То было приземистое, почти квадратное сооружение среди развалин, главная башня которого, с еще сохранившимися часами, высилась над всей округой.
Фенимор Купер

 
   Двенадцать колдунов водили хоровод под большим колоколом храма святого Иоанна [114]. Они один за другим накликали грозу, и я, зарывшись в постель, с ужасом слышал двенадцать голосов, один за другим доносившихся до меня сквозь тьму.
   Тут месяц поспешил скрыться за тучей, и дождь с перемежавшимися молниями и порывами ветра забарабанил по моему окну, в то время как флюгера курлыкали, словно журавли, застигнутые в лесу, ненастьем.
   У моей лютни, висевшей на стене, лопнула струна; щегол в клетке стал бить крылышками; какой-то любознательный дух перевернул страницу «Романа о Розе» [115], дремавшего на моем письменном столе.
   Вдруг над храмом святого Иоанна сверкнула молния. Кудесники рухнули, сраженные насмерть, и я издали увидел, как их колдовские книги, подобно факелу, вспыхнули в темной колокольне.
   От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна.
   Флюгера перестали вертеться; месяц разогнал жемчужно-серые облака, дождь теперь лишь капля за каплей стекал с крыш, а ветерок, распахнув неплотно затворенное окно, бросил мне на подушку сорванные грозой лепестки жасмина.

XXVI. Сон

   Снилась мне всякая всячина, но я ничего не понял.
«Пантагрюэль», кн. 111

 
   Спускалась ночь. Сначала то был – как видел, так и рассказываю – монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримон [116], кишевший плащами и шапками.
   Затем то был – как слыхал, так и рассказываю – погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных кающихся [117], провожавших какого-то преступника на казнь.
   То были, наконец, – как завершился сон, так и рассказываю – схимник, готовый испустить дух и лежащий на одре для умирающих, девушка, повешенная на дубовом суку, – она барахталась, пытаясь освободиться, – и я сам, весь растерзанный, а палач привязывал меня к спицам колеса.
   Дон Огюстен, усопший игумен, будет облачен в кордельерскую рясу [118] и торжественно отпет в часовне. Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковых свечи.
   Что же касается меня, то железный брус в руках палача при первом же ударе разбился, как стеклянный; факелы черных кающихся погасли от проливного дождя, толпа растеклась вместе со стремительными, бурными ручейками – и до самого рассвета мне продолжали сниться сны.

XXVII. Мой прадед [119]

   Все в этой комнате было по-прежнему, если не считать, что гобелены превратились в лохмотья, а в пыльных углах пауки сплели паутину.
Вальтер Скотт. Вудсток

 
   Почтенные персонажи готического гобелена, тронутого ветром, учтиво раскланялись друг с другом, и в комнату вошел мой прадед – прадед, умерший уже почти восемьдесят лет тому назад!
   Здесь, именно здесь, перед аналоем, коленопреклонился он, мой прадед Советник, и приложился бородой к желтому молитвеннику, раскрытому на странице, которую заложили ленточкой.
   Он всю ночь шептал молитвы, ни на минуту не разомкнул рук, крестообразно сложенных на лиловом шелковом кафтане, ни разу не обратил взгляда на меня, своего потомка, лежащего в его постели, в запыленной постели с балдахином!
   И я с ужасом заметил, что глаза у него пустые, хоть и казалось, будто он читает, что губы его неподвижны, хоть я и слышал, как он молится, что пальцы его – обнаженные кости, хоть на них и сверкают драгоценные каменья.
   И я не в силах был понять – бодрствую я или сплю, сияет ли то луна или Люцифер, – полночь ли теперь или занимается заря.

XXVIII. Ундина [120]

   Спвозь дрему мне казалось,
   Что тихо – словно волн шуршанье
   о песок
   О чем-то рядом пел печальный голосок,
   И песня грустная слезами прерывалась.
Ш. Брюньо. Добрый и злой гений

 
   «Слышишь? Слышишь? Это я, Ундина, бросаю капли воды на звенящие стекла твоего окна, озаренного унылым светом месяца. Владелица замка, в муаровом платье, любуется со своего балкона прекрасной звездной ночью и чудесным задремавшим озером.
   Каждая струйка течения – водяной, плывущий в потоке; каждый поток – извилистая тропка, ведущая к моему дворцу, а зыбкий дворец мой воздвигнут на дне озера – между огнем, землей и воздухом.
   Слышишь? Слышишь, как плещется вода? Это мой отец взбивает ее зеленой ольховой веткой, а сестры мои обнимают пенистыми руками нежные островки водяных лилий, гладиолусов и травы или насмехаются над дряхлой, бородатой вербой и мешают ей удить рыбу».
   Пропев свою тихую песенку, Ундина стала молить меня принять с ее пальца перстень, быть ей супругом [121], посетить ее дворец и стать владыкой озер.
   Но я ей ответил, что люблю земную девушку. Ундина нахмурилась, с досады пролила несколько слезинок, однако тут же расхохоталась и превратилась в струи весеннего дождика с градом, который белыми потоками низвергался по синим стеклам моего окна.

