напускная важность не позволяла ему восторженно выказывать свои чувства.
Даниэль же, напротив, всегда радовался от всей души. И сейчас с каким-то,
пожалуй, чувственным удовольствием разглядывал он лица друзей, соседей и в
особенности женщин - матерей и сестер, явившихся сюда; нежность их без
стеснения проявлялась в каждом слове, в каждом жесте.
Антуан взглянул на часы и спросил Жака:
- Ну как, у тебя еще есть тут дела?
Жак вздрогнул.
- Дела? Никаких, - ответил он с расстроенным лицом. Он только сейчас
заметил, что нечаянно, - конечно, это случилось, когда вывесили список, -
разбередил волдырь на губе, который вот уже целую неделю обезображивал его.
- Тогда давай улетучимся, - предложил Антуан. - До обеда мне еще надо
навестить больного.
Не успели они выйти из ворот, как встретили Фаври, который спешил сюда
узнать новости. Он торжествовал:
- А что я вам говорил! Недаром мне передали, что французское сочинение
написано замечательно.
Фаври закончил Эколь Нормаль{284} год тому назад и, чтобы увильнуть от
работы в провинции, добился места в лицее Людовика Святого, где он временно
замещал преподавателя; днем, в свободные часы, он давал частные уроки, что
позволяло ему вкушать радости ночного Парижа. Он терпеть не мог
преподавательскую деятельность, мечтал о журналистике и втайне о
политической карьере.
Жак вспомнил, что Фаври довольно близко знаком с экзаменатором по
греческому языку; и снова перед его умственным взором всплыли зеленое сукно
и профессорский палец, он почувствовал, что краснеет от стыда. Он еще как-то
не осознавал, что принят, и испытывал не чувство облегчения, а одно лишь
ощущение усталости, которое вдруг исчезало, когда на него находили приступы
неистового раздражения при воспоминании о нелепой ошибке и о волдыре.
Даниэль и Батенкур с веселым смехом подхватили его под руки и, словно
пританцовывая, поволокли в сторону Пантеона. Антуан и Фаври шли за ними.
- В половине седьмого звонит будильник, он поставлен на блюдце, а
блюдце на стакан, - громко рассказывал Фаври, самодовольно посмеиваясь. - Я
бранюсь, приоткрываю один глаз, зажигаю свет. Затем я перевожу стрелку на
семь часов и засыпаю снова. А этот взрывной снаряд держу на груди. Скоро
весь дом, весь квартал начинает так сотрясаться, что земля дрожит. Я прихожу
в ярость, но держусь стойко. Даю себе поблажку - полежать еще пять минут,
еще десять, еще пятнадцать, а когда набегает лишних две минуты, решаю
долежать до двадцати минут, пусть уж будет круглая цифра. Наконец вылезаю из
постели. Все у меня с вечера наготове - разложено на трех стульях, как
амуниция у пожарного. В двадцать восемь минут восьмого я уже на улице.
Разумеется, я еще никогда не успевал помыться, позавтракать. За четыре
минуты надо добраться до метро. Взлетаю на кафедру, когда бьет восемь, и
долбежка начинается. Сами видите, до которого часу все это тянется. А еще
нужно пополоскаться в тазу, переодеться, пообедать, встретиться с
приятелями. Когда же мне работать?
Антуан слушал рассеянно и глазами искал такси.
- Жак, ты пообедаешь со мной? - спросил он.
- Жак пообедает с нами, - заявил Даниэль.
- Нет, нет, - крикнул Жак, - сегодня я обедаю с Антуаном. - И с досадой
подумал: "Да когда же они от меня отвяжутся! Прежде всего мне надо смазать
йодом волдырь".
- Давайте пообедаем вместе! - предложил Фаври.
- Где?
- Да где угодно Хотя бы у Пакмель.
Жак стал отнекиваться:
- Нет. Сегодня не надо. Я устал.
