Нет, зверя не прогонишь весенним ветром, полоской света. Надежда и тоска – неверные предвестники счастья. Люди, просыпающиеся ночью в своей кровати, быстро переворачиваются на другой бок и баюкают себя надеждой. Но в следующий миг ее уже нет как нет, а люди лежат, чутко прислушиваясь к шагам, раздавшимся где-то вдалеке, то приближающимся, то снова тонущим в других звуках; люди лежат и прислушиваются, не раздадутся ли опять шаги. И надежда тает с каждым мигом, хоть люди всеми силами и цепляются за ее тень. И скоро ничего уже не остается от прежнего света – предвестника покоя и счастья, маленькой звездочки, зажженной человеком в собственном сердце.
   Звездочка гаснет, а люди лежат, вглядываясь в немую тьму, и видят, что ночь медленно отступает. Тут они и замечают рассвет за окном. Конец сну, конец ложным надеждам. Что ж, по крайней мере хоть забрезжил день. Он медленно набирает силу.
   А быстрые шаги во тьме, чьи они? Может, это спешат верные люди, чтобы выполнить тайное задание? Или же то зверь рассылает свои патрули, и об их злодействах мы узнаем на другой день из сообщений, составленных в непререкаемом тоне: «Понесли заслуженную кару…»
   «А ты знал его?» – «Так я же только на той неделе его видел!» – «Господи, у него ведь четверо детей…»
   Дрожь ужаса пробирает людей, беда кажется еще более непостижимой оттого, что «они ведь знали его». Но если они не знали «его», – все равно это непостижимо. Он же однофамилец такого-то и тезка кого-то другого, он же носил коричневые ботинки и фетровую шляпу. И сразу вспоминаешь других, у кого тоже четверо детей. Одни вдруг начинают страшиться каждого своего шага, уничтожают какие-то письма и бумаги. Воровато оглядываются по сторонам у себя на фабриках, в конторах. Совершая обычные покупки, ведут себя более робко и приниженно, чем вчера. Они рады бы превратиться в маленьких серых мышек, тех, что могут спрятаться в расселинах стен.
   Другие, напротив, совсем утратили осторожность. Впереди еще много дел. И сейчас надо торопиться больше прежнего именно потому, что произошло что-то ужасное.
   Значит, это они спешат по ночам вдоль улиц, прижимаясь к стенам домов. Это те, кому своя рубашка отнюдь не всегда ближе к телу, те, кто не верит, что все само собой обернется к лучшему. Они хотят подтолкнуть время вперед, навстречу тому, чего все ждут, – навстречу Концу!
   Дальше этого никто не смеет заглядывать… Люди лежат по ночам с пересохшим горлом и прислушиваются. Там, за окнами, творится многое, о чем они могут только догадываться, о чем знают лишь понаслышке. К счастью, о многом часто можно узнать от людей. И оттого – хорошо собираться вместе: на службе, в очередях, даже если при этом воровато оглядываешься по сторонам: «Нет, кто бы подумал, что вот тот или вот этот…»
   А все же поверить можно: чего только не услышишь нынче! Зверь добился своего. Он заронил яд в тело, которое он сосет… Пора наступить концу.
   Эти апрельские ночи, как вынести их, как вытерпеть? Они такие долгие, куда дольше зимних ночей, ведь в апреле светает рано, а день все равно наступает поздно. Днем люди встречаются и заводят тихий разговор, стараясь ободрить друг друга, особенно после такой ночи, когда зверь нанес очередной удар. Они подбадривают друг друга, хоть и говорят о свершившейся беде – тем лишь, что люди говорят с людьми.
   Сейчас в центре города стоит точно такая ночь. Улицы почти пустынны. А когда свет начинает ласкать изъеденные временем карнизы, словно бы сотворяя их из ночи, люди и подавно стремятся укрыться в домах – даже самые деятельные из них и отважные, не оставляющие своей бескорыстной работы и теперь, хотя кругом происходят такие ужасные вещи.
