чистокровную лошадь.
- Да неужели? А известно ли вам, что я десять лет училась в балетной
школе при театре Оперы?
- Ты? В Париже?
- Именно так, сударь. Даже была примадонной, когда бросила сцену.
- И давно бросила?
- Уже шесть лет.
- А почему?
- Ноги подвели.
На миг ее лицо затуманилось.
- Ну а потом мне чуть было не довелось стать наездницей, - продолжала
она без передышки. - В одном цирке. Удивлен?
- Ничуть, - отвечал он спокойно. - А в каком же цирке?
- Да так, не во Франции. Попала в большую международную труппу, - в те
времена Гирш таскал ее на гастроли по всему свету. Знаешь, тот самый Гирш,
мой знакомый, о котором я тебе уже рассказывала, сейчас он обретается в
Египетском Судане. Хотелось ему поживиться на моих способностях, да я на это
не пошла!
И, болтая, она развлечения ради сгибала в колене и выпрямляла то одну,
то другую ногу - движения были быстры и отработанны, как у гимнаста.
- Он так решил, - продолжала она, - потому что еще прежде, в Нейи,
заставил меня немного научиться вольтижировке. Вот что я обожала! Лошади у
нас были - прелесть! И уж своего мы, разумеется, не упускали, наскакались
вволю.
- Значит, вы жили в Нейи?
- Я-то нет. Он там жил. Содержал в Нейи манеж. Лошади всегда были его
страстью. И моей тоже. И твоей?
- Ездить верхом немного умею, - сказал он, приосаниваясь. - Только
поездить все случая не было. Да и времени.
- Ну, у меня-то случаев было хоть отбавляй! И сногсшибательных! Как-то
из седла не вылезала три недели с лишком.
- Где же?
- В Марокко, в самой глуши.
- Ты бывала в Марокко?
- Дважды. Гирш поставлял подержанные винтовки южным племенам. Прямо
военная экспедиция! Однажды на наш дуар{448} напали по-настоящему. Бой вели
всю ночь и весь день... Впрочем, нет, ночь напролет, в кромешной темноте -
вот жутко-то было! - и все следующее утро. Ночью они нападают редко. Они
убили семнадцать наших носильщиков и ранили тридцать с гаком. Только начнут
стрелять, я бросалась на землю между ящиками. Но и я получила на орехи...
- На орехи?
- Ну да, - засмеялась она. - Пустяки, ссадина.
И она показала на рубец, затянутый шелковистой кожей, под ребрами, у
изгиба талии.
- Почему же ты мне сказала, будто выпала из автомобиля? - строго
спросил Антуан.
- Ну, это ведь было в нашу первую встречу, - отвечала она, передернув
плечами. - Ты бы, пожалуй, подумал, что я перед тобой рисуюсь.
Воцарилось молчание.
"Так, значит, она может мне и солгать?" - подумал Антуан.
Взгляд Рашели стал задумчивым, но вот ее глаза снова сверкнули, в них
вспыхнуло пламя ненависти и почти сразу погасло.
- Тогда он воображал, что я вечно буду таскаться за ним куда угодно. И
ошибся.
Антуан испытывал какое-то неосознанное чувство удовлетворения всякий
раз, когда она с озлоблением заглядывала в свое прошлое. Искушало желание
сказать: "Будь со мной. Всегда".
Он припал щекой к шраму и так застыл. Ухо, по профессиональной
привычке, помимо его воли выслушивало грудную клетку и в гулкой глубине
улавливало легкий шум кровообращения и далекое, но четкое постукивание
сердца. Его ноздри затрепетали. От всего ее разгоряченного тела,
распростертого на кровати, исходило то же благоухание, что от ее волос, но
не такое резкое и как бы состоящее из целой гаммы запахов: пьянящий,
сладкий, чуть-чуть острый запах влажной кожи вызывал в памяти самые
разнородные ароматы - то сливочного масла, то орехового листа, то липовой
древесины, то жареного миндаля с ванилью; да, пожалуй, это был и не запах, а
нечто душистое, пожалуй, даже осязаемое, ибо на губах оставался пряный
налет.
