу питавшей нас; эта властьносила чисто символический, ритмизационный характер; она была властьюпостольку, поскольку она угадывала пульсацию вольфильского сердца; поскольку же не угадывала, она мгновенно свергалась, ибо «совет»постоянно поднимал вопросы о свержении себя; и в поднятии этого вопроса постоянно получал мандат к власти: выдвигать лозунги; единственная организация, состоявшая из массы и советской четверки, бессменной по власти «Советов»массы с председателем, мной, являющимся лишь эмблемой совета; и потому ? бессменным (опять-таки ? не по своей воле).
   Новизна ритма работы увлекала меня; и, разумеется, ? душой, подлинным уловителем ритма жизни «В. ф. а.»был, во-первых, Р. В. Иванов; во-вторых, члены совета; в-третьих, молодежь отделов и подотделов; и, наконец, вся масса публичной аудитории, т. е. тысячи.
   Разумеется, «В. ф. а.»была не на уровне своей великой идеи: быть тотумом, ассоциацией, а не партией, обществом; но «В. ф. а.»сознавала это, не выдувая из соломинок мыльных пузырей несуществующей эсотерики, интимности, братства; в этой суровой и честной правде складывалась своя интимность: интимность ничем не прикрытого стремления ? к правде, какою бы она ни оказалась без фиговых листиков и виньеток, заглавий правды.
   Не могло подняться вопроса о том, что «В. ф. а.»о правде, а не правда о «В. ф. а.». Между тем в западном «А. о.»постоянно надо подымать предостерегающие напоминания, что сама «антропософия»гласит о правде, а не «правда»гласит об антропософии, понимаемой обществом, т. е. «советом»этого О-ва; без таких оговорок могут случаться казусы: правда мира зависит от состояния мозговых клеточек очередного председателя, д-ра Унгера, Юли, Стеффена, мадам Штейнер или?— кого еще?
   До отъезда за границу в 21-м году я работал в «В. ф. а.»;и в этой работе забывал ужасные тучи сомнений, нависавшие надо мною и над моей личной жизнью:

15

   Может быть… здесь мне и ставить точку, потому что нет еще слов к оформлению последнего семилетия?
   Постараюсь все же дать не формулу, а лишь импрессию этого периода моих устремлений.
   В 21 году я ехал в Дорнах; я нес серию неразрешенных в 1916 году вопросов об «А. о.»,его людях, его быте, о себе в нем и, во-вторых, 1) серию вопросов об антропософии в России, как поданных действительною жизнью, 2) о себе в этой жизни, 3) и о ряде людей, кружков, организаций, облекавших меня доверием как русского писателя и общественного деятеля; хотя бы антропософу и председателю «В. ф. а.»есть о чем поделиться с советом «А. о.», и как с деятелями «А. о.»; о своих личных, слишком личных вопросах, как они ни казались важными (хотя бы вопрос о медитациях, моем «опыте»и т. д.), я думал не слишком пристально, ибо жить личной жизнью в России я отвыкал; наша личная жизнь чаще всего определялась термином не: неели, неспали, неимели тепла, денег, удовольствий, помещений, здоровья и т. д.; но это небыло предметом слезливых жалоб, потому что громадное «да»осмысленно-духовной жизни с радостью преодолевало все эти «не». Не с «не», а с «да»(и большим) появился на Западе я; наконец я знал: в разрезе личной жизни на Западе мне предстоит хирургическая операция, к которой с 19 года я был вполне готов; не она главным образомволновала; волновала всяческая «социальность»;с невероятным усилием два с половиной года я добивался условий отъезда для разрешения своих «социальных»тем вопреки личной грусти: оставить друзей, близких, мать, любимую работу в «В. ф. а.»в Ленинграде и в «ломоносовской группе»в Москве.
   Что я встретил.
   Здесь… пауза.
   Мороз продирает по коже при воспоминании битком набитого зала в 3000 человек, куда я попал в первый день приезда в Берлин и где встретился с «близкими»некогда мне, и с рядом старых знакомств, и с «дорнахцами»,и со Штейнером. Все «социальное»,копимое 5-летием, тогда именно рухнуло; началось ? «это».