   Из одного дома в центре города небрежной походкой, с независимым видом вышел худощавый мужчина. Шагая по самой середине улицы, он то осматривался кругом, то глядел на часы, очевидно, спешил к раннему поезду. Он будто бросал вызов пейзажу из камня и стен, пытавшемуся притвориться безвинным, но притом скованному страхом. Если кто-то стоит сейчас у окна, за темной шторой, лишь у самого подоконника оставившей узкую щель, то, наверно, он подумает: куда спешит этот человек в столь ранний час, что он замыслил? Доброе или злое дело? Кто он – охотник или дичь?
   Человек шел по улице свободным и вольным шагом – казалось, он принял решение, сбросил с себя гнет страха. Он спокойно шел по середине улицы и держал путь к вокзалу.

20

   Прогулка вдоль побережья была великолепна. Каждый миг ее будто воскрешал благословенное прошлое – все, что некогда было и ушло. Силой мысли он пытался его удержать, однако оно ускользало, всякий раз ускользало… Но даже боль эта была сладка.
   Над морем висел голубой туман – будто дым господней сигары. Ветер приносил с суши пряные запахи земли. Светлые березовые рощи навевали легкую радость, уготованную всем, кто бы ни шел своим путем в этом благостном мире.
   Но никого больше не было – был один-единственный человек в этом счастливом мире, где за каждым поворотом дороги ждали путника новые радости.
   Счастье нового дня поселилось в его душе с той самой первой минуты, когда он сошел с автобуса, весело помахав на прощание шоферу, который тут же повернул свою видавшую виды машину, чтобы повести ее назад, к унылой будничной службе в маленьком городке. Вилфред шел по дороге между холмов, и кровь его пела. Будто каждый камень, мокрый от росы, тихо говорил с ним неслышной речью – на языке, понятном лишь им обоим.
   Мягкие волны накатывали на песчаный берег, шепотом поверяя ему свои тайны, бурые водоросли качались на них взад и вперед, смиренно и ровно, точно говоря: да, здесь наша жизнь и мы ею довольны. С горизонта поднималась смутная дымка, она быстро таяла под крепнущими лучами солнца. Чайки выписывали свой белый узор на сини неба, будто усеянной жемчугом, – это море отражало прохладные лучи солнца, с каждым мигом набиравшего силу…
   Неужели эти жемчужные россыпи обрамляют картину мира, полного страха и злобы? Даже его собственные легкие шаги по тропке, казалось, опровергали это. Неведомая даль дарила ему загадочное ощущение счастья, и оно несло его вперед, между пологих холмов к морю, где слышался равномерный плеск ленивых утренних волн, холодными языками лизавших гладкие прибрежные камни. А с другой стороны – с суши – эти терпкие запахи, эта песнь пробивающейся листвы, свежий пар от скудного мха на скалах, отточенных до совершенства…
   Никто не отозвался на его стук, когда он подошел к дому. Раз-другой он подал голос, надеясь, что его услышат, и все время чувствовал, что за ним следят. Он обошел вокруг дома, поочередно подходя к каждому окну, и сквозь стекла разглядывал одну комнату за другой. Увидел погасший камин, у которого стояли низкие кресла так, как будто большая компания гостей только что встала и покинула их. Но не было ни рюмок, ни другой посуды на столах, ни вообще каких-либо следов пребывания людей. На кухне чисто вымытые тарелки и чашки стояли на обычных местах. Вилфред знал педантизм Морица, его любовь к порядку. Неужели он уехал – бежал от опасности и беды, не дав себе даже труда известить об этом друга, более того – спасителя?
   Все это время его не покидало гнетущее чувство, будто за ним наблюдают из какой-то совсем близкой точки, посмеиваясь над его тщетной беготней вокруг дома. Будто сам он подглядывает чужую жизнь, но кто-то в то же время подглядывает за ним, а за этим вторым человеком подглядывает вся окрестная природа, полная знания всех унизительных человеческих тайн… У него мелькнула мысль, что его могут подстрелить; что ж, если кто-то сейчас выстрелит в него сзади, без промаха попадет ему в спину, чувствующую угрозу, что ж… может, это и будет желанное избавление, которого жаждет все его существо?..