XXIX. Саламандра [122]

   Онбросил в очаг несколько веточек освященного остролиста [123], и они загорелись, потрескивая.
Ш. Нодье. Трильби

 
   «Сверчок, друг мой! Уж не умер ли ты, что не отзываешься на мой посвист и не замечаешь отсветов огня?»
   А сверчок, как ни были ласковы слова саламандры, ничего не отвечал ей – то ли он спал волшебным сном, то ли ему вздумалось покапризничать.
   «Ах, спой же мне песенку, которую поешь каждый вечер, укрывшись в своей каморке из копоти и пепла, за железным щипком, украшенным тремя геральдическими лилиями!»
   Но сверчок все не отвечал, и огорченная саламандра то прислушивалась – не подает ли он голос, то принималась петь вместе с пламенем, переливавшим розовыми, голубыми, красными, желтыми, белыми и лиловыми блестками.
   «Умер! Друг мой сверчок умер!» И мне слышались как бы вздохи и рыдания, в то время как пламя, ставшее мертвенно-бледным, затухало в опечаленном очаге.
   «Умер! Л раз он умер, хочу и я умереть!» Веточки остролиста догорели, пламя ползло по уголькам, прощаясь с железным щитком, и саламандра умерла от истощения.

ХХХ. Час шабаша

   Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? [124]
А. де Латуш. Лесной царь. (Из Гёте)

 
   Здесь соберутся! И вот в лесной чаще, чуть освещенной фосфорическим глазом дикой кошки, что притаилась под ветвями;
   На склоне утесов, поросших кустарником и устремляющих в темные бездны лохматую поросль, во тьме, сверкающей росой и светлячками;
   Возле ключа, который брызжет у подножья сосен белоснежной пеной и стелет над замками серую мглистую пелену, -
   Собирается несметная толпа. Запоздалый дровосек, бредущий с вязанкой на горбу, слышит, но не видит ее.
   А с дерева на дерево, с пригорка на пригорок, вторя друг другу, несутся бесчисленные смутные, зловещие, жуткие звуки: «Пум! пум! – Шп! шп! – Куку! куку!».
   Виселица тут! И вот в тумане появляется жид; при золотистом мерцании «славной руки» [125] он что-то ищет в сырой траве.
 
Здесь кончается третья книга Фантазий Гаспара из Тьмы
ЗДЕСЬ НАЧИНАЕТСЯ ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА ФАНТАЗИЙ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ

ЛЕТОПИСИ
 
XXXI. Мастер Ожье (1407)

   Оный король, шестой, по имени Карл, был вело добродушен и зело любим, и народ ненавидел только герцогов Орлеанских да Бургундских, кой взимали непомерные подати во всем королевстве. "
«Временники и летописи Франции от сражения при Труа до царствования Людовика ХІ», сочинение мэтра Николля Жилля

 
   – Государь, – обратился мастер Ожье к королю, смотревшему из окошка своей часовни на старый Париж, залитый веселыми лучами солнца, – слышите вы, как на пышный, ветвистый виноградник во дворе вашего Лувра налетела целая стая прожорливых воробьев?
   – Еще бы не слышать! – отвечал король, – Такой прелестный щебет!
   – Виноградник – в вашем саду; и все же не будет вам пользы от сбору, – возразил мастер Ожье, благодушно улыбаясь, – воробьи – дерзкие лиходеи, и так им по душе клевать, что клевать они будут, пока всего не склюют. Урожай с вашего виноградника они соберут вместо вас.
   – Ну, нет, куманек! Я прогоню их! – воскликнул король.
   Он поднес к губам свисток из слоновой кости, висевший у него на золотой цепи, и засвистел так пронзительно и резко, что воробьи улетели на дворцовый чердак.
   – Государь, – сказал тут мастер Ожье, – позвольте мне извлечь из этого такое назидание. Воробьи эти – ваши дворяне, виноградник же – народ. Одни пируют за счет других. Государь, кто обирает народ, тот обирает властелина. Запретите грабеж! Свистните и сами соберите урожай с виноградника.
   Мастер Ожье смущенно крутил в руках уголок своего колпака. Карл VI поник головой и, пожав парижскому обывателю руку, вздохнул: «Вы – честный человек!».