    «Это»? ужасающая импрессия; пахнет ? странно; сладковато, приторно, ни явно дурно, ни явно хорошо; что это ? вонь или парфюмерия? Так спрашивал я себя 21 год назад в бытность студентом-распорядителем концерта, нюхая свои надушенные белые перчатки и вдруг поняв: пахнет трупом (я в этот день работал в анатомическом театре: духи и мыло не вытравили запаха мертвецкой); тогда же, 21 год назад, я понял, что запах чистого трупа куда приятнее запаха надушенного трупа. Волна непреодолимого отвращения поднялась во мне, и я как бы лишился сознания… на два года, инстинктивно протянувшись к спасительному нашатырному спирту, но ошибочно схватив… винный спирт.
   Тот факт, что многие западные друзья по стародавней привычке встретили во мне «нашего вахтера»,наивного «сверх-глупца»,лысого «бэби», ? не тот факт меня сразил; и не то, что я был в иные дни облеплен бесплатными руководителями, обрадовавшимися случаю, как и 9 лет назад, мне сообщить, что человек состоит из 7 принципов (идя в старую муравьиную кучу; жди старых муравьиных замашек); не удивительная мелкость социальных интересов после России расшибла (в России мы решали вопрос о том, что есть «общество»как таковое самою жизнью, являющеюся катастрофой всех обществ, а тут волновались: какой-то «пасторик»написал какую-то «статеечку»против Штейнера; и ею потрясались, как… мировым переворотом; не чванство расшибло («У нас такие-то ораторы», «Я и сам рэднер,только что работавший в группе рэднеров»); не милые сплетни иных из «милых»друзей о том, что я стал большевиком и вступил в сделку с совестью (и это за пятилетнюю работу во «славу антропософии»в условиях, от которых лопнула бы не одна «антропософская знаменитость»Запада), и не чудовищная душевная черствость некогда близкой души, оправдываемая разве что каталепсией сознания, и не неумение иных русскихне только антропософски ворочить мозгами, а просто передать лекции Штейнера, мной не слышанные, и не многие другие подобные «прелести»,мгновенно меня обступившие, меня доконали; между прочим ? я мог думать, что мне нарочно устраивали засаду из гадостей вплоть до… невозможности после пяти лет получить свидание с Штейнером, к которому я 2 1/2 года вырывался.
   Расплющило «это»:импрессия припаха (вероятно, под фасадом пышных учреждений и прочих культур в пятилетии моего отсутствия развивались мощные гнилостности); дорогие русские друзья, не требуйте от меня рационального объяснения в том, что ? не каприз (от капризов в обморок не падают); вспомните только мою верность антропософии и Рудольфу Штейнеру; она в том, как я вел себя под флагом антропософии в 1916 ? 21 годах; она в том, что, вернувшись в Россию в 1928 году, я молчал как могила;и лишь через пять лет проверки себя в антропософии в эпоху 1912 ? 16 годов; 1916 ? 21 годов, 1921 ? 23 годов через «да»антропософии Штейнеру, ? утверждаю решительно: 19 ноября 1921 года со мной случился обморок от запаха,мной услышанного; длился ? 2 года в Берлине; 2 года в России я медленно выздоравливал от него.
   Заговорил же о нем, когда стал здоров.
   Думаю: отвратительность его в том, что он ? смесь: трупа и духов; то есть в нем ? разложение аромата ангельской жизни в трупе буржуазного Запада, если не претензия трупа: притереться ароматом ангельской жизни.
   Четыре года в нем разлагался мой социальный импульс; в условиях моего состояния сознания, разумеется, падали все намерения, серии вопросов, свидания; самому Штейнеру, спросившему меня: «Ну, ? как дела?», ? я мог лишь ответить с гримасою сокращения лицевых мускулов под приятную улыбку: «Трудности с жилищным отделом». Этим и ограничился в 1921 году пять лет лелеемый и нужный мне всячески разговор.
   Думаю: «запах»? та же «эсотерическая общественность».
   Далее ? мое письмо к мадам Штейнер, пытающееся прилично оформить необходимость мне в этот период стоять вдали от деятелей «А. о.» (пока!);но мадам Штейнер, русская немка, в тридцатилетии своего отрыва от русского языка этот язык, вероятно, забыла, потому что она прочла мое письмо как уход от антропософии и Рудольфа Штейнера; к вороху гадостей присоединяя новую для меня и весьма обидную гадость; что я Штейнеру верен, гарантия ? моя пятилетняя русская жизнь; в ней я привык быть «верным»в деле, а не в доставании себе удостоверительных писем; неужели мадам Штейнер полагала, что я буду бегать за ней вприпрыжку с удостоверительными, меня унижающими карточками: хамом, лакеем, вставшей на задние лапки собачкою, ждущей наград, ? я не был; и не собирался сделаться. Такое понимание моего письма — пощечина мне.