- Не заводи со мной больше разговоров о прошлом, - начала она. - И
дай-ка папиросу... Да нет, вот те, новые, на столике... Их мастерит для меня
одна подруга: берется немного зеленого чая и смешивается с мерилендом{449};
пахнет костром, палеными листьями, бивуаком, разбитым на приволье, ну и еще
чем-то - осенью и охотой; знаешь, как пахнет порох, когда после выстрела в
лесу дымок еле-еле рассеивается в тумане, затянувшем землю?
Он снова вытянулся рядом с нею, весь окутанный клубами табачного дыма.
Его руки нежно прикасались к ее животу, гладкому, почти фосфорически-белому,
с чуть приметным розовым отливом, животу округлому, будто на диво выточенная
чаша. В своих скитаниях по свету она, видимо, привыкла к восточным
притираниям, и ее кожа - кожа женщины - сохранила ту свежесть и нетронутую
чистоту, которая свойственна телу ребенка.
- "Umbrilicus sicut crater eburneus"*, - тихонько произнес он, по
памяти, с грехом пополам декламируя строку из "Песни песней"{449}, которая
приводила его в такое невероятное смятение, когда было ему лет шестнадцать.
- Venter tuus sicut... как там дальше? Sicut cupa!"**
______________
* Пупок твой подобен сосуду из слоновой кости (лат.).
** Живот твой подобен... подобен чаше! (лат.).

- А что это значит? - осведомилась она, чуть приподнимаясь. Подожди,
дай-ка мне самой добраться До смысла. Что такое "Culpa"* я знаю, "mea culpa"
- в переводе значит "проступок", "прегрешение". Ну и ну! "Твой живот -
прегрешение"?
______________
* Вина (лат.).

Он расхохотался. Теперь, когда они стали так близки, он уже, не таясь,
веселился, когда ему бывало весело.
- Да нет же! "Cupa"... "Живот твой подобен чаше". - И, сделав эту
поправку, он приник головой к животу Рашели. И продолжал цитировать с весьма
приблизительной точностью: - "Quam pulchrae sunt mammae tuae, soror meat Как
прекрасны груди твои, о сестра моя!" "Sicut duo (что тут, уже не помню)
demelti, qui pascuntur in liliist Они подобны двум козочкам, что пасутся
среди лилий!"
Осторожным, нежным движением она приподнимала то одну, то другую грудь,
смотрела на них с улыбкой умиления, словно то были два живых существа,
маленьких и верных.
- Большая это редкость - розовые соски, розовые-прерозовые, как бутоны
на ветвях яблони, - заявила она самым серьезным образом. - Ведь ты, врач,
должно быть, это приметил?
Он отвечал:
- Ты права. Эпидерма без пигментарной грануляции. Белизна, белизна - и
на ней розовые тени. - Он закрыл глаза и крепко к ней прижался. - Ах, какие
у тебя плечи... - снова сказал он, словно в забытьи, - терпеть не могу
узенькие, хилые девчоночьи плечики.
- Правда?
- Какие округлые формы... Какая упругая кожа на сгибах... Тело пышное,
как мыльная пена... Ты вся мне нравишься. Полежи тихонько... Мне так хорошо.
И тут его вдруг резнуло неприятное воспоминание. "Тело пышное, как
мыльная пена..." Дело было несколько дней спустя после того, как Дедетта
попала в беду, когда он как-то вечером возвращался вместе с Даниэлем из
Мезона. В купе, кроме них, никого не было, и Антуан, - а он думал только об
одной Рашели, - довольный тем, что наконец-то может рассказать о своей
любовной истории такому знатоку, как Даниэль, не утерпев, описал, пока они
ехали, напряженное ночное бдение у постели девочки, операцию "in extremis"*,
тягостное ожидание у изголовья больной и то, как он внезапно почувствовал
страстное влечение к красивой рыжеволосой женщине, заснувшей, бок о бок с
ним на диване. Вспомнилось, что он так именно и выразился: "Округлые
формы... тело пышное, как мыльная пена..." Правда, он не решился поведать
обо всем до конца и закончил свою исповедь на том, как на заре спускался по
лестнице от Шалей и заметил, что дверь в квартиру Рашели отворена, добавив,
- даже не из скромности, а от нелепого желания показать молодому человеку,
какая у него сила, воли:
______________
* Срочную (лат.).