- Ты нам портишь настроение, - негромко сказал Даниэль, подхватывая
Жака под руку. - Доктор, встретимся у Пакмель.
Антуан остановил такси. Он обернулся и, чуть поколебавшись, спросил:
- А что такое Пакмель?
- Да совсем не то, что вы думаете, - на всякий случай сказал Фаври с
уверенным видом.
Антуан вопросительно посмотрел на Даниэля. И тот ответил:
- Что такое Пакмель? Объяснить нелегко. Не правда ли, дружище Бат?
Ничего общего с заурядными ночными кабаками. Почти что семейный пансион. Ну
да, пожалуй, бар, но только от пяти до восьми. В восемь чужаки расходятся и
остаются одни завсегдатаи; столы сдвигают, накрываются большущей скатертью,
и все чинно усаживаются обедать во главе с мамашей Пакмель. Недурной
оркестр. Хорошенькие девушки. Что вам еще нужно? Значит, решено? Встречаемся
у Пакмель?
Антуан редко выходил из дому по вечерам: днем он бывал очень занят, и
поэтому вечером приходилось готовиться к конкурсу больничных врачей. Но в
этот день гематология была ему совсем не по вкусу; завтра воскресенье, всю
работу - на понедельник. Время от времени он проводил субботние вечера,
подчиняясь велениям плоти. Заведение Пакмель ввело его в искушение.
Хорошенькие девушки...
- Ну, раз вы настаиваете, - сказал он самым непринужденным тоном. - А
где же это находится?
- На улице Монсиньи. Ждем вас до половины девятого.
- Появлюсь гораздо раньше, - отозвался Антуан и захлопнул дверцу такси.
Жак не стал бунтовать, - ведь брат согласился прийти, - и его
настроение изменилось, кроме того, ему всегда доставляло удовольствие
потакать капризам Даниэля.
- Пошли пешком? - спросил Батенкур.
- Я ринусь в метро, - заявил Фаври, поглаживая подбородок. - Только
переоденусь и присоединюсь к вам.

Тяжелые грозовые тучи нависли над Парижем - на исходе июля небо всегда
становится опалово-серым, и нельзя понять, то ли это туман, то ли пыль.
До заведения Пакмель можно было дойти за полчаса.
Батенкур подошел поближе к Жаку.
- Ну вот вы и вступили на путь, ведущий к славе, - произнес он без
всякой иронии. Жака передернуло, а Даниэль улыбнулся. Батенкур был старше
его лет на пять, но Даниэль считал его зеленым юнцом и терпел именно за то,
что так бесило Жака: за неистребимое простодушие. Жаку вспомнилось, как они
- чтобы позабавиться - упрашивали Батенкура прочесть что-нибудь наизусть и
как тот подходил к камину и начинал:

Сладковолосый корсиканец{286}! Как прекрасна
В дни мессидора Франция была!

И взрыв веселого хохота никогда не вызывал у него подозрений.
В те далекие дни Симон де Батенкур, недавно приехавший из города,
расположенного где-то на севере страны, - места службы его отца, полковника,
- носил черный, наглухо застегнутый сюртук, который он приобрел, полагая,
что именно в таком приличествует изучать богословие в Париже. Будущий пастор
тогда часто навещал г-жу Фонтанен, которая почитала своим долгом его
опекать, ибо с детства была дружна с полковницей Батенкур.
- Терпеть не могу ваш Латинский квартал, - говорил тем временем бывший
богослов, который ныне жил близ площади Звезды, носил светлые костюмы и,
порвав с родителями из-за нелепейшего брака, в который намеревался вот-вот
вступить, целые дни проводил за оценкой наимоднейших эстампов, получая
четыреста франков в месяц, в книжной лавке Людвигсона, где подыскал ему
место Даниэль.
