Его лавка в Карлтоне славилась выставками фруктов. Каждое воскресенье фрутолог составлял свои композиции — с величайшим терпением и искусством, за плотно закрытыми ставнями. В чем, в чем, а в оттенках и формах у него недостатка не было.
   Традиционные пирамиды из яблок и тому подобное фрутолог отмел сразу как пошлую безвкусицу. Вместо того он выкладывал подробные карты Италии из зеленых и желтых перцев или штат Квинсленд — в честь сезона манго. Запомнились также национальные флаги, футбол, разумеется, несколько вариантов часов и мотоциклист. По мере того как искусство фру-то лога росло, он все чаще обращался к фруктовым скульптурам: здесь было и Рождество Христово, и Айерс-Рок[40] из тасманийских яблок, и антивоенные сцены с использованием мускусных дынь, аноны и ананасов.
   Это его хобби, к слову сказать, и бизнесу весьма способствовало. «Ну, что вы для нас на этой неделе выдумали?» — спрашивали люди.
   Заботливая внимательность, что горбун щедро изливал на свои витрины, поначалу цель преследовала вполне себе скромную: рассеять ту характерную атмосферу запустения, «что воцаряется в англосаксонских городах по воскресеньям»[41]. В то же время выставки радовали покупателей, да и просто случайных прохожих. Постепенно композиции усложнялись, становились все более честолюбивыми по замыслу, требовали от автора все большего терпения, изобретательности и упорства. Горбун продолжал себе тихо-мирно обслуживать покупателей, а фруктовые скульптуры между тем набирали размах.
   По соседству, в кондитерской, работала одна девушка. Время от времени она заглядывала во фруктовую лавку — купить гроздь винограда или там еще чего-нибудь. Всякий раз, как девушка проходила мимо, горбун замирал — и провожал ее глазами. Она же так ни разу и не оглянулась, не посмотрела в его сторону, не дала понять, что замечает его присутствие, даже когда он стоял на тротуаре в фартуке.
   Как-то раз торговец угостил ее виноградом: она приняла подношение, едва поблагодарив. И уж конечно, никакого интереса фруктовые композиции в ней не вызывали — неудивительно, что автор из кожи вон лез, пытаясь превзойти самого себя.
   А надо сказать, что у девушки этой были удивительнейшие голубые глаза — такие скорее подошли бы персидской кошке (дистиллированный вариант туманной синевы гор к западу от Сиднея). Что еще более удивительно и, возможно, напрямую связано с цветом глаз: эта девушка не упускала ни малейшей возможности полюбоваться на себя, причем гляделась не только в зеркала, но и в окна, и в стеклянные двери, и в капоты машин, и в лужи. Идет куда-то или с кем беседует — а сама так и стреляет глазками, так и высматривает, не отразится ли где-то. А порою только глянет на свое отражение — и давай поправлять прическу или одежду. Ничего с собой поделать не могла. Вот вам, пожалуйста: эгоцентризм, развившийся до нервного тика.
   «А она была просто хорошенькая или по-настоящему красивая?» — гадала про себя Эллен, размышляя о голубых глазах.
   Хорошенькая или красивая, какая, в сущности, разница? У нее были длинные, довольно-таки прямые волосы и пустенькое личико. Бедняга горбун на ней совсем помешался. Дескать, без этой девушки жизнь его никчемна и бессмысленна.
   Всякий раз, как только ему выпадала свободная минутка — да что там, даже клиентов обслуживая! — фрутолог размышлял над тем, как бы привлечь внимание девушки.
   Он сел к столу, составил список. Скрупулезно проанализировал цвета. Рассчитал количество. Отдельно заказал экзотические фрукты. На рынке он собственноручно отбирал плоды и взвешивал их на руке, оценивая как форму, так и ровную гладкость цвета.
   Все воскресенье горбун проработал за закрытыми дверями лавки. Просидел до самого утра, добавляя последние, завершающие штрихи. Он был вроде тех хлопотливых птиц, что водятся на Новой Гвинее: самцы прилежно таскают в свои гнезда бутылочные пробки и осколки стекла, чтобы привлечь самку.
   У входа, как всегда, столпились зеваки и первые посетители; горбун поднял ставни — ни дать ни взять политик, торжественно открывающий бронзовый монумент! — и над толпой поднялся восхищенный гул.
   Первое испытание шедевр выдержал.
   Теперь фрутологу оставалось только ждать.