XXXII. Потайной ход в Лувре

   То был карлик ленивый, своенравный и злой; но он был предан, и хозяин дорожил его услугами.[126]
Вальтер Скотт. Песнь менестреля

 
   Слабый огонек вспыхнул на другом берегу замерзшей Сены, под Нельской башней, а теперь был уже в сотне шагов, плясал в тумане и – о чудо адских сил! – потрескивал, словно издевательски хихикая.
   – Кто идет! – крикнул швейцарец-караульный из окошка потайной двери в Лувре.
   Огонек торопился приблизиться, зато не торопился отвечать. Но вскоре появилась фигурка карлика в балахоне с золотыми блестками и в колпаке с серебряным бубенцом; в руке у него раскачивался стеклянный фонарь с огарком, горевшим красным огоньком.
   – Кто идет? – повторил швейцарец дрогнувшим голосом и приложил к щеке пищаль.
   Карлик снял со свечи нагар, и тут стражник увидел худое, морщинистое лицо, глаза, светившиеся хитростью, и бороду, побелевшую от инея.
   – Эй, эй, друг! Поостерегись палить из мушкета! Да, черт побери! У вас на уме только резня да трупы! – воскликнул карлик, испуганный не меньше, чем горец.
   – Будь ты другом! Уф! Но кто же ты такой? – спросил швейцарец, немного успокоившись, и сунул фитиль от пищали за шлем.
   – Отец мой – король Накбюк, а мать – королева Накбюка [127]. Юп, юп, юп! – ответил карлик, высунув длиннющий язык и дважды перевернувшись на одной ножке.
   На сей раз служивый застучал зубами. К счастью, он вспомнил, что при нем четки, привязанные к портупее.
   – Раз отец твой – король Накбюк – pater noster [128], а мать – королева Накбюка – qui es in соеlis [129], – значит, ты сатана – sanctificetur nomen tuum [130]? – прошептал полумертвый от ужаса стражник.
   – Вовсе нет, – сказал человек с фонарем, – я карлик его величества короля; он нынче ночью прибывает из Компьеня и выслал меня вперед, чтобы открыли потайной ход в Лувр. Пароль будет такой: «Государыня Анна Бретонская и Сент-Обен де Кормъе» [131],

XXXIII. Фламандцы

   Фламандцы – народ строптивый и упрямый.[132]
Оливье де Ла Марш. Записки

 
   Битва продолжалась с самой заутрени, но защитники Брюгге в конце концов дрогнули и обратились в бегство. Тут начались, с одной стороны, столь великая сумятица, а с другой – столь упорное преследование, что при переправе множество бунтовщиков вперемешку с повозками, знаменами, конями свалилось с моста в реку.
   На другой день в окружении шумного отряда рыцарей в Брюгге вошел граф. Предшествовавшие ему герольды неистово трубили в рог. Несколько мародеров с кинжалом в руках рыскали по городу, и перед ними врассыпную разбегались перепуганные поросята.
   Кавалькада на ржущих конях направлялась к ратуше. Здесь встречали ее на коленях бургомистр и старшины; моля о пощаде, они сбросили на землю шапки и плащи. Но граф поклялся на Библии истребить красного вепря [133] в его логове.
   – Государь!
   – Спалить город!
   – Государь!
   – Повесить горожан!
   Спалили лишь одно предместье, вздернули на виселицу лишь сотников земского ополчения, да на знаменах был упразднен красный вепрь. Брюгге откупился ста тысячами золотых экю.

