«Таких, как он, изображают на рекламах виски», – подумал Вилфред, когда они стояли друг против друга в дверях. Роберт не скрывал своего изумления:
   – Как ты узнал пароль?
   – Господи, право же нетрудно сообразить, что человек твоего толка открывает дверь по звонку, сигнализирующему букву «V» [[1] ]! Ты что, не хочешь меня впустить?
   Когда они вошли в комнату, он сразу заметил запретный радиоприемник на книжной полке, точнее, край его, выглядывавший из-под незатейливой маскировки.
   – Я уже увидел его, – сказал он, когда Роберт попытался заслонить собой аппарат.
   Ох уж эти патриоты с их позами и мелкой возней. Все, что они ни предпринимали, было так прозрачно – нескончаемая демонстрация боевого и беспорочного образа мыслей. И когда старина Роберт, словно по команде, скользнул к неизбежному бару, – мыслимо ли вообще представить себе этого человека без бара, даже очутись он волей судьбы в вигваме? – Вилфред сказал:
   – Да, мне и правда не помешал бы глоток какого-нибудь живительного напитка, ты угадал. Но ты словно боишься меня?
   Роберт улыбнулся чуть смущенной улыбкой.
   – Боюсь тебя? – повторил он, поднимая стакан.
   Вилфред осушил свой.
   – Почему бы и нет? – игриво сказал он.
   Они сидели прямо друг против друга, между ними – маленький письменный стол. Из нижнего ящика стола торчал клочок бумаги – одна из запрещенных листовок, которые эти люди читали и распространяли с молниеносной быстротой словно лишь для того, чтобы вырасти в собственных глазах.
   – Коли так – твое дело объяснить почему, – холодно произнес Роберт.
   Вилфред подумал: «А он куражится, хотя, может, он и вправду так вошел в образ…»
   Он протянул Роберту пустой стакан:
   – Я сам при случае пришлю тебе бутылку.
   Роберт наполнил стакан и ответил с опозданием, слишком явным, чтобы расценить это только как дерзость:
   – Я не уверен, что захочу принять твою отборную водку.
   Сквозь маскировочные шторы, сквозь двойные рамы окон до них донесся топот марширующих ног. За углом топот оборвался. Но тут же послышалась песня – солдатская песня с привычным рубленым ритмом.
   – Дурацкая песня! – Вилфред снова протянул стакан.
   Роберт словно не замечал его.
   – Это ты говоришь!
   Опять скупой, с запозданием, холодный ответ. Вилфреда охватило беспокойство: нет, он не боялся, просто его раздражало, что он не знает, в какой мере позер Роберт слился со своей ролью «истинного норвежца».
   – Что ж, сейчас самое время раскрыть мне тайну, что на самом деле ты – один из главарей Сопротивления, только не отвечай мне опять: «Это ты говоришь!» Дескать, Черчилль да ты, ну и еще два-три человека, имен которых ты, конечно, не знаешь…
   «Какого черта, почему этот идиот не принимает мяч, когда над ним подшучивает старый друг?» Запоздалые ответы Роберта и вправду начали его пугать.
   Роберт встал. Обернувшись к окну, он, казалось, сердито принюхивался к темно-синей шторе, отгораживавшей его от мира, где царило действие.
   Когда он обернулся к Вилфреду, на лице его сияла улыбка. Это было неожиданно. Старая плутоватая улыбка, какой улыбаются друзьям, уже без всякой отчужденности.
   – Зачем ты ко мне пришел? – спросил он.
   – Зачем в нынешние времена приходят друг к другу? Поболтать. И еще – вдруг у тебя есть диван, на котором можно поспать…
   – Несколько ночей?..
   Вилфред кивнул.
   – Если только я не помешаю…
   Теперь Роберт уже без всякой просьбы налил ему стакан все той же дрянной водки.
   – Конечно, – сказал он. Улыбка не сходила с его лица. – Кстати, от какой из двух сторон ты прячешься?
   – От обеих.
   Роберт сел. Он раздумчиво кивнул. («Господи, ему ли изображать из себя мыслителя!»)
   – Ты, кажется, очень устал?
   – Ты попал в точку. – Вилфред выпрямился в удобном хозяйском кресле. Его то клонило ко сну, то вдруг охватывало неестественное оживление. – А вот ты, напротив, выглядишь помолодевшим, словно заново родившимся. Может, поделишься тайной, каким кремом ты мажешься на ночь?..
   Роберт рассмеялся.