   Кое-кто из туристов уже щелкал фотоаппаратом; дети, возбужденно подскакивая вверх-вниз, тыкали в витрину пальцем. Один из покупателей — он читал лекции по истории искусства в тамошнем университете — принялся поздравлять автора.
   — Шедевр, настоящий шедевр! А я такими словами не бросаюсь…
   Тут появилась она — на высоких каблучках. Горбун, не дослушав до конца, бросил покупателя и выскочил на крыльцо.
   Торопясь на работу, девушка все же успевала стрельнуть глазками вправо-влево, высматривая зеркальные поверхности. И однако — да что ж такое? — она прошагала мимо витрины, не заметив ничего примечательного.
   Горбун слонялся туда-сюда и ждал. Ближе к полудню девушка снова прошла мимо — и опять ничего не заметила; и во время перерыва на ланч — тоже; и вечером, по пути домой, когда внимание ее привлекла отнюдь не фруктовая скульптура, но боковое зеркало заднего вида на припаркованном тут же грузовике.
   Ведь вот же она, в точности воспроизведенная в витрине: голова и обнаженные плечи, потрясающе убедительная арчимбольдовская[42] мозаика: ее персиково-кремовая кожа; ломтики яблок и финики, ставшие носом; лоб из папайи; банановый подбородок; поблескивающие гранатовые зубки; брови — киви; губы — сочные сливы; связки гуавы — вместо ушей; груши — плечи; и прочие частички и кусочки, слишком ненавязчивые, чтобы опознать их с первого взгляда, однако привносящие свой вклад в единое целое. При помощи складочки на лбу, куда автор аккуратно вложил нектарины и фиги, ему даже удалось передать ее эгоцентризм.
   Все на месте, все воспроизведено с любовной точностью все, кроме глаз. Отыскать бледно-голубой фрукт торговцу не удалось. А без глаз девушка, по всей видимости, себя просто не видела.
   И рассказчик, подавшись вперед (и словно случайно задев при этом Эллен), уперся ладонью в роскошный гладкий ствол, принадлежащий, так уж вышло, эвкалипту южному голубому (он же эвкалипт двуреберный, Е.bicostata).

19
SIDEROXYLON[43]

   Ну почему влюбленному торговцу непременно нужно было быть горбуном? Как будто у бедняги и без того проблем мало: живет над лавкой один-одинешенек, и все такое — жалко ж человека!
   Но это же всего-навсего история. Так нужно для сюжета.
   А вот нечего было именоваться «фрутологом» — дурная примета! Во всяком случае, так считала Эллен.
   Когда незнакомец оборвал рассказ, а история повисла в воздухе, девушка внезапно подосадовала на равнодушие этого человека к ее вопросам, таким, как: «Ну, так она в конце-то концов остановилась перед витриной и узнала себя или все-таки нет? А что тогда? Неужто ей сказать не могли? А туфельки — какие туфельки она носила?»
   Вместо того незнакомец перешел к следующему дереву, к коренастому, рассерженного вида эвкалипту близ бледно-бурой запруды, который, по всей видимости, навел его на мысль о новой истории — совершенно в ином ключе. Эллен внимательно вгляделась в лицо рассказчика. Это он по ходу дела выдумывает, или как?
   Дерево звалось эвкалипт железнодревесный (Е.sideroxylon).
   А история оказалась не из веселых.
   В одном из бессчетных глухих переулков Канберры жил да был один старикан, бывший чиновник, и жил он вдвоем с женой. Последние семнадцать лет они разговаривали друг с другом исключительно через собаку.
   — А чего бы старой стерве не отлепить с дивана жирную задницу и не заварить чашку чая?
   — Пусть сам себе заваривает. Я такого-то и такого-то сколько лет обихаживала, хватит с меня.
   Эллен расхохоталась.
   Но ведь обещали-то ей историю не из веселых!
   На протяжении всей своей профессиональной деятельности этот государственный служащий карабкался с одной ступеньки на другую и наконец был назначен ответственным за меры и весы в масштабах всей Австралии. Так что о карьере своей он вспоминал не без некоторого удовлетворения. В конце концов, она продемонстрировала, как одно неизбежно следует за другим: обрушиваешься на погрешности в стандартах мер и весов, и в результате кривая карьеры стремительно идет вверх. В свою очередь, в личной жизни он сделался повышенно придирчив — отсюда и разочарованность.
   — Я ему тут гренки на столе оставила; надеюсь, остынут.