   Что я никуда не ушел и уходить не собирался, я доказал своим пребыванием в членах, своей отдачей книг в антропософское издательство по просьбе председателя, Юли, и даже своей статьей в «Ди драй».А бегать за мадам Штейнер с унизительными уверениями в «верности»и «преданности»я не мог; да и не был я в состоянии заниматься такими делами: я был болен.
   Тогда новая клевета возводится на меня: я-де написал пасквиль на Рудольфа Штейнера «Доктор Доннер»(тема романа, изображающего католического иезуита, направленная против традиций церковности); клевете верят!
   Как эти люди не понимали, что системой клеветы и требованием стать на задние лапки меня, пришедшего к антропософии из бунта, меня, из порыва любви готового в иные минуты преклониться и перед «личностью»Штейнера, ? призыв «стать на колени»мог только побудить к восклицанию:
   ? «Послушайте, а где ? хлыст?»
   И непроизвольный хлыстмоей болезни ? вино и фокстрот, ? думается мне, были реакцией не на личные «трагедии»,а на «запах»,имеющий претензию поставить… на колени… меня!
   Сперва вызвать обморок, а потом воспользоваться обморочным состоянием человека для сплетения о нем всяких легенд ? это уже вонь без аромата или «эсотерическая общественность»в стадии «инквизиции».
   Внешне прибавлю, что в период моего берлинского обморока я еще должен был 1) зарабатывать хлеб, 2) вести журнал, 3) написать три тома «Начала века»,4) организовывать отделение «В. ф. а.»,5) организовывать «Дом искусства».Все это проделывал я в сплошном бреду; все это способствовало не выздоровлению, но ? углублению болезни.
   Болезнь же ? от любви, униженной и растоптанной звериною мордою «Общества».
   Ни одного ласкового антропософского слова за это время; ни одного просто человеческого порыва со стороны «членов общества»; два года жизни в пустыне, переполненной эмигрантами и вообще довольными лицами антропософских врагов, видящих мое страдание и потирающих руки от радости, что западные антропософы в отношении к «Андрею Белому» поступили… свински; все же это видели без моих жалоб (я не жаловался, а ? плясал фокстрот); этого не видели лишь западные друзья; они видели: вернулся «вахтер»Бугаев; и ? скрылся куда-то.
   Если бы не дружеская, ласковая антропософская поддержка из Москвы в лице К. Н. Васильевой, приехавшей в Берлин в 1923 году и разделившей мои истинные думы, мне не вернуться бы… даже к антропософии: антропософия без антропософов… слишком для меня… Прекрасная Дама; увидев Антропософию в человеческом сердечном порыве, я сказал себе: Антропософия… все же… есть.
   Я не доехал до… Дорнаха, куда выехал к… Антропософии; Антропософия настигла меня все еще в Берлине, но… из… Москвы.
   Перед этим ? пожар «Гетеанума»,который и я строил с символическим жестом: отдачи жизни! Воспринял пожар и трагически, и… симптоматически: не только трагически.
   Второю поддержкой, дающей надежду в то время, что я смогу стряхнуть свой паралич, был удар грома по трупу общества, или слова Штейнера в 23 году о том, что аппарат этого общества ? труп; тогда я, сорвавшись с одра, заткнувши рот, чтобы не услышать «вони»,бросаюсь в Штутгарт, наперерез тому, что меня механически отделило от Штейнера, и имею свидание-прощание с ним, много мне разрешившее в будущих годах моей кучинской жизни; в нем ? заря нового расцвета Антропософии в моей душе, но уже… без… морды «Общества»,с которым все счеты кончены.
   Не я их кончал.
   Кончила их героическая кончина Рудольфа Штейнера (в день нашего прощания с ним, 30 марта); 30 марта 1923 года я поклонился человеку, давшему мне столько, и зная, что еду в Россию и его не увижу ? долго; 30 марта 1925 года его не стало; мое «долго»стало дольше, чем я думал.