   – Мне диета на пользу. Пудинг из акулы или еще бог знает из чего. Из брюквы. Я думаю, все мы, кто вынужден жить на паек…
   – Хочешь намекнуть, что я купаюсь в мясном соусе?
   Вилфред насмешливо тронул свои скулы, словно у мертвеца выдававшиеся под тонкой кожей. Роберт подумал: «Если бы рафаэлевский ангел несколько месяцев сидел на голодном пайке…»
   – Не знаю я, в чем ты купаешься, – добродушно сказал он.
   Вилфред встал, шатаясь от усталости.
   – Разговор двух старых друзей в эти дни приобретает порой налет нездоровой враждебности… – Он оглянулся вокруг. – Ты, кажется, упомянул про какой-то диван.
   Роберт вяло показал рукой в сторону портьеры.
   – Если только там уже не спит кто-то другой…
   Чуть погодя Роберт стоял, просунув в щель между портьерами свечу, и внимательно разглядывал своего старого друга. Тот сразу же погрузился в глубокий сон – как только упал на диван. Роберт заботливо прикрыл спящего одеялом. Его угнетало тягостное чувство стыда, но он не мог понять, стыдится ли он того, что приютил сомнительную личность, человека, о котором говорили, что его не мешало бы убрать… или того, что он скрыл свое природное гостеприимство под маской холодности. Что, в сущности, знал он об этом бывшем друге своем из лучших времен, которому втайне всегда завидовал, оттого, что тот добивался всего, что желал, – рыцарь легкомыслия и незаслуженной удачи, человек, с которым он некогда делил и горе, и радость. Дружба их возникла много лет назад, в далекие годы первой войны, когда и он сам, и вся его компания беспечно плыли по воле волн – волн легкомыслия и равнодушия. И что, в сущности, знали люди, желавшие его убрать, об этом падшем ангеле, что сейчас спал на его диване таким глубоким сном, каким спят только праведники? Это худое лицо, похожее на смутный набросок в путевом блокноте художника, хранило знакомое выражение бесхитростной робости, в свое время покорившее всех. Безмерная растерянность охватила доверчивую душу Роберта, столь уязвимую для злой воли.
   Кто вообще знает хоть что-нибудь об этом вечно мятущемся дитяти с множеством несбывшихся дарований? Годами его чуть ли не боготворили за незаурядность, зато потом – даже не высмеивали, просто забывали о нем, как забывают всех, кто не оправдывает надежд или же совершает недозволенные виражи в своей, казалось бы, предначертанной карьере, из-за чего окружающие остаются с длинным носом – и это в награду за все их восхищение и преданность…
   Роберт вздрогнул: он вдруг увидел руку. Чуть заметно сдвинулась портьера, и луч света выхватил из тьмы желтый, как воск, протез, покоившийся на груди спящего. И показалось вдруг, будто это и есть самая живая, единственная живая часть существа, лежащего на диване. И Роберт впервые понял, что когда-то, да и всегда, его притягивала именно эта тепличная искусственность Вилфреда, бесплотность, что ли. Необузданность его и вместе с тем утонченность, порочность, и совершенная невинность, и в придачу этот дешевый цинизм, изумлявший наивных его соотечественников, привыкших воспринимать каждое слово всерьез, при всей испорченности – на словах, и на деле – того круга, в котором оба в ту пору вращались.
   И еще кое-что другое понял он, стоя вот так и разглядывая друга, потому что теперь видел его в новом ракурсе: полное безразличие спящего, казалось, еще больше обостряло его собственную, недавно пробудившуюся тягу к справедливости и добру. Трагическая участь родины, все страшные события, обрушившиеся на нее, начиная с того самого непостижимого апрельского дня… разве не угадывалась за всем этим упорядочивающая рука, встряхнувшая ватный хаос жалких и вялых судеб?
   Да, так оно и есть: удар, жестокий и беспощадный, но зато он разбудил их… А что же, собственно, было прежде? Роберт провел ладонью по лбу. Он просто не помнил этого, словно прежде была какая-то странная жизнь под водой, блестящая, но и угнетающая своим коварным накалом – накалом чувства вины и укоров совести за ничтожные поступки, свои и чужие.
   И тут грянула война и заставила всех вскинуть головы к грозовому небу: в жизнь, неведомо для них самих, вошло упорядочивающее начало. Оно не только отделило овец от козлищ, перевернув сознание всех и каждого, – оно перетряхнуло весь ворох самоугодливых мыслей, подленьких забот о сексе, о выгодных сделках – весь мусор будничной суеты.