   — В старом халате, как всегда? В зеркало хоть разок посмотреться не пробовала?
   Каждый с нетерпением ждал смерти другого, а до тех пор каждый из кожи вон лез, переманивая собаку на свою сторону: сонливую, неповоротливую овчарку ласкали, гладили, скармливали ей лучшие кусочки с собственных тарелок, все время с ней разговаривали — с ней и через нее. Овчарка между тем становилась все тяжелее на подъем; супруги же всерьез опасались, что вот собака издохнет — и как же им тогда прикажете друг с другом общаться?
   Первой умерла женщина. Муж, с головой уйдя в кроссворд, ничего такого не заметил. Пришло время ланча — тут-то ее и обнаружили на полу в спальне: мужчина услышал тихое поскуливание собаки.
   С этого самого дня овчарка ходила за мужем по пятам.
   Казалось, что дом опустел более чем наполовину.
   Каждый вторник и каждую пятницу бывший чиновник приходил на могилу жены — сонливая овчарка тащилась следом — и жаловался жене на собаку, пока та лежала у его ног: рассказывал, что псина сделала и чего не сделала, и какой беспорядок учинила в прачечной; и вши-то у нее, и на свист-то она больше не отзывается!
   Не прошло и нескольких месяцев — что может быть хуже! — как бывший чиновник проснулся поутру и обнаружил, что безответная псина тоже приказала долго жить.
 
   Да, безусловно, история не из веселых. Эллен захотелось сказать об этом незнакомцу и в то же время спросить, любит ли он собак. Внезапно у девушки возникло множество вопросов, но тот уже перешел к следующему дереву, выбранному, по всей видимости, наугад, — к серому эвкалипту (он же — пунктированный эвкалипт, Е.punctata), что зовется «кожаной жакеткой» из-за своей коры, — и как ни в чем не бывало повел рассказ, практически идентичный предыдущему, если не считать одного-единственного ключевого отличия.
   Итак, некий сапожник из Лейкхардта (а Лейкхардт, чтоб вы знали, это такой пригород Сиднея, весь состоящий из телеграфных столбов, проводов и красных телефонов) каждый вечер приходит к могиле жены, порою даже кожаный фартук позабыв снять, и пересказывает ей новости дня, а то и совета спрашивает. «У миссис Кадлипп опять каблуки отвалились, ну, от тех зеленых туфель. Надо бы ей на диету сесть, что ли. Цветы забыл полить. Опять шнурки заканчиваются, вот незадача. Знаешь девочку Фарини, ее еще парень на мотоцикле подвозит? Так вот, бедняга с мотоцикла здорово навернулся и кожаную куртку разодрал. Я ей говорю: „Да я ж только по обуви мастер“. Поглядел — вообще-то могу и залатать, дело нехитрое. Так сколько с них взять-то? Сколько всегда? Per, ну, почтальон, опять в городе. Конечно, на чай ему дают все меньше. Я ему тысячу раз повторял: „резина“, переходи на „резину“… да вот и ты ему то же самое твердила. Но он у нас — трудяга старой закалки. А уж чайку попить любит! Две женщины приглашены на одну и ту же свадьбу… да ты их знаешь. Что-то память у меня сдавать начала. Так вот, обеим — высокие каблуки, и еще ремешки закрепить. Заходил один тип, мелочи поменять для счетчика на стоянке. А я тебе говорил, что срок аренды в ноябре истекает? Да, небось, говорил. Придется нам с тобой обмозговать это дело. Есть у меня мыслишка-другая. Завтра вроде бы дождь собирается».
   А еще он все спрашивал, что делать с ее обувью — с удобными практичными туфлями в приветливых морщинках, что рядами выстроились на дне ее гардероба.
   Эта история — незнакомец выпалил ее одним духом — призвана была нейтрализовать предыдущую повесть «о застойном браке и горькой трагедии собачьей жизни», как сам он выразился. Однако Эллен сочла ее грустной, такой грустной, что лучше о ней и не задумываться лишний раз. Девушка размышляла о плюсах и минусах многолетнего общения, а деревья вокруг словно расплывались и таяли, и все сливалось, точно во сне. Разумеется, сам предмет ее размышлений был необъятен и многолик, словно лес; разнообразные его грани в разных ракурсах переливались разными цветами и оттенками.
   Скользнув взглядом по собеседнику, девушка невольно задумалась, а пойдет ли ему кожаная куртка.