   Смерть ? здесь; победа ? там. Но не «Обществу»гордиться победою; ему лучше следует вникнуть в причину смерти; ведь эта смерть совпадает с жертвенным вступлением Рудольфа Штейнера… в недра общества: Рудольф Штейнер вступал в «Общество», как в свой физический гроб.

16

   До чего символична жизнь!
   В 1915 году в Дорнахе я видел во сне пожар «Гетеанума»;самое неприятное в этом сне: пожар был ? не без меня;несколько позднее передавалось в обществе, будто доктор сказал, что «Гетеанум»,постояв лет 70, сгорит; не знаю, насколько «россказни»соответствовали действительности; в 1922 году (весной, летом, осенью), размышляя об ужасе, стрясшимся надо мною, ловил я на мысли себя: «Гетеанум»,ставший кумиром, раздавил души многих строителей; угрожающе срывалось с души: «Не сотвори себе кумира». И опять проносился в душе пожар «Гетеанума»;и душа как бы говорила: «Если б этой жертвою вернулся к нам Дух жизни, то…» Далее я не мыслил. А 31 декабря 1922 года он загорелся; и горел 1 января 1923 года. Таки сгорел!
   В минуты пожара я был в Сарове (под Берлином) у Горького; мы сидели в бумажных колпаках (немецкий обычай) и благодушно беседовали; комната была увешана цветною бумагой; вдруг ? все вспыхнуло: огонь объял комнату; бумага, сгорев, не подожгла ничего; странно-веселый вспых соответствовал какому-то душевному вспыху; мелькнуло какое-то будущее (в то время «Гетеанум»пылал); я вернулся 3 января в Берлин; и там узнал о пожаре.
   С «Гетеанумом»сгорел принцип «эсотерической общественности», общество было трупом; мне было ясно: Штейнер ? нужен; антропософия ? нужна; «Общество»? нет.
   И как знак этой моей мысли мне было узнание о закрытии властью «Русского Антропософского о-ва»;стало и грустно, и… радостно; в России «А. о.» не должно быть;судьбы антропософии здесь ? иные; антропософия должна оросить людей, как влага сухую почву; и не остаться на поверхности, как «Общество», или кличка, или даже, может быть, слово; питающая землю влага не видна на поверхности земли: она ? сама сырая земля; земля, орошенная, произрастает: зеленью и цветами.
   Антропософия в России, или новая культура жизни (тогда зачем бляха с аляповатым штампом «антропософ»), или ? ничто. Хорошо, что нет в России ни членов, ни «Общества».
   Немного осталось сказать: отмечу несколько фактов.
   Уезжая из России в 1921 году (в октябре), я стал предметом «фетирований»,меня озадачивших; для «фетирования»не было никаких предлогов: ни юбилея, ни ? какого-либо поступка моего; поскольку в проводах меня выражалась сердечность и доброе отношение ко мне, я был глубоко тронут; меня провожали речами на публичном собрании «В. ф. а.»,где дрогнуло сердце от слов какого-то мне не известного юноши («вольфильца»): «Белый, когда вам станет страшно на Западе, вспомните, что мы, в России, всегда с вами, вас любим; и вам станет легче». Слова юноши оказались пророческими; через 2 месяца панический ужас стал охватывать меня; и я вспоминал слова, что меня домалюбят; в Берлине ? никто меня не любил: ни антропософы, ни эмигранты; злословили о моих несчастьях, радовались, что западные антропософы ? свиньи, а Андрей Белый, хи-хи, ? интересно! Но и этот интерес был непродолжителен; скоро я стал просто «бывшим».
   Меня провожал и тесный кружок «Вольфилы»;в Москве мне устроили в «Союзе писателей»форменный юбилей с профессорскими речами о моих «крупных»заслугах; устроили собрание (интимное) от организаций, в которых я работал в Москве; хорошие, теплые слова я услышал и от пролетарских писателей.