   Господи, что это с ним: какой восторг и пафос из-за минутного взлета души – и это самобичевание! – ну, прямо солдат Армии спасения в исповедальне!.. Спящий будто источал иронию, окутывавшую Роберта, который застыл в просвете между портьерами, весь во власти какого-то дурмана, немощи, что ли. Подумать только, этот темный субъект, не ведающий ни добра, ни зла, разлегся на его диване и словно бы по обыкновению прав: всегдашняя его ирония вот-вот захлестнет патриота Роберта, еще недавно свято верившего в свое предназначение. Он верил в него так свято, как только мог. Он не видел ничего смешного в попытках людей, да и в собственных своих попытках сбросить иго – иго гнусного зверя, мастодонта, нагрянувшего с юга и низвергшего маленький, но отважный, честный народ в мерзостную трясину, с каждым днем засасывающую его все глубже.
   Роберт вскинул обе руки будто для удара, но тут же их уронил. К чему пустые рассуждения. Разве сердце позволит ему оскорбить действием проклятого паразита, которого он любил…
   Слово это испугало его. От стыда по телу прошла дрожь. Черт побери, что он готов был себе внушить? Какое дьявольское наваждение подсказало ему это слово: «любил»? Разве всю свою жизнь он не укладывал женщин на свое ложе, одну за другой, истый Казанова на шестидесятом градусе северной широты… И разве он и его сподвижники не рисковали много раз своей свободой и жизнью в необыкновенные эти дни с тех пор, как грязный зверь наложил мертвящую лапу на маленькую несчастную страну?..
   Казалось, спящий друг беспрерывно меняет облик под тяжестью разоблачений, которые сам вызвал, лежа в глубоком сне. Неужели правда – вся эта болтовня про какую-то гипнотическую силу, присущую некоторым людям? Иначе чем объяснить, что разумный человек вроде него, Роберта, вот так стоит и смотрит на спящего прохвоста, позволяя ему замутить свою душу? Или это мутная душа спящего окутывает все сущее тенью подлого подозрения, подобно простертым щупальцам спрута, таящим невидимый, но смертоносный яд скепсиса? Да, будто отравленный, будто замаранный чем-то, стоял он сейчас в своей гостиной на пороге чистенькой библиотеки, которую некогда обставлял с таким удовольствием, – она пришлась как нельзя более кстати в нынешние времена, когда борцы, преследуемые за свои убеждения, часто просились на ночевку к друзьям…
   Опять выспренние слова! G уст двуликого человека, что лежал сейчас перед ним, всегда слетали тирады, искажавшие и высмеивавшие обиходные понятия, в которые Роберт и его соратники по борьбе облекали скромные свои усилия во спасение угнетенной родины. Чем-чем, а уж этим искусством слизняк, разлегшийся на его диване, владел в совершенстве – умалять подвиги честных борцов своими подлыми сомнениями и неверием…
   Роберт мог бы сейчас предупредить кое-кого – людей, утверждавших, что знают правду о Вилфреде. Он легко мог сделать несколько шагов к телефону в коридоре – позвонить одному знакомому, который даст немногословный ответ на немногословное сообщение.
   Он прошел несколько шагов к телефону и снял трубку. Но все время он мыслил мыслями того человека, который лежал на диване в библиотеке: «Ты не сделаешь этого, конечно же, нет. Ты просто решил предпринять прогулку в шесть коротких шагов, чтобы щегольнуть своей независимостью».
   Он снова раздвинул портьеру на пороге между гостиной и библиотекой, и на лицо спящего упал луч света. Челюсть у него отвисла, как у мертвеца, и, как у мертвеца, неестественно заострился нос, обнаружив легкую кривизну, которая в иное время была незаметна. Роберт уличил себя в том, что наслаждался этим недостатком; он словно бы придавал нечто человеческое существу, своим совершенством поправшему все возможности человека. Двулик и двусмыслен – таков он всегда и во всем, такова и его красота, в которой, по правде говоря, скрыто что-то отталкивающее.
   Звонок в дверь. На этот раз – уже не условный сигнал. Роберт вздрогнул, но тут же взял себя в руки. Снова звонок. Он не двинулся с места. Позвонили в третий раз, раздался легкий стук. Неужели они? Неужели конец? Он быстро оглянулся. Снова постучали, но все так же тихо. Нет, они так не стучат. Они барабанят. Он быстро вышел в прихожую и распахнул дверь. На пороге стояла Селина, его жена, – впрочем, в последние годы они были не слишком-то прочно женаты.