Жак поднял голову, осмотрелся. Взгляд его упал на старуху - продавщицу
роз, сидевшую на корточках у корзины с цветами; он уже приметил ее, когда
проходил здесь вместе с Антуаном, но тогда он был озабочен и ни на чем не
мог сосредоточиться. И, вспоминая, как они вдвоем поднимались по улице
Суфло, он вдруг почувствовал, что ему чего-то недостает, - так бывает, когда
теряешь какую-то привычную вещь, например, перстень, который всегда носишь
на пальце. Тревожная тоска, которая тяготила его не одну неделю и еще час
назад то и дело сжимала ему сердце, исчезла и после нее остался какой-то
мучительный осадок, какая-то пустота. В первый раз после того, как был
объявлен список, он всем своим существом ощутил, что пришел успех, но это
ошеломило, надломило его, как бывает после провала.
- Ну, а в море ты успел покупаться? - спросил Батенкур Даниэля.
Жак обернулся к Даниэлю.
- Да, в самом деле, - сказал он, и взгляд его потеплел, - ведь ты же
вернулся только ради меня! Весело тебе там было?
- Даже и не представляешь, как весело! - ответил Даниэль.
И Жак заметил с горькой усмешкой:
- Как всегда.
Они посмотрели друг на друга так, будто продолжали давнишний спор.
В привязанности Жака к Даниэлю была взыскательность, не имеющая ничего
общего с той дружеской снисходительностью, которую выказывал ему тот...
- Ты предъявляешь ко мне большие требования, чем к самому себе, -
случалось, упрекал его Даниэль. - Ты так и не примирился с тем образом
жизни, который веду я.
- Да нет же, я приемлю твой образ жизни, - отвечал Жак, - но не могу
принять ту позицию, которую ты занял по отношению к жизни.
Повод для разногласий, возникший давным-давно.
Даниэль, став бакалавром, отрекся от проторенных путей. Отец вечно
отсутствовал и вообще не обращал на него внимания. Мать же не мешала ему
свободно выбрать цель жизни; она с уважением относилась к людям, наделенным
сильной волей; кроме того, ее поддерживала какая-то мистическая вера в ее
детей и вообще в счастливое будущее; больше всего ей хотелось, чтобы сын рос
привольно, чтобы из чувства долга он не искал заработка, стремясь улучшить
материальное положение семьи. А Даниэль как раз об этом и думал. Два года он
втайне промучился оттого, что не мог помогать матери, и все выжидал, не
позволит ли ему удачный случай сочетать сыновний долг с другими
непреодолимыми потребностями, которые им владели. И даже Жак не мог до конца
постичь - как сложны его переживания. Ибо тот, кто видел, как небрежно
занимается он живописью, руководствуясь только врожденным влечением к ней, и
скорее всего прихотью, как мало он работает кистью, чуть побольше отдавая
времени рисунку, иногда целый день проведя взаперти со своим натурщиком и
заполнив пол-альбома штриховыми набросками, как потом неделями не
притрагивается к карандашу, - тот не мог бы и заподозрить, какого высокого
мнения о себе Даниэль, как верит в свое призвание. Гордыня его была
молчалива, он был чужд самодовольства: просто он ждал того дня, когда
обстоятельства, подчиняясь неизбежным предначертаниям, сложатся именно так,
что незаурядное его дарование проявит себя, и был уверен, что ему суждено
стать выдающимся художником. Когда, какими путями достигнет он вершины
славы? Даниэль и сам не знал, но вел себя, так, будто это ничуть его не
заботит, и громогласно заявлял, что надо пользоваться радостями жизни. И
действительно пользовался ими. Правда, порой его мучила совесть, и он в
тревоге цеплялся за нравственные устои, внушенные матерью, но длилось это
недолго и никогда не могло удержать его от падения. "Даже тогда, когда
становились нестерпимыми муки совести, омрачавшие последние два года моей
жизни, - еще не так давно писал он Жаку (в ту пору Даниэлю было восемнадцать
лет), - клянусь тебе, мне и тогда ничуть не было стыдно за себя. Мало того,
в дни сомнений, когда я корил себя за свои сумасбродства, по сути, я гораздо
меньше возмущался собою, чем потом, когда вспоминал, как давал эти
ребяческие зароки и как себя неволил, а сам снова плыл по течению".