   Со стороны моря донесся резкий смех. Он обернулся. Каменная беседка. Ну, конечно же. Мориц сидел в этой маленькой естественной крепости с видом на море, где в гребне каждой волны сверкали огни отраженных лучей солнца, рассеивающего дымку утреннего тумана, в крепости с видом на море, откуда просматривалась также и суша, где стоял дом…
   Вилфред быстро сбежал по склону холма к беседке. Она была обращена открытой стороной к морю, а закрытой – к суше, и случайный путник не мог бы сверху увидеть того, кто в ней расположился. Сойдя вниз по пяти каменным ступенькам, Вилфред очутился у фасада, обращенного к морю. На каменной скамье сидел Мориц. Он сидел в своей излюбленной позе, расслабившись и одновременно настороже, будто зверь, готовый сорваться с места при малейшем шорохе. Перед ним на каменном столике стояли бутылка мозельского и две рюмки. Вилфред огляделся вокруг.
   – А где Марти?
   – Она ушла месяц назад, даже не простившись со мной.
   Он холодно взглянул на Вилфреда: казалось, был доволен, что тот так и не понял, в чем дело. Вилфред недоуменно посмотрел на вторую рюмку.
   – Это для тебя – на случай, если ты зайдешь. Или для кого-нибудь другого. Сюда ведь не часто кто-нибудь забредает. А ты был похож на вора, да, на взломщика, когда крался вокруг дома, заглядывая в окна.
   – Ты мог бы окликнуть меня. Я не люблю, когда за мной следят.
   – Никто не любит! – коротко и холодно отрезал его собеседник. Он налил гостю вина. Бутылка была уже наполовину пуста. Словно в ответ на немой вопрос, Мориц наклонился и выудил из густой тени под столом вторую бутылку.
   – Неужели она ушла без всяких объяснений? Не оставила даже записки?
   – Записки не было. Твое здоровье!
   Мориц поднял рюмку. Прохладное мозельское вино, будто огнем, опалило ему глотку.
   – Одним врагом больше, – сухо произнес Мориц. – Одним опасным врагом больше. Кстати, почему ты так беспокоишься о Марти? Простой вежливости ради следовало бы сначала спросить, как поживаю я!
   Они сидели друг против друга, как много раз за время их знакомства. Прекрасное свежее утро, казалось, вобрало в себя все сущее – теперь Вилфред даже не мог вспомнить, что вообще привело его сюда.
   – А сам ты как поживаешь? – спросил Мориц.
   Как он поживает? Он ушел в подполье, как теперь принято выражаться, скрывается – прячется, попросту говоря…
   Мориц спросил:
   – Но ты по крайней мере хоть жив?
   Странный вопрос. Вилфред ведь и вправду жил как бы вне мира. Вся его прежняя энергия, казалось, покинула его. Он нашел приют в маленькой каморке на улице Пилестреде. Прятался там, как мелкая зверушка в норе, и не искал связи с миром.
   – У тебя скверный вид. Не побывал ли ты часом в тюрьме? Теперь ведь такая мода…
   Да, он побывал в тюрьме – своей собственной. Он долго был там. А теперь его расспрашивают об этом, и в вопросе – одновременно озабоченность и насмешка. Вилфред покачал головой. Он думал о Марти. Он слышал о ней от Роберта, тот рассказывал, что она пошла по рукам и вообще чудит – просто совсем опустилась.
   Мориц устало улыбнулся.
   – Похоже, нам обоим приходится худо. Я получил новое назначение, вот-вот смоюсь. Злые языки утверждают, что мы все вообще скоро смоемся отсюда.
   Да, злые языки это утверждают. Роберт так и сиял от восторга, предвкушая эту минуту. А вообще-то, что стал бы делать Вилфред без Роберта все это время и почему именно Роберт так печется о нем?
   Мориц поднял рюмку:
   – Ты что, приехал сюда, чтобы не раскрывать рта?
   Вилфред часто задумывался об этом. У Роберта есть все основания поступать прямо противоположным образом… Неужели и впрямь существует нечто зовущееся дружбой?
   Он заставил себя поднять рюмку.