   – Почему ты не открываешь? – Зеленые глаза сверкнули оловянным блеском.
   – Я не знал, что ты знаешь…
   – Впусти же меня в дом. Господи… да ведь все знают, где вы живете, хоть вы и переезжаете с места на место.
   Быстрым взглядом она выхватила стол и стаканы на нем.
   – У тебя гости?
   – Да, у меня гость. Что тебе нужно?
   – Какой гость?
   – Не твое дело, – любезно ответил он.
   Она шагнула к портьере, но он загородил ей путь. Она рассмеялась:
   – Кто она: блондинка, шатенка, брюнетка? Красивая?
   – Там нет никакой женщины.
   Селина опять рассмеялась:
   – Черт побери! С каких пор ты стал интересоваться мальчиками?
   Он почувствовал, что краснеет.
   – Тебе нужна моя помощь? – спросил он.
   Она прохаживалась по квартире, заглянула в кухню.
   – Тебе нужна женская помощь, – сказала она. – Но я надолго здесь не останусь.
   – Дорогая Селина, – ответил он, – можешь оставаться здесь сколько хочешь, но только сделай милость, не шныряй так повсюду. И ответь мне на один вопрос. Люди говорят, будто ты угодила в сомнительное общество… правда это?
   – Кто тебе сказал?
   Она отвечала ему смело, с вызовом, как всегда.
   Признаться, в свои тридцать восемь лет она выглядела ничуть не хуже своих добродетельных сестер, скорее напротив.
   Он пожал плечами.
   – Я хочу знать, правда ли это.
   Она улыбнулась.
   – Разве я устраиваю тебе допрос? А «люди» многое говорят – кстати, что ты и сам мог бы рассказать немало любопытного в случае, если… А скажи, есть у тебя ванная комната? Послушай, куда это ты собрался?
   Он вернулся в гостиную с туалетными принадлежностями в руках и сунул их в изрядно потертый портфель.
   – Ага, только я – в дверь, ты – за дверь. Нечего сказать, веселое будет у нас рождество.
   Он спохватился. И правда, сегодня рождество, он и забыл совсем. Она тихо засмеялась. Она знала, чем сразить его, он был сентиментален, как школьник, несмотря на все свои патриотические деяния. Но он уже оправился.
   – Я же сказал: можешь оставаться сколько хочешь. Но не требуй от меня…
   Уложив вещи в портфель, он запер его. У портфеля был теперь подозрительный вид. С таким на ночь глядя опасно выйти на улицу по нынешним временам. Они оба разглядывали портфель, думая одно и то же.
   – А что поделывает там твой приятель?
   Она чуть приметно откинула назад голову и снова стала казаться смелой, веселой и беззаботной; когда-то все это приводило его в восторг, много лет после того, как однажды во время морской прогулки он увел Селину у Вилфреда.
   – Взгляни сама, – сказал он. Но она видела, что он нерешительно топчется на месте с подозрительным портфелем в руках.
   Она направилась к библиотеке. Но почему-то помедлила, прежде чем раздвинуть портьеры. Он подумал: «Ну, сейчас будет спектакль».
   Тут он увидел, что она отпрянула. Лицо ее исказилось. Она зажала рот рукой, словно хотела заглушить крик. Что-то по-девичьи беспомощное вдруг проступило в элегантной женщине, одетой в короткий меховой жакет, – и где только она его раздобыла?..
   Селина снова раздвинула портьеру, на этот раз уже осторожно, и на лице ее отразилась бесконечная нежность. В следующий миг это выражение сменилось испугом.
   – Боже, неужели он…
   – Не бойся. Он просто вкушает неправедный сон. Черт знает, где только он шлялся.
   Она склонилась над Вилфредом. Из гостиной ему было видно, как длинной изящной рукой она почти коснулась головы спящего. Неужто бабы никогда не перестанут молиться на этого падшего ангела? Не то чтобы сам Роберт по-прежнему был привязан к ней, хоть она и была хороша, вся лучась порочной невинностью, роднившей ее с тем, кто спал там, за портьерой… Черт бы взял всех этих двуликих людей! Роберт все так же растерянно стоял с дурацким портфелем в руках. Затем растерянность сменилась гневом. Но и гнев рассеялся быстро, как всегда. Он думал: я же борец Сопротивления, к лицу ли мне такая уступчивость? Вечно они оставляют меня в дураках, эти люди, мечущие крапленые карты… Он чувствовал, что его тянет к ним, к их бесшабашному веселью, к озорству, ведь когда-то это был его мир…
   И снова Селина будто прочла его мысли.