   Чтобы развеселить Эллен, незнакомец высмотрел небольшое деревце из Квинсленда, эвкалипт Бина (Е.beaninna), и задумчиво обронил, что, дескать, слыхал на днях: какая-то пожилая женщина на пароме в Манли доверительно жаловалась товарке, которая, возможно, приходилась ей дочерью: «Вот ведь жуткое имечко! Все равно что жернов повесить бедняжке на шею!»
   Он обернулся к Эллен:
   — Ага-а, заулыбалась!
   А говоря о жерновах на шею, вот взять, например, заведующего отделом сбыта на одном из промышленных предприятий по производству керамики, опять-таки в Сиднее: бедняга, в силу понятной причины, на работе вечно становился всеобщим посмешищем!
   Звался он Как. Питер Как.
   Всякий раз, как кто-нибудь дружелюбно осведомлялся: «Ну, ты как?», звучало это издевкой в адрес заведующего отделом сбыта. Даже привычка его ни в чем не повинных торговых агентов начинать сообщение словами «как нельзя более» словно публично обличала его бездарность. В стремительно меняющемся, низкоприбыльном мире промышленной керамики мимолетнейший намек такого рода («Как — нельзя более!») это, к сожалению, поцелуй смерти.
   А Эллен все размышляла о великой силе многолетнего общения — об истории бедняги сапожника.
   Право слово, каламбуры — всегда занудство. В них видят способ увильнуть от истинной сути вещей — однако этот окольный путь не ведет никуда. Во всяком случае, традиционный метод именования деревьев, в том числе и эвкалиптов, каламбуры практически не использует.
   — А ты знаешь, как меня зовут? — спросила девушка.
    Еще бы. Только сейчас меня не спрашивай. Между тем прямо перед ними воздвигся очередной эвкалипт — кричаще броский, чудом пересаженный с острова Мелвилл; его темно-бордовые цветы словно парили над зелено-бурым морем — кашмирская шаль, но без затейливой каймы. Видя, что собеседник, глубоко задумавшись, переминается с ноги на ногу, девушка прислонилась к стволу и стала ждать.
   — Отныне и впредь я не скажу ни единого каламбура. Нет-нет. — Он торжественно приложил руку к сердцу. — Ничего искусственного.
   Они переходили от дерева к дереву. Незнакомец рассказывал одну историю за другой; истории словно бы обступали девушку тесным кольцом, и Эллен не возражала, более того — впускала их в себя. Время словно остановилось: голос рассказчика вибрировал в привычном зное, проникал сквозь стволы… такой приятный голос! На дневной жаре глаза закрывались сами собою. А Эллен все слушала — да рассматривала собеседника. Она ведь даже имени его не знает. Что, если кто-нибудь спросит?
   К тому времени, как Эллен волей-неволей пришлось возвратиться домой, незнакомец успел рассказать ей еще шесть или семь историй — она не считала.

20
DESERTORUM[44]

   «Да» — и в Цюрихе, и в Дублине, и в гараже парижского автомеханика немало историй начинается и заканчивается с этого отраднейшего из всех слов — уж конечно, куда более отрадного для слуха, если не для воображения, нежели слово «эвкалипт». И все до одного жители города, как мужчины, так и женщины (матери в первую очередь), возвещали Холленду «да», не успевал он еще и рта раскрыть; ежели само слово не произносилось вслух, то читалось в выражениях лиц — что угодно, лишь бы поддержать благие намерения практичного владельца всех этих холмистых земель и превосходного приречного участка, что так и пропадает даром, и — красавицы-дочки. Ода, она была красива и с каждым днем хорошела все больше — крапчатое голубиное яйцо, затмевающее в округе всех и вся. Люди бывалые, поездившие по белу свету, — те, кто воевал, и едва ли не все женихи до единого — не могли припомнить женщины более красивой ни в ближайшем крупном городе, ни за горами, в Сиднее. Новый управляющий банком провозглашал во всеуслышание, что такой красотки во всем Лондоне не сыщешь (он прожил там три недели после войны).
   А ландшафт! Ведь он тоже обладал крапчатой красотой, что просачивалась геологически со всех сторон — и уже никуда не девалась.
   Холленда радовала степенная надежность ландшафта, безучастного для жизненных передряг, кои могли оставить на его поверхности разве что легкую царапину-другую. И деревья… о, деревья! В целом, Холленду потребовалось много лет на то, чтобы признать и принять бледную силу этой земли. Сила вошла в его тело, если можно так выразиться, и обосновалась там навсегда. Он же напрочь о ней забывал — этому дару, этому врожденному таланту остается только позавидовать.