   – Я приехал повидаться с тобой.
   Он понял вдруг, что ненароком сказал правду. Чудесное утро вдруг застыло, оцепенело, новый день будто затаил дыхание в недобром предчувствии. Конечно, не мог же он приехать сюда без всякого дела.
   – Ты явился, как говорится, к самому отходу поезда…
   Дорогой Вилфреду мнилось, что его влечет сюда некая определенная цель, но все это отошло куда-то далеко. Все, что терзало его день и ночь в унылой каморке на Пилестреде. Он должен избавиться от чего-то… Но сейчас его мучило смутное чувство вины перед Робертом: вот Роберт не умеет долго ненавидеть кого-нибудь…
   – Из Германии приходят дурные вести, – продолжал Мориц.
   Вести – вот что сейчас больше всего занимало Роберта. Как он радовался им и как горевал, когда удар настигал кого-то из его товарищей по борьбе. И все же горе не убивало его. У некоторых всегда есть в запасе радость – спасение…
   – …Так что, наверно, это наша последняя встреча.
   Вилфред слишком долго жил взаперти и теперь никак не мог сбросить оцепенение. Морица тянуло на исповедь. Но между ними стояла стена. Всем существом своим Вилфред был сейчас в каморке на Пилестреде – куда больше, чем во все то время, когда он и вправду там был.
   – Враг? – повторил он, вдруг возвращаясь к прежнему разговору – разговору о Марти: – Да что ты, ей все безразлично, она просто дура!
   Но Мориц, казалось, только и ждал повода заговорить о ней:
   – Ты ошибаешься. И вообще все эти слова – умный, дурак – ничего не значат. Марти – артистическая натура, а значит, впечатлительна и в некотором роде творческая личность. К тому же она лжива, впрочем, одно без другого не бывает. Она лжива и притом простодушна, а простодушный лжец сплошь и рядом говорит правду, как она, к примеру, сказала мне правду о тебе.
   – Ты что, сегодня настроен философствовать?
   – Да, я настроен философствовать. Все это время я много размышлял. И решил принять кое-какие меры.
   – И какие же меры ты принял?
   – Да никаких…
   Они избегали смотреть друг на друга. Они глядели на сверкающую гладь фьорда…
   – Вы что, поссорились с Марти?
   Мориц отпил из рюмки, потом прижал прохладное стекло ко лбу.
   – С Марти невозможно было поссориться. Она сама говорила все, что хотела, а ответов не слушала. Просто мы оба были в скверном расположении духа.
   – Причина?
   – Не было никакой особой причины. Просто в одно прекрасное утро мы проснулись в скверном расположении духа, оно возникло, как возникает день. А потом от него не отделаешься, пока не зайдет солнце. Но скверное настроение не покидало нас при солнце, как и при луне. Так мы и жили. Я тоскую по ней…
   – Почему ты называешь Марти артистической натурой?
   Вилфред отвел взгляд от смутной линии горизонта, который, казалось, то отдалялся, то приближался по воле волн, игравших светом, волшебно преображавших все расстояния. Его собеседник сидел, вертя в руке рюмку, – в худой, но крепкой жилистой руке.
   – Разумеется, Марти не «интересовалась», как принято говорить, каким-либо видом искусства, это не в ее стиле. Она не принадлежит к числу дам, без которых не обходится ни одна генеральная репетиция, ни один вернисаж. Дамы эти бездумно вращаются в кругу, не имеющем ничего общего с искусством. Твой друг Роберт – вот он человек искусства. Наверно, он не в состоянии отличить Боннара от Пикассо, но зато у него есть личность, которую он стремится выразить, и для этого есть по меньшей мере две возможности.
   – Почему ты вдруг заговорил о Роберте? Вот уж совсем безобидный человек.
   – Не может быть безобидным тот, кто сам обижен. Откуда мне знать, во что мог ввязаться такой человек, как он? Большинство людей лишь в последний момент вспоминают, что надо спасать свою шкуру… Впрочем, речь не об этом, я просто хотел сказать, что он поразительно свободен от утомительной тяги к идеализации всего и вся, – право, есть что-то болезненное в этой извечной германской черте. Вот англичане смотрят на все с практической стороны… Черт побери, отчего ты не остановишь меня? Мне так недоставало тебя все это время!