   – Милый, – сказала она, подойдя к нему, – оставь ненадолго свои патриотические заботы, и мы втроем повеселимся немного, отпразднуем рождество, и вообще…
   Он знал, что похож на обиженного мальчишку. Да он и был обиженный мальчишка – в свои-то пятьдесят четыре года!
   – Ну, с этим вот типом нам с тобой нескоро удастся повеселиться…
   У него вырвалось: «Нам с тобой». Он прикусил язык. Но она тут же поймала его на слове.
   – Когда-нибудь ведь он проспится! Я убегаю, надо же раздобыть что-нибудь к ужину, это не так-то просто. Вот тем временем он как раз и проспится. А ты вынь из портфеля зубную щетку и все остальное и наведи в доме уют!
   Она победила. Она знала это. И он тоже. Она слегка приложилась губами к его щеке.
   – Кстати, не мешало бы тебе побриться, – сказала она. – А я скоро вернусь.

6

   Гнусный зверь навалился на страну, отвратительными щупальцами пригнул ее к земле. Люди теперь уже привыкли к этому зверю. Не то чтобы они перестали его бояться, но они привыкли к страху. И не то чтобы они смирились со своей невыносимой долей. Но пламя, охватившее их, стало тише. Огонь, пылавший снаружи, ушел внутрь.
   В новой квартире – того сверхмодного типа, который быстро становится старомодным, – старые друзья празднуют рождество. В каждом доме сейчас празднуют рождество. Люди не совсем отрешились от веселья и смеха. Очень многого теперь не купишь – ни подарков, ни еды, ни вина – всего, что обычно покупали на рождество. Но зато тем драгоценней то, что удается раздобыть. Женщины в этой стране вяжут теперь будто одержимые, вяжут усердно, как никогда. И пусть нельзя купить шерсти желаемого цвета и качества, всегда ведь можно распустить старые вещи и связать из них новые. Во многих домах сейчас сыро и холодно. И потому вязаные вещи очень кстати. Да и сама работа приятна – отчасти необходимая, но отчасти и бесполезная. И к тому же она заменяет курение. Ведь с куревом дело сейчас обстоит скверно. Да и со всем прочим тоже.
   Одного лишь нынче не занимать – боевого настроения. Вот ведь какое чудо – настроение не соответствует кривой, отражающей общее положение дел, скорее, наоборот – оно будто в отместку безудержно взмывает ввысь как раз в пору, когда, казалось бы, налицо все причины для тревоги и горя. Смех и веселье далеко не всегда признак благополучия. И даже самочувствие… подчас и оно не подчинено законам причины и следствия. Сколь многие люди в опасности и беде обретают бодрость духа, которой им так не хватало в пору благополучия. Они и сами это сознают и думают: «Чудно устроен человек». Беда возвышает человека в собственных глазах, позволяет ощутить себя чуть ли не героем.
   В новой квартире, где трое старых друзей празднуют рождество, еды и питья вдоволь. Зато слегка недостает веселья, все будто выжидают чего-то. Может, они вовсе и не такие уж близкие друзья, впрочем, никто из них толком этого не знает. К тому же дружба их принадлежит прошлому. Старая любовь ржавеет. И дружба тоже ржавеет. Одно лишь вино в рюмках не ржавеет. Об этом усердно заботятся все трое: они с такой скоростью опорожняют рюмки, будто страшатся, что кто-то придет и отнимет у них вино.
   Да, наверно, именно этого они и боятся – или, может, чего-то другого? Может, они боятся друг друга? «Будем здоровы!» – говорят они, поднимая рюмки. «Будем здоровы!» – раздается в ответ. Не самый оживленный разговор. Роберт добродушно произносит:
   – Значит, надо было случиться войне, чтобы мы трое снова встретились?
   Вилфред учтиво улыбается. А Селина – нет. Она не станет тратить время на зряшную учтивость, когда в рюмках ждет вино. Вилфред узнает эту ее повадку, узнает и другое – она никогда не хмелеет после первых рюмок. К тому же ей надо приглушить сильное возбуждение. А вот ему глушить нечего. Он забыл ее, забыл, насколько это может человек, которому еще далеко до маразма. Он помнит ее как живописную фигуру на носу лодки, в брызгах и россыпях воды, в свете радуги. Черты лица те же, та же фигура… Она великолепно сохранилась. Но все это не будит отзвука в его душе. Как и память о том, что когда-то давным-давно они точно так же сидели втроем в хижине в Нурмарке. Тогда они были молоды. Но никто из троих особенно не чувствует бремени лет. Идет война. Но даже и этого они будто не чувствуют. Сегодня рождество. И всякий раз, вспоминая об этом, они говорят: «Будем здоровы!»