   А вот мысли Эллен то и дело возвращались к Сиднею, к школе и задушевным подругам, а не то так к ничем не примечательному углу улицы: к искусственным основам. Волнорез, густые нечистоты, яркий блеск гавани, городские улицы с их магазинами и толпами, растекающимися во всех направлениях… Зачастую, стоя на пастбище, Эллен воображала себя где-нибудь в другом месте; а как такое возможно-то? Все это оформлялось в ее дневнике и обретало двойную, пассивную текучесть. Не прибегая ни к грубости, ни к резкости, Эллен умела отстраниться и от имения с его деревьями, и от любимого ею отца.
   А на ландшафт накладывается искусство. Вот ведь адский и, по всей видимости, глобальный труд!
   Искусство несовершенно — в отличие от природы, что совершенна безо всякого умысла. Попытка воспроизвести или хотя бы передать вручную какой-нибудь уголок природы изначально обречена. И все же загадочная власть искусства заключается в том, что мы эту попытку признаем и одобряем.
   Да, художник как бы «очеловечивает» чудо природы, создавая его дефектную копию; тем самым природа — ландшафт и очертания — оказывается ближе к нам, сколько-то в пределах нашей досягаемости. Посмотрите на человеческую интерпретацию белых кувшинок, и гор под Эксом, и желтой равнины Виммеры, и вечных подсолнухов, не говоря уже о дубе с выбегающей откуда-то справа собакой; предполагается, что дуб этот воплощает собою все земные деревья. Мазки кисти, насекомые, застрявшие в краске, отпечатки пальцев, подпись и все такое — свидетельства трудов и усилий человеческих. При отсутствии таковых, как вот на фотографии, результат аналогичен природе — то есть оппортунистичен.
   В противном случае, конкретный отдельно взятый ландшафт — такой, как Холл ендов, — властно требует переведения в человеческие термины.
 
   И у Холленда, и у мистера Грота на зеркала времени не было. Если бы не потребность в бритье, очень вероятно, что в доме они не потерпели бы ни одного. Да и не только в доме, если на то пошло. В силу той же самой причины — если, конечно, в мире есть хоть какая-то логика — ни дарить, ни принимать подарки эти двое толком не умели.
   Наутро девятого дня мистер Грот выкрутился из неловкой ситуации, просто-напросто выложив на стол коричневый бумажный пакет: тем самым нужда в объяснениях отпала. Холленд выразил свою признательность тем, что подчеркнуто проигнорировал жест, неспешно допивая чай. Эллен просто-таки готова была от души пожалеть их обоих. Наконец Холленд взялся-таки за пакет и вытряхнул из него академическое издание, посвященное предмету самому что ни на есть заурядному: «Пыль» С. Сирила Блэктина («Чапмен-энд-Холл», 1934).
    У меня сегодня день рождения, — объяснил мистер Грот. — Вот, решил проявить щедрость.
    С днем рождения, — поздравил его Холленд. И перелистнул несколько страниц. — А картинки-то где?
   — Ты станешь это читать? — осведомилась дочь.
   — Кто знает?
   Вообще-то он собирался поставить книгу на полку рядом со справочниками, практическими руководствами и стопками «Иллюстрейтид лондон ньюз» и «Уок-эбаут». Там же притулился затрепанный том классического труда Калески, «Австралийские лающие-кусающие», а рядом выстроились гроссбухи с замшевыми корешками — их Холленд в жизни не открывал.
   Вместо того чтобы привести всех в хорошее настроение, нежданный подарок произвел эффект прямо противоположный: все, включая Эллен, словно присмирели. Подарок напомнил собравшимся, что испытание близится к концу.
   Мистеру Гроту все это виделось в ином свете, что означало возвращение на круги своя.
   — Корни уж больно неглубокие, — услышала Эллен. — Вообще-то в здешних местах они толком и не прижились. А почва… уж больно она тоща, почва-то. Я бы сказал, слишком недолго мы тут пробыли, глубоко не вросли. Я частенько об этом думаю. Вот на моем семействе можно сразу крест ставить. Знаете, как оно бывает: мужчины — неудачники безнадежные, пьяницы… на каждом шагу такое. Да, мои предки переселились сюда, да, мы выжили и размножились, но вот, в сущности, и все. Ничего больше…
   — Я бы на вашем месте спал спокойно, — откликнулся Холленд.