   Только теперь Вилфред заметил, что в нескольких шагах от них в траве лежали, сверкая на солнце, пустые бутылки. Значит, мрачное глубокомыслие Морица – всего лишь плод долгого общения с отменным немецким вином…
   – Ты ведь, кажется, говорил о Марти?
   – Да, все было связано между собой: Марти и нынешнее положение в мире… В простодушии Марти, в ее серьезном отношении к мелочам я чувствовал, признаюсь, какую-то силу. Это смущало меня. Я должен сказать тебе одну вещь… – Мориц подался вперед и с нарочитой доверительностью продолжал: – Я по-своему любил эту женщину. Ее простодушная лживость, нелепая вера в добро – все это трогало меня, а ее провинциальная порочность словно бы возвращала невинность мне самому…
   Вилфред пожал плечами: какой смысл обсасывать пустячные переживания – но, казалось, Мориц отрешенно готовится к чему-то, чего уже нельзя избежать.
   – Почему ты говоришь в прошедшем времени? – спросил Вилфред. – Будто все у нас уже позади…
   Мориц коротко рассмеялся:
   – А разве не так?
   В тот же миг в руках у него оказался револьвер; очевидно, он незаметно вытащил его из кармана.
   – Комедиант! – сказал Вилфред. Ему нравилось дразнить Морица. За беседой они уже почти до дна распили вторую бутылку. Ясное утро постепенно сменялось пасмурным днем. Радостное настроение улетучилось.
   Мориц наполнил его рюмку, затем вынул из-под стола третью бутылку.
   – А что, люди вроде нас с тобой – всегда комедианты. Не то чтобы мы стояли в стороне от жизни, мы по-своему участвуем в ней, но разве мы вкладываем в это душу?
   Отставив бутылку, Мориц снова взял в руки револьвер; теперь он вертел его в руках.
   – Взять, к примеру, тебя: ты вечно перегибаешь палку, ты злоупотребляешь выигрышем, которым наградил тебя случай. Ты вызволил меня из беды, правда, не ради любви ко мне. Впрочем, мне безразлично, почему ты это сделал. Но шло время, и глянец на подвиге твоем поистерся. Сам понимаешь, не могу же я день за днем надраивать мою благодарность к тебе, чтобы она сверкала вечно новым блеском?
   Вот это разговор начистоту! Раньше или позже он должен был состояться. Нельзя безнаказанно отвергать дружбу человека, который вынужден насиловать свою природу, чтобы вступить в общение с другим. Вилфред вздохнул с облегчением, он будто снова обрел под ногами твердую почву.
   – А это значит, – спросил он и с насмешливой серьезностью поднял рюмку, – что отныне ты отказываешь мне в верности и дружбе?
   – Ты угадал.
   Мориц снова отложил в сторону револьвер. На его вялом лице блуждала улыбка, чувственная и обманчивая, как все в этом человеке, разыгрывавшем комедию.
   – Твое положение двусмысленно: с кем только ты не водишься! Хуже того – сам факт твоего существования способен кое-кого раздражать.
   – И ты полагаешь, что это можно исправить?
   Мориц отрешенно глядел в весеннее небо. Черные тени промчались над фьордом, зловеще кричали морские птицы. Какая-то ложная торжественность сквозила во всей этой сцене, и казалось, вокруг – наспех сколоченные декорации, реквизит театральной техники, который будет выброшен на свалку, как только окончится представление.
   – Вся эта природа действует мне на нервы… – Подняв рюмку, Мориц снова поставил ее на каменный стол. – Я обдумал создавшееся положение, – сказал он по-прежнему таким тоном, словно самому ему все глубоко безразлично.
   – Ты хочешь извиниться?
   Мориц раздраженно покачал головой:
   – Мы действуем решительно и быстро. Странные вы люди, вы, жители этой миролюбивой страны. Вы до сих пор не поняли, что в критической ситуации высшая справедливость требует решительных действий. Реальность, как и прежде, вам чужда.