   Я и не подозревал, что в этом импровизированном юбилее были похороны, потому что в день 25-летия со дня выхода первой книги (в 27-м году) несколько друзей боялись собраться, чтобы собрание не носило оттенка общественного, ибо в месте «общественность»и «Андрей Белый»стоял только безвестный могильный крест. Я вернулся в свою «могилу»в 1923 году, в октябре: в «могилу»,в которую меня уложил Троцкий, за ним последователи Троцкого, за ними все критики и все «истинно живые»писатели; даже «фетировавшие»меня в 1921 году странно обходили меня, опустив глаза; «крупные»заслуги мои оказались настолько препятствием к общению со мною, что самое появление мое в общественных местах напоминало скандал, ибо «трупы»не появляются, но гниют.
   Я был «живой труп»; «В. ф. а.»? закрыта; «А. о.»? закрыто; журналы ? закрыты для меня; издательства закрыты для меня; был момент, когда мелькнула странная картина меня, стоящего на Арбате…с протянутой рукою: «Подайте бывшему писателю».
   Так ? не случилось.
   Весь сыр-бор оттого, что я ? «антропософ».
   И тут вспомнилась мне другая картина ? в Берлине, когда «русский писатель, имеющий крупные заслуги, по уверению некоторых русских критиков, но приемлющий революцию»? оглядывался с таким точно выражением, с каким оглядывался «антропософ»в «С. С. С. Р.».
   Но как я молчал на Западе о специальных трудностях быть «русским антропософом»в России, так же молчал я теперь перед бывшими членами русского «А. о.»о подлинных причинах моего обморока на Западе; молчал до 1928 года, до этого моего «взгляда и нечто».
   В этом молчаниисказался мне исконно ведомый лейтмотив моей судьбы.
   Уйдя из Москвы, я два года просидел на замоскворецком заводе, служившем мне скорее одром болезни, которую медленно я преодолевал; а с 25 года переселился в Кучино, место всяческого выздоровления: оздоровления физического, морального, душевно-духовного, оздоровления интересов и чтения; помимо других работ здесь я набросал черновой эскиз недоработанной книги «История становления самопознающей души»(я его доработаю, когда жизнь позволит); эта книга ? студенческий семинарий над несколькими мыслями Рудольфа Штейнера, взятыми в разрезе моей мысли, куда мысли о символизме,конечно, вошли; здесь, в Кучине, я записывал сырье моих воспоминаний о личности покойного Рудольфа Штейнера (жизнь не позволяет их доработать); но ни в книге, ни в «воспоминаниях»нет следа о лично перенесенном мной в «Обществе».
   Лишь после слов любви к Штейнеру и глав о том, что я не переставал быть антропософом, я позволил себе закрепить и эти воспоминания, исходя из мысли, что говорить о свете там, где есть и тень, ? все же: ложь; и говорить восторженно о других, постоянно преумаляя себя, может быть, полезно как упражнение в смирении, но не всегда полезно для правды.
   Почему до этих заметок я молчал о многом?
   Я хотел, чтобы в годах молчания отстоялась правда,отделяясь как от субъективного, слишком субъективного, так и от объективного, слишком объективного; мое слишком субъективное ? крик от боли: и оттого ? стиснуты зубы; мое слишком объективное ? впадение в трафарет антропософского благополучия в разговорах о западном обществе и об антропософах из боязни, что острая боль вырвет слишком жаркие, головокружительные слова.
   Надо говорить правду,прослеживая ее в ее индивидуальном восстании (ни «объективно», ни «субъективно»), а это ? трудно; этого не умею я еще и сейчас.
   Но яучусь этому.
   Еще замечания о себе, слишком себе, в эпоху моей жизни среди друзей в 1923 ? 1925 годах.
   В эти годы я отчаянно взвинчивал себя на стиль бодрости с другими, не ощущая в себе этой бодрости; я не хотел своими «горями»гасить свет в других; и так уже слишком часто мы ? «гасильники»;и наконец: чаще всего встречаешься ни с абсолютно чужими, ни с абсолютно «своими»(с теми и с другими легче); встречаешься со средними, держась в среднем; а это среднее ? самое ужасное, непроизвольное «мимикри»;мое среднее указанных лет ? ужасно форсированная бодрость от ужасной выкачанности сил; ведь антропософский зажим рта о себе ? длинная вереница лет при отчаянной всяческой работе, в круг которой годы входило задание: бодрить других.
   В 1923-1925 годах мне было душно не раз ? именно с теми из антропософов, с которыми у меня ?— «средние»отношения; да и кроме того: иные из «средних»друзей оказывают мне странное, порой тяготящее меня внимание, рассматривая