XXXIV. Охота (1412)

   Вперед! за оленем! – сказал он ему.
Неизданное стихотворение

 
   День был ясный, и охота разгоралась, разгоралась по горам и долам, по лесам и полям; пажи бежали, рога трубили, собаки лаяли, соколы летали и двое двоюродных братьев скакали верхом бок о бок, пронзали рогатинами оленей и вепрей, застигнутых в кустах, а из арбалетов били по аистам и цаплям, парившим в небесах.
   – Братец, – сказал Юбер, обращаясь к Реньо, – что же ты не весел, хоть утром мы с тобою помирились?
   – Так что-то, – ответил Реньо.
   Глаза у него были красные, как у безумца или окаянного; Юбер казался озабоченным, но день был ясный, и охота все разгоралась, все разгоралась – по горам и долам, по лесам и полям.
   И вот внезапно из пахучих зарослей выскочила притаившаяся там кучка людей; они с копьями в руках бросились на веселую кавалькаду.
   Реньо обнажил свой меч и – осените себя от ужаса крестным знамением! – нанес брату несколько ударов, выбив его из стремян.
   – Бей! Бей! – кричал Ганелон.
   – Матерь божья! Какая жалость! – И охота прекратилась – хоть и ясный был день, – прекратилась по горам и долам, по лесам и.полям.
   Да предстанет пред господом душа Юбера, сеньора Можиронского, подло убитого в третий день месяца июля в лето христово тысяча четыреста двенадцатое, и да будет предана дьяволу душа Реньо, сеньора Обепинского, двоюродного брата его и убийцы! Аминь!

XXXV. Рейтары [134]

   И вот однажды Илариона [135] стал искушать дьявол в обличии женщины, которая подала ему кубок вина и цветы.
«Жизнеописание отцов-пустынников»

 
   Три черных рейтара с тремя цыганками пытались в полночь хитростью проникнуть в монастырь.
   – Эй, Эй!
   Тут один из них поднялся на стременах.
   – Эй, дайте укрыться от ненастья! Чего вы боитесь? Посмотрите в щель. Крошкам, которые
   сидят у нас за спиной, всего по пятнадцати годочков, а к седлам нашим подвешены бурдюки с вином, и не грех бы его выпить.
   Монастырь, казалось, спит.
   – Эй, эй!
   Тут одна из девушек задрожала от холода.
   – Эй! Ради мадонны милосердной приютите! Мы паломники, мы сбились с пути. С наших ковчежцев [136], с шапок и плащей струится дождь, а кони по дороге расковались и еле плетутся от усталости.
   В щелях ворот показался огонек.
   – Прочь, исчадия тьмы!
   То был настоятель и монахи со свечами в руках.
   – Прочь, дщери лжи! Да не допустит господь, если вы из плоти и костей, а не призраки, чтобы мы приютили в наших стенах раскольниц, а то и вовсе язычниц!
   – Вперед! Вперед! – закричали темные всадники. – Вперед! Вперед! – И кавалькада скрылась в вихре ветра, за рекой и лесами.
   – Так прогнать пятнадцатилетних грешниц, которых мы могли бы наставить на путь истинный! – ворчал молодой монах, белокурый и пухлый, как херувим.
   – Брат! – шепнул ему на ухо игумен, – ты, верно, забыл: ведь госпожа Алиенор с племянницей там, наверху, ждут нас, чтобы исповедаться.

XXXVI. Великая вольница (1364) [137]

   Urbem ingredientur, реr muros currant, domos conscendent, per fenestras intra-bunt quasi fur [138].
Книга пророка Иоиля, гл. 11, ст. 9

 
I
 
   Несколько разбойников, бродивших по лесам, грелись у костра, а вокруг теснились деревья, потемки и призраки.
   – Есть новость! – сказал один из арбалетчиков, – Король Карл V засылает к нам господина Бертрана Дю Геклена, чтобы помириться; но черта не приманишь, как дрозда на дудочку.
   Бродяги только расхохотались, и веселость шайки еще усугубилась, когда из волынки вдруг стал выходить воздух и она жалобно захныкала, словно малыш, у которого прорезается зубик.
   – Что такое? – воскликнул наконец один из стрелков, – неужели не наскучила вам еще праздная жизнь? Неужто вы считаете, что достаточно разграбили вы замков, достаточно монастырей? Что касается меня, то я еще не сыт, не пьян. Провались пропадом Жак д'Аркиель, наш атаман. – Волк стал просто легавой. – И да здравствует господин Бертран Дю Геклен, если он оценит меня как следует и возьмет с собою воевать!
   Тут огоньки на головешках зарделись и стали синеть; стали синеть и зарделись и лица разбойников. Где-то на хуторе пропел петух.
   – Петух пропел, и апостол Петр отрекся от господа нашего Иисуса Христа! – прошептал арбалетчик, осеняя себя крестным знамением.
 
II
 
   Рождество! Рождество! Клянусь, с неба деньги сыплются!
   – Я насыплю их каждому из вас по котелку.