   Вилфред уже раскрыл рот, чтобы ответить, но отвечать не хотелось. Револьвер на столе словно дразнил его. Стоит ему сейчас протянуть руку и попытаться его схватить – но, как бы молниеносно он ни проделал это, Мориц опередит его и к тому же это послужит оправданием поступка, в котором, в сущности, ему и не надо будет оправдываться.
   Вилфред опустил обе руки на холодную столешницу. Мориц не сдвинулся с места. Его длинные пальцы теребили знаки различия на воротнике мундира, словно он хотел этим сказать: «Видишь, я убрал руки от револьвера – пользуйся случаем!»
   А если револьвер не заряжен? Если вся эта мелодраматическая сцена – лишь повод подтолкнуть Вилфреда на дурацкий и необратимый жест? В рукопашной схватке Мориц легко возьмет над ним верх… Вилфред не слишком искушен в обращении с огнестрельным оружием, да и кто, глядя на револьвер – орудие смерти, – возьмется определить, хранит ли оно сейчас в себе эту смерть или же нет…
   Мориц вдруг протянул руку и схватил… рюмку. Вилфред чуть было не попался на удочку, но, уж верно, ангел-хранитель вовремя удержал его.
   Мориц поднял рюмку и кивнул с одобрительной улыбкой.
   – Недурно, недурно! – пробормотал он.
   – Лучше не бывает! – Это могло относиться и к вину. – Наверно, с интендантского склада?
   Кокетливо приложив два пальца к губам, Мориц вскинул брови.
   Да, наверно, вот так он сидел и забавлялся день за днем. А теперь у него появился зритель…
   – Слишком поздно… – вдруг тихо произнес Вилфред. И поскольку тот, другой, не отозвался, он продолжал: – Я полагаю, это в природе вещей. Человек взрослеет рывками. И причины, побудившие нас в свое время сделать то-то и то-то, впоследствии уже недействительны, да их даже и не вспомнишь! Кажется, будто все предопределено заранее.
   Мориц холодно рассмеялся:
   – Ты вечно думаешь лишь о самом себе – о том, чтобы возвыситься над обыденным… – Он сидел, вертя в руках револьвер. – Я же сказал: мы с тобой братья, – продолжал он, – мне ли не знать, что такое сомнение? Большинство наших поступков мы совершаем случайно. Преднамеренность мертвит – в ней уже зачаток малокровной рефлексии. Важнее наших раздумий и решений – условия, случайные обстоятельства, которые вынуждают нас действовать… Как-то раз на Украине, в боях за некую речушку, со мной приключилась забавная история. Прилетела вдруг темненькая пичужка, не знаю, какой уж породы, но я невольно заприметил ее. Артиллерия расчистила нам путь, мы могли свободно пройти к реке, но почему-то замешкались. И тут откуда ни возьмись появился вдруг партизанский отряд, из тех, что сильно донимали нас в тамошних краях, и открыл по нашим силам огонь из автоматов и пулемета, может, даже из двух. Ну конечно, тут вступили в дело наши танки, и скоро стрельба у речки стихла, но, пока партизаны вели огонь, пули сбили всю листву на деревьях, окаймлявших реку, так что под конец всюду торчали одни голые сучья, а деревья стали похожи на веники. А та крохотная пичужка прямо-таки заворожила меня; дожидаясь минуты, когда мы сможем выступить вперед, я не отрывал от нее глаз: по мере того как ветви обламывались под ней, она перескакивала с ветки на ветку, с дерева на дерево. Сорвет пуля одну ветку – пичужка тотчас перелетит на другую. Над нами было светлое небо, с серебристым туманом над речкой, но всюду стоял дым, и еще помню грязную темную полоску земли вдоль речки. Но пичужка оставалась целехонька – казалось, весь наш смертоносный грохот бессилен против нее. Под конец меня стала так раздражать эта пернатая озорница, что я вытащил револьвер и пристрелил ее. Вот тут-то меня и ранило, после чего меня прислали сюда. Я тогда совсем забыл о себе, мне бы укрыться где-нибудь, а не стоять на месте. И если бы в ту пору от моего присутствия духа зависел исход войны, то и тогда я, наверно, не смог бы оторваться от этой проклятой птицы.