   Едва мужчины вышли, Эллен решила «затеряться», ежели такое вообще возможно, не в прямолинейных формациях вдоль реки, а среди куп растрепанных малли ниже усадьбы, за защитной лесополосой. Повинуясь минутному капризу, она надела светло-красные туфли на довольно высоких каблучках, купленные некогда в Сиднее. В таких туфельках сделаешь шаг-другой по ковровой дорожке — и то много. Эллен носила их лишь у себя в спальне. А теперь вот, ступая по растрескавшейся земле между деревьев, обогнула громадный муравейник и, чуть балансируя на острых каблучках, что пронзали кору и мусор, с наслаждением картинно растопыривала локти. Непрактичность туфелек радовала девушку: мысли возвращались к лодыжкам из тех пределов, где каким-то образом отражали ее чувства в общем и целом — ощущение как свободы, так и подчеркнутой уязвимости.
   Эллен по-прежнему позволяла своему телу изгибаться и раскачиваться как вздумается, рисуя себя в воображении, как вдруг увидела его — давешнего незнакомца.
   — Ты подглядывал!
   Сняв туфельки, она засунула их под мышку.
   — Правда, подглядывал?
   — Надень их, — промолвил он. И нахмурился при виде туфелек.
   Разве можно перед ним так выставляться? — И ведь он же непременно попытается поддержать ее, по крайней мере взглядом. Интересно, что он вообще здесь делает. На кандидата в женихи он абсолютно не похож — ну, ничуточки! Куда бы она ни пошла, появлялся и он — и всегда рядом с деревом.
   Должно быть, и впрямь следит за нею. Незнакомец покачал головой.
   — Вовсе не обязательно, — отозвался он.
   — Ты хорошо себя чувствуешь? — спросила Эллен, заметив, как тот бледен.
   Любой из женихов, прошедший предварительный отбор у отца, к тому времени, сосредоточенно сведя брови, уже выпалил бы название дерева, под которым уселся на корточках: крючковатый малли (он же — эвкалипт пустынный, Е.desertorum).
   А незнакомец на какое-то время словно воды в рот набрал.
   — Есть предложение. — Он расчистил местечко на расстоянии вытянутой руки. — Дай ногам отдохнуть.
   Эллен глядела вниз — и видела его шею: не всю, но частично.
   — Хотя вообще-то можешь и постоять, если угодно. Я тебе вот что расскажу… хочешь верь, хочешь нет, но это — констатация факта… Ну, хоть туфли-то поставь на землю или давай их сюда!.. В Ливане у самой кромки пустыни есть одно такое место, Долина Святых называется. Говорят, некогда там жили трое праведников, совершавших настоящие чудеса.
   Ага, села наконец! Вот и славно.
   Первый святой умел исцелять разные недуги, такие, как, скажем, ревматизм; второй, по слухам, воскрешал мертвых, а третий — о нем-то и пойдет речь — не раз и не два помогал бесплодным женщинам родить дитя. К нему приходили чаще, чем к остальным двум вместе взятым.
   — Пустыни, — продолжал незнакомец как ни в чем не бывало, так, словно немало по ним постранствовал, — это места сверхъестественной чистоты. Говорят, в пустыне человек обретает кристальную ясность.
   Если чужак и впрямь скитался в дальних краях, а теперь вот добрался и сюда, ей, Эллен, он понравится еще больше — во всяком случае, так ей казалось. Девушку интересовало в нем все: как он ведет себя, что говорит, — и в то же время она не знала, что и думать. Как всегда, он казался таким близким — и далеким. Этот человек был искренне убежден: его байки ей интересны. Несколько раз, искоса поглядывая на него, Эллен ловила гостя на том, что он смотрит в сторону.
   А он между тем продолжал:
   — К святому пришла некая женщина — издалека, через всю пустыню. Больше всего на свете ей хотелось ребенка, но родить она никак не могла. Совсем бедная, чтобы сберечь подошвы, она шла босиком, а башмаки несла в руке. Вернулась домой — и года не прошло, как у нее родился сын. И женщина вновь пустилась в путь, босиком, через пустыню: понесла ребенка к святому, чтобы тот окрестил младенца. Однако в дороге младенец умер. Бредя по песку, женщина почувствовала, как крохотное тельце холодеет в ее руках. Это в Ливане было.