- А может быть, она ждала? Надо было мне, пожалуй, воспользоваться
обстоятельствами... Но я взял себя в руки и прошел мимо, сделав вид, будто
ничего не заметил, - даю вам слово. А как бы поступили вы на моем месте?
И тут Даниэль, который до сих пор слушал молча, посмотрел на него в
упор и съязвил:
- Поступил бы точно так же, как вы, лжец вы эдакий!
В ушах Антуана все еще звучали слова Даниэля, произнесенные
насмешливым, недоверчивым, ехидным тоном; впрочем, в нем было даже что-то
дружелюбное - ровно настолько, чтобы нельзя было дурно истолковать
сказанное. И это воспоминание всякий раз уязвляло самолюбие Антуана. Лжец...
И то правда: ему случалось лгать, или, точнее, случалось солгать.
"Округлые формы..." - раздумывала, в свою очередь, Рашель.
- Как бы мне не стать толстухой, - сказала она. - Знаешь ли, ведь
еврейки... Впрочем, мать у меня не еврейка, я ведь идиш-полукровка. Ах, если
б ты знал меня лет шестнадцать назад, когда я поступила в приготовительный
класс! Была просто тощим рыжим мышонком...
И вдруг - он даже не успел ее удержать - она соскочила с постели.
- Что это тебе пришло в голову?
- Одна мысль.
- Хоть бы предупредила.
- Как бы не так! - засмеялась она, отпрянув от его протянутой руки.
- Лулу... Ну ложись же спать, - шепнул он невнятно.
- Довольно нежиться. Надеваем попону, - сказала она, накидывая пеньюар.
Она подбежала к секретеру, открыла его, выдвинула ящик, набитый
фотографиями, вернулась и, сев на краю кровати, поставила ящик на сомкнутые
ко лени.
- Просто обожаю старые карточки. Вечерами частенько ложусь и целыми
часами ворошу их, раздумываю... Да угомонись же ты... На вот, посмотри.
Скучно тебе не будет?
Антуан, который свернулся было калачиком за ее спиной, взглянул на нее
с любопытством, вытянулся и лег поудобнее, подперев голову рукой. Он видел в
профиль ее лицо, склоненное над фотографиями, сосредоточенное лицо, видел
щеку, опущенные ресницы, золотисто-желтой полоской окаймлявшие узкую прорезь
глаза. Он смотрел против света, и ее наспех собранные волосы напоминали ему
шлем из пушистой шелковой пряжи почти оранжевого оттенка, а стоило ей
качнуть головой, как на виске и затылке вспыхивали искры.
- Вот она, ее-то я и искала. Видишь девчурку-танцовщицу? Это я. И
досталось же мне, наверно, в тот денек, - ведь я помяла воланы на пачке, вон
как прижалась к стене. Глазам не веришь? Волосы распущены по плечам, локотки
острые, грудь плоская, корсаж почти без выреза. Не очень-то веселый у меня
вид, правда? Гляди-ка, а вот тут я на третьем году обучения. Икры уже
покруглей. Вот он - наш класс. Видишь, все у станка. Меня-то ты хоть нашел?