   Мориц небрежно раскачивался на стуле, лениво свесив по бокам руки. Он рассказывал про пичужку, но невидящий взгляд его был устремлен в пространство. Вилфред читал в его глазах решение, которое вот-вот созреет…
   – Ты верно сказал: сейчас уже слишком поздно, – продолжал Мориц. Он снова протянул руку к револьверу. – Единственное, что меня забавляет, – удар одновременно поразит и тебя. Мой денщик и второй солдат находятся сейчас вон в том сарае. Ты отверг мою дружбу. Вот почему я пригрозил тебе. Ты отверг своего единственного брата.
   Он вскинул руку с револьвером. Рука была уже на уровне головы… Только теперь Вилфред вспомнил, что приехал сюда с определенной целью. Но он не солгал Морицу – просто всегда случается не то, чего ждешь. Он медленно встал, так, будто эта игра совсем не касалась его. И вдруг, резко подавшись вперед, схватил Морица за руку. Рюмка опрокинулась, из нее полилось вино. Пуля попала Морицу в правый глаз. Он рухнул на стол и мгновенно как-то усох, так что казалось, на столе валяется один мундир. Рюмка покатилась по столешнице и бесшумно свалилась в траву.
   Только теперь Вилфред спохватился, что он держит в руках револьвер. Стрелял не он. Мориц сам застрелил себя. Он лишь дожидался зрителя – уж таков был этот позер.
   Но как-никак Вилфред держал в руках дымящийся револьвер… Он находился на месте преступления и стоял с револьвером в руках…
   Никто не шел. «Они в сарае, – подумал он. – Но еще минута – и они будут здесь». Издали могло показаться, будто Мориц уснул.
   Он быстро наклонился над мертвецом. Кровь темным пятном расползлась по столу. Никто не шел. Вилфред хотел бросить револьвер, но пальцы не разжимались. Какая-то смутная мысль закопошилась в его мозгу: может, даже неплохо иметь при себе оружие. И одновременно прихлынуло новое чувство – новое и непривычное, – чувство безмерного облегчения, словно все двойственное и чужеродное в нем самом умерло вместе с Морицем. Азарт предстоящего бегства захлестнул его, точно блаженный хмель. Теперь во всем окрестном пейзаже был разлит какой-то нездешний покой: мертвец у стола и кругом – трава, лес со светлыми пятнами зелени…
   Он ринулся к берегу, где стояли лодки. Моторная лодка никак не заводилась, и Вилфред перескочил из нее в шлюпку, отвязал ее и стал грести изо всех сил – она невыносимо медленно шла по воде. Крепко упершись ногами в шпангоут, Вилфред налег на весла с такой силой, что потемнело в глазах. Он греб, не отрывая глаз от лодки, чтобы только не смотреть на берег и не видеть, как медленно он уплывает прочь. Когда же он все-таки наконец поднял голову, устав смотреть на скамью, покрытую растрескавшейся зеленой краской, взгляд его упал прямо на каменную беседку. Как-никак она уже сместилась в сторону и с каждой секундой отдалялась все больше, почти сливаясь с пейзажем. Над морем кружили чайки. Из отдаления беседка напоминала древний храм. Вилфред ясно различал силуэт человека, припавшего к крышке стола, очертания его плеч на фоне светлого неба между каменными столбами. Беседка, ее деревянный остов и даже фигура над столом – все будто высечено из прибрежных скал. Картина эта могла быть также частью гобелена с романтическим рисунком. Но где же убегающий олень в глубине, где собаки? И где вышитый шелком рыцарь с румяными, как яблоко, щеками? Весь узор выполнен в сером камне… Вдруг случилось нежданное: из оголенного леса левее усадьбы вышел олень. Стремительно выбежав из-за деревьев, он замер, принюхиваясь, и затем не спеша направился к «храму». Потом зверь снова застыл, вскинув точеную головку, принюхиваясь к ветру. И тут же бросился назад, к лесу, откуда пришел.