Прошло немного времени после этого письма, и Даниэль встретился в
пригородном поезде с тем, кого они потом прозвали "Некто из вагона" и кто,
разумеется, так никогда и не узнал, как повлияла эта мимолетная встреча на
юношеские души двух друзей.
Даниэль возвращался из Версаля, где провел полдня в тенистом парке,
наслаждаясь ясной октябрьской погодой. Он еле успел вскочить в вагон. И
случаю было угодно, чтобы лицо пожилого человека, напротив которого сел
Даниэль, оказалось отчасти ему знакомо: днем они несколько раз встречались в
рощах Большого Трианона{289}; Даниэль обратил на него внимание, приметил и
теперь был доволен, что можно рассмотреть его получше. Вблизи незнакомец
выглядел гораздо моложе: волосы его поседели, но ему, вероятно, еще не было
и пятидесяти; короткая, совсем белая бородка аккуратно обрамляла лицо,
которому правильность черт придавала особую привлекательность. Румянец,
походка, руки, покрой костюма, сшитого из светлой материи, изысканный цвет
галстука, в особенности же голубые глаза, живые и горящие, которые жадно
вглядывались во все окружающее, - словом, весь его облик был совсем
юношеский. Привычным движением книголюба он перелистывал страницы какого-то
томика в мягком, как у путеводителя, переплете без заглавия. На переезде
между Сюреном и Сен-Клу незнакомец встал и вышел в коридор; он высунулся в
окно, любуясь панорамой Парижа, позолоченного лучами заходящего солнца.
Затем он прислонился к застекленной двери, за которой сидел в купе Даниэль.
И молодой человек в уровень со своим лицом увидел руки, отделенные от него
лишь толщей стекла, - они держали загадочную книгу; тонкие руки, изящные и
выразительные, как бы одухотворенные. Одно движение - и книга полураскрылась
и на странице, прижавшейся к стеклу, Даниэлю удалось прочесть несколько
слов:

Натанаель, я научу тебя страстям...
Жизнь прожигать в неистовом разгуле...
Жар патетический, Натанаель, но только не покой...

Книга передвинулась. Даниэль едва успел разглядеть название, змеившееся
наверху каждой страницы: "Яства земные".
Он сгорал от любопытства; в тот же день он обошел несколько книжных
лавок. Но об этом произведении не знали. Неужели "Некто из вагона" навсегда
унес с собой тайну? "Жар патетический, - повторял Даниэль, - но только не
покой!" На следующее утро он ринулся в галереи Одеона{290}, перерыл все
книжные каталоги, а спустя несколько часов вернулся домой с томиком в
кармане и заперся у себя в комнате.
Прочел он книжку одним духом. На это ушло полдня. Уже вечерело, когда
он вышел из дому, Еще никогда он не испытывал такого возбуждения, такой
восторженной просветленности. Он шел вперед большими шагами, с победоносным
видом. Уже совсем стемнело, а он все шагал по набережным - дальше и дальше
от дома. Вместо ужина он съел булочку и вернулся к себе. Книга, брошенная на
столе, ждала его. Даниэль долго ходил вокруг, уже не решаясь к ней
притронуться. Он лег, но ему не спалось. Наконец он сдался, набросил на себя
плед и стал читать снова, не спеша, с самого начала. Он чувствовал, что
наступил торжественный час, что в сокровенной глубине его души идет
созидательная работа, свершается таинство рождения нового. Стало светать, и
он, во второй раз прочитав последнюю страницу, вдруг понял, что смотрит на
жизнь по-новому.
Я дерзко присвоил все сущее и счел себя вправе обладать всем, чего ни
пожелаю...
Всякое желание идет нам на потребу, на потребу нам идет и утоление
всякого желания, - ибо от этого оно возрастает.
И он понял, что вдруг освободился от усвоенной в детстве привычки все
оценивать с точки зрения правил нравственности. Слово "грех" приобрело для
него совсем иной смысл.
Действуй, не рассуждая, хорош или дурен поступок. Люби, не тревожа себя
мыслью - добро ли это или зло...
Чувства, которым он до сих пор поддавался лишь помимо воли, внезапно
освободились от пут и с ликованием ринулись вперед; в ту ночь, за несколько
часов все смешалось в его представлении о нравственных ценностях, - рухнуло
сооружение, которое он с детства считал незыблемым. На следующий день он
чувствовал себя так, будто накануне принял крещение. И пока он отрекался от
всего, что еще недавно считал неоспоримым, какое-то удивительное спокойствие
снисходило на него, смиряя те силы, которые его терзали доныне.
Даниэль никому не сказал о своем открытии - признался только Жаку, да и
то много времени спустя. То была одна из тайн, которые хранила их дружба, в
их представлении она стала чуть ли не священной, и они говорили о ней
намеками и обиняками. Однако же, невзирая на все старания Даниэля, Жак
упорно избегал этой заразы; он не желал утолять жажду из этого слишком уж
хмельного источника, считая, что противоборствует самому себе, а от этого
становится сильнее духом и сберегает свою нравственную чистоту, но он
чувствовал, что у Даниэля отныне свой, отличный от него образ жизни, свои
яства, и в противоборстве Жака было что-то и от зависти и от отчаяния.

- Значит, по-твоему, Людвигсон - одно из чудес природы? - спросил
Батенкур.
- Людвигсон, милый мой Бат... - И Даниэль пустился в объяснения.
Жак передернул плечами и пропустил друзей немного вперед.
Людвигсон, у которого Даниэль недавно стал служить, слыл в некоторых
столичных городах, где он основал свои конторы, одним из самых беспардонных
дельцов, ведущих торговлю произведениями искусства в Европе, и издавна был
предметом разногласия между друзьями. Жак не мог одобрительно относиться к
тому, что Даниэль, пусть даже ради хлеба насущного, может быть причастен к
предприятиям, которыми заправляет этот ловкий торгаш, работает у него. Но
Жак, да и никто другой, не мог похвалиться тем, что хоть раз убедил Даниэля
отказаться от рискованной затеи, если тот искренне бывал ею увлечен. Итак,
ум Людвигсона, деятельность, которую он развивал, не зная передышки, доводя
себя до бессонницы, пренебрежение к роскоши и до какой-то степени презрение
к деньгам, присущее этому разбогатевшему проходимцу, который упивался лишь
одним - риском и успехом, - властная сила этого крупного афериста, чье
существование можно было сравнить с чадящим, но ярко пылающим факелом, пламя
которого колеблется под порывами ветра, - все это живо интересовало Даниэля.
Да и согласился он работать на этого темного дельца скорее из любопытства,
чем из необходимости.
Жаку запомнился тот день, когда Даниэль и Людвигсон встретились
впервые: сошлись представители двух человеческих разновидностей, двух
общественных прослоек. Как раз в то утро Жак был в мастерской, которую
Даниэль оплачивал вместе с товарищами, такими же безденежными, как он сам.
Людвигсон вошел не постучавшись и усмехнулся на отповедь Даниэля. А затем,
без всякого вступления - он даже не представился и не сел - вытащил из
кармана бумажник, причем замашки его напомнили замашки актера, по ходу пьесы
швыряющего кошелек лакею, и предложил тому из здесь присутствующих, кто
носит фамилию Фонтанен, жалованье - в шестьсот франков ежемесячно, начиная с
нынешнего дня и на последующие три года, - при условии, что он, Людвигсон,
владелец картинной галереи Людвигсона и директор художественных салонов
"Людвигсон и Ko", будет иметь исключительное право на все этюды, созданные
Даниэлем за это время, причем тот обязан ставить на них свою подпись и дату.
Даниэль работал мало, никогда и нигде не выставлялся и еще не продал ни
единого наброска; поэтому он так никогда и не узнал, каким же образом
Людвигсон составил себе столь выгодное мнение о его таланте, что счел нужным
обратиться к нему с деловым предложением. К тому же он хотел остаться
свободным художником и превосходно понимал, что, дав согласие на эту сделку,
сможет принимать от Людвигсона деньги только в том случае, если будет
ежемесячно вручать ему определенное число рисунков на сумму, означенную в
договоре; а ведь у него была иная цель - работать, ничем себя не стесняя,
только во имя творческой радости. И он тут же учтиво, но ледяным тоном,
предложил Людвигсону немедленно уйти и на глазах опешивших приятелей с
молниеносной быстротой сам выдворил его на лестничную площадку.
Но это была только завязка. Людвигсон явился снова, действовать стал
осмотрительнее, и спустя несколько месяцем" между торгашом и Даниэлем,
который смотрел на все это как на веселую забаву, завязались по-настоящему
деловые отношения. Людвигсон издавал на трех языках роскошный
иллюстрированный журнал, посвященный вопросам изобразительного искусства; он
предложил Даниэлю взять на себя составление статей на французском языке.
(Характер молодого человека понравился ему с первого же дня, к тому же он
сразу определил, что у Даниэля отменный вкус.) Работа была живая, на нее
уходил весь досуг Даниэля, и вскоре он стал настоящим редактором французских
выпусков журнала. У Людвигсона, тратившего на себя деньги бессчетно, было
твердое правило - держать небольшой штат сотрудников; зато выбирал он их
тщательно, поощрял самостоятельный почин каждого и за труды вознаграждал
щедро. Даниэль скоро стал получать, хоть и не просил об этом, такое же
жалованье, как и оба других редактора - англичанин и немец. Зарабатывать
было необходимо, и Даниэль предпочел службу, никак не связанную с его жизнью
художника. Кстати говоря, коллекционеры уже охотились за его рисунками, из
числа тех, что Людвигсон отобрал для устроенной им частной выставки. Все те
преимущества, которые Даниэль получал, завязав деловые отношения с торговцем
картинами, помогали ему не только поддерживать благосостояние матери и
сестры, но и жить в свое удовольствие; ему не приходилось выполнять какие-то
неукоснительные дела, и ничто не мешало в часы досуга отдаваться работе по
призванию.

Жак нагнал друзей на бульваре Сен-Жермен.
- ...и был невероятно удивлен, - продолжал свой рассказ Даниэль, -
когда в один прекрасный день меня представили вдовствующей госпоже
Людвигсон.
- Вот уж не думал, что у твоего Людвигсона вообще может быть мать, -
вставил Жак, чтобы поддержать разговор.
- И я тоже, - согласился Даниэль, - да еще какая! Представь себе...
Надо бы показать тебе набросок. Я, правда, сделал несколько, но все по
памяти. И теперь страшно об этом жалею. Словом, представь себе мумию,
которую клоуны надули воздухом для циркового номера! Старая-престарая
египетская еврейка, - право, ей не меньше ста лет, - потеряла образ
человеческий: до того заплыла жиром и обезображена подагрой; от нее разит
жареным луком, она носит митенки, говорит выездному лакею "ты", а сынка
называет bambino*, ест один только хлебный мякиш, смоченный в красном вине,
и всех потчует табаком.
______________
* Мальчуган (ит.).

- Старуха курит? - спросил Батенкур.
- Нет, нюхает. Темная табачная труха засыпает ожерелье из крупных
бриллиантов, которое, уж не знаю, чего ради, повесил ей на грудь
Людвигсон... - Он запнулся, ему самому смешно стало от фразы, пришедшей на
ум: - Как фонарь, зажженный над грудой развалин.
Жак улыбнулся. Он всегда был бесконечно снисходителен к остротам
Даниэля.
- Что же ему от тебя надо? Зачем он ни с того ни с сего открыл тебе эту
омерзительную семейную тайну?
- А ведь ты угадал: у него новые замыслы. Каков хват!
- Да, хват, потому что он архибогач, а будь он бедняком, то был бы
просто...
- Ну, пожалуйста, оставь его в покое. Мне он мил. И задумал он не такое
уж плохое дело: выпустить серию монографий "Картины великих мастеров"; с
головой весь в это ушел, собирается издавать сборники, буквально начиненные
репродукциями, и продавать их по невероятно дешевой цене.
Но Жак уже не слушал. Ему стало не по себе, взгрустнулось. Отчего?
Устал, переволновался за день? Досадно, что поддался уговорам, проведет
шумно вечер. А ведь так хотелось остаться наедине с собой... Или просто
воротничок натирает шею?
Батенкур протиснулся между ними и пошел посредине.
Он все выискивал удобный случай - пригласить их в свидетели при его
бракосочетании. Вот уже несколько месяцев он днем и ночью только и думал об
этом событии - лихорадочное вожделение просто изнуряло его, на глазах таяла
его и без того щуплая фигура. И вот заветная цель уже близка. Истекла
отсрочка, предусмотренная законом на тот случай, если родители не дадут
согласия; и сегодня утром назначен день свадьбы: через две недели... От этой
мысли кровь бросилась ему в лицо, он отвернулся, чтобы скрыть пылающий
румянец, снял шляпу и вытер пот со лба.
- Стой смирно! - крикнул Даниэль. - Уму непостижимо, до чего ты в
профиль смахиваешь на козленка!
И в самом деле - у Батенкура был длинный нос, достающий до верхней
губы, ноздри, вырезанные дугой, глаза круглые, а в тот вечер прядка
бесцветных волос закрутилась, взмокнув от пота, и торчала на виске, словно
маленький заостренный рог.
Батенкур с унылым видом снова надел шляпу и устремил взгляд вдаль -
там, за площадью Карусели близ Тюильрийского сада, рдели клубы пыли.
"Жалкий блеющий козленок, - подумал Даниэль. - Кто бы мог предположить,
что он способен на такую страсть. Идет на все: отрекается от своих
принципов, порывает со своей родней ради этой женщины... вдовушки, которая
на четырнадцать лет старше его!.. Да еще с подпорченной репутацией.
Соблазнительна, но подпорчена..."
Легкая усмешка чуть тронула его губы... Вспомнилось ему, как однажды,
прошлой осенью, Симон упросил его познакомиться с красавицей вдовой и что
получилось через неделю. Правда, для очистки совести он сделал все, чтобы
отговорить Батенкура от этого безумства. Но натолкнулся на слепую плотскую
страсть; ну, а он, Даниэль, почитал всякую страсть, в чем бы она ни
проявлялась, и поэтому стал просто избегать встреч с красоткой и вчуже
наблюдал за тем, как развиваются события, предваряющие этот странный брачный
союз.
- Вам повезло, а вид у вас невеселый, - сказал в эту минуту Батенкур, -
его уязвило насмешливое замечание Даниэля, и он решил сорвать досаду на
Жаке.
- Как ты не понимаешь, ведь он же надеялся, что его не примут, -
сострил Даниэль. И тут его поразило сосредоточенное выражение, мелькнувшее в
глазах Жака; Даниэль подошел к другу, положил руку ему на плечо и, улыбаясь,
сказал негромко: - "...ибо в каждой вещи есть своя несравненная прелесть!"
Жак сразу вспомнил весь отрывок, который Даниэль часто любил повторять
наизусть:
"Горе тебе, если ты думаешь, будто счастье твое мертво только потому,