Да, это я. А вот и Луиза. Ее имя тебе ничего не говорит? Ну так вот, это
знаменитая Фити Белла, она моя однокашница, только тогда ее звали покороче -
просто Луизой. И даже Луизон. Мы с ней соперничали. И уж наверняка я была бы
теперь знаменитостью, если б не мои флебиты... Погоди-ка, хочешь, покажу
Гирша? Ага, любопытство разбирает! Вот и он. Как тебе он нравится? Конечно,
ты не думал, что он уже в летах? Но он здорово держится для своих
пятидесяти, будь уверен. Какой страхолюд! Погляди, что за шея, какой грузный
затылок, - прямо ушел в плечи; если ему надо голову повернуть, всем
туловищем поворачивается. В первый раз увидишь, все что угодно о нем
подумаешь - то ли маклак, то ли дрессировщик лошадей. Верно ведь? Его дочка
постоянно ему твердила: "Милорд, с виду ты работорговец". Веселит это его,
бывало, и он смеется своим гулким, утробным смехом. А все же взгляни-ка на
его лицо, на этот большой крючковатый нос, на линию рта. Он безобразен, зато
не скажешь, что он - ничтожество. А глаза! Он был бы уж совсем звероподобен,
если б не такие вот глаза, не знаю, как их определить. А какая осанка, как
уверен в себе, готов на все, беспощаден! Верно? Беспощадный и чувственный.
Кто-кто, а уж он-то жизнь любит! И хоть я его ненавижу, но, право, так и
хочется сказать, как иногда говорят о бульдогах: "Вся его красота в
уродстве". Как ты считаешь, а?.. Смотри-ка, а вот папа! Папа среди своих
мастериц. Таким я его и помню: жилет, серая бородка, ножницы на поясе.
Возьмет, бывало, две-три тряпицы, сколет булавками - и наряд готов. Это
снято у него в мастерской. Видишь, там, в глубине, - задрапированные
манекены, на стенах - макеты. А когда он стал костюмером Оперы, посторонних
больше не обшивал. Можешь спросить - вся оперная труппа тебе и теперь
скажет, как все относились к папаше Гепферту. Когда мою мамашу пришлось
упрятать подальше, у бедного старикана, кроме меня, никого не осталось, и
как же он надеялся, что я стану работать вместе с ним, что унаследую его
дело. Оно приносило кучу денег. И вот тебе доказательство: я могу жить в
праздности. Но сам понимаешь, что творится с девчушкой, которая вечно
вертится в мастерской среди актрис! Об одном только я и мечтала: стать
танцовщицей. Он мне не препятствовал. Сам поручил меня тетушке Штауб. И
радовался моим успехам. Часто толковал о моем будущем. Бедный старик, видел
бы он, какой бездарью я теперь стала! Ну и плакала же я, когда все у меня
рухнуло. Женщины, как правило, честолюбием не отличаются, плывут себе по
течению. Но мы, все те, кто живет сценой, упорно добиваемся цели - ведем
борьбу, и скоро сама борьба нас захватывает, пожалуй, не меньше, чем успех.
Какой ужас, когда приходится от всего отрешиться, жить по-обывательски,
когда нет у тебя больше будущего!.. Смотри-ка, вот фото, сделанные в дни
моих странствий. Тут все в куче. Вот здесь мы завтракаем, - уж не помню
названия местечка, где-то в Карпатах. Гирш отправился туда поохотиться.
Смотри, он отпустил длинные висячие усы и смахивает на султана. Князь так и
называл его - Махмудом. Видишь, чернявый такой, стоит сзади меня? Это и есть
князь Петр{454} - теперь он король Сербии. Он подарил мне двух борзых, вот
они - растянулись на переднем плане: растянулись, как ты, точь-в-точь как
ты... А вот этот малый, вон тот, что хохочет, правда, похож на меня? Да
присмотрись же. Не похож, по-твоему? А между прочим, это мой брат! Да, он и
есть. Он был брюнетом, в отца, а я блондинка - в мать... Конечно, я
блондинка, золотисто-русая, и все! Вот еще глупости! Ну, пусть рыжая, будь
по-твоему. Зато нрав у меня отцовский, а у брата было много общего с
матерью. Смотри-ка, вот тут он вышел получше... Нет у меня ни одной
фотографии матери - ровно ничего; папа все уничтожил. О ней он никогда не
заводил разговора. И меня никогда не возил в Убежище святой Анны{454}. А
ведь сам навещал ее дважды в неделю и за девять лет не пропустил ни единого
раза. Потом уже мне сиделки рассказывали. Сядет, бывало, против моей матери
и так просиживает целый час. А иногда и больше. И зря: ведь она