   Повсюду в городе, повсюду в стране люди сейчас говорят друг другу: «Счастливого рождества!», а на Новый год скажут: «С Новым годом, с новым счастьем!» – и значительно заглянут друг другу в глаза: что-то ведь должно непременно случиться. Что? Да хоть что-нибудь. В стране да и во всем мире. Должен произойти решающий перелом.
   – С кем я? – неожиданно начал Вилфред. – Ты, кажется, хотел знать, с кем я? Во-первых, я ни с кем, практически я никогда ничьей стороны не принимаю. Вообще вы всегда употребляете такие выспренние выражения!
   – Вы? – переспросил Роберт.
   – Ну, если хочешь, все люди по нынешним временам. Они теперь рассуждают с пафосом о самых простых вещах. Все время одних презирают, другими восхищаются, на каждом шагу убивают кого-то в мысленной своей кровожадности. Я все понимаю, но, черт побери, так убивайте же на самом деле, те из вас, кто посмелей!
   – Ну, ну… кажется, мы хотели приятно провести вечер?
   – Сегодня рождество, – сказала Селина. Она не поднимала глаз от вина. Вынув зеркальце, она напудрилась, но казалось, взгляд ее смотрит сквозь зеркало.
   – Андреас… – заговорил Роберт, – помнишь Андреаса, с которым ты учился в одном классе? Выпьем за него! Выпьем за всех наших друзей, что томятся в тюрьме!
   Вилфред сидел и смотрел на Роберта, героя сотен ресторанных битв, в которых было так много раненых и так мало победителей. Он размышлял о добродушном цинизме Роберта, оборачивавшемся безграничной терпимостью. Из цинизма Роберт был добр и сентиментален, чуть ли не религиозен. Не цинизм ли сделал его патриотом?
   – Он пострадал за?.. – осторожно спросил Вилфред.
   – Многие из наших пострадали, – прозвучал ответ. – Андреасу пришлось туго.
   Вилфред не посмел даже улыбнуться… Что-то непохоже на правду. Придется зайти с другого конца:
   – Неужели он в самом деле?..
   Клюнуло. Клюнуло, черт побери!
   Роберт состроил неприступную мину – мину человека, который знает больше, чем говорит.
   – Андреасу пришлось туго, – мрачно повторил он. – Выпьем! – воскликнул он тут же, словно желая переменить разговор – из страха выболтать лишнее.
   – А ты не думаешь, положа руку на сердце, что Андреас и без того непременно угодил бы в тюрьму, вне зависимости от всякой войны? Он в ту пору такие дела обстряпывал…
   Вот этого ему не следовало говорить. Обида вспыхнула в глазах Роберта – взгляд раненого оленя. Взгляд этот негодовал: «Мало ли что было в ту войну! Кто бы в ту пору не польстился на выгодную сделку? Не надо путать одно с другим. Та война была совсем иного рода… Зато эта война настоящая!..»
   Они выпили. Вилфред чувствовал, что быстро хмелеет. Его вырвали из сна, безграничного и бездонного. Две недели он жил в таком напряжении, что теперь ему казалось, будто с него содрали кожу. На большом хуторе он в этот раз гостил недолго… не то чтобы Мориц отказал ему от дома – просто служебные дела его складывались хуже некуда. Он был издерган и раздражителен да и, судя по всему, напуган. Марти, подружке его, которую привел ему Вилфред, пришлось покинуть хутор. Вмешались придирчивые начальники – из тех, на которых вдруг находили приступы нравственности. Короче говоря, из какой-то ставки был получен приказ, чтобы офицеры вели себя как следует и подавали тем пример нижним чинам.
   – Неужто ты всерьез полагаешь, что все немцы – бандиты и подлецы?
   Роберт прокашлялся:
   – Вопрос не в том, что полагаю я, а в том, что следует принять на веру. Мораль…
   – Ах, мораль? Все теперь рассуждают о морали…
   – Мораль нуждается в упрощении. Я, к примеру, не убежден, что от немцев воняет. Но я радуюсь, когда люди уверяют, что это именно так. – Роберт продолжал с еще большей настойчивостью: – Ты что, не понимаешь: это же военная необходимость – упростить некоторые понятия до уровня, который ты, несомненно, назвал бы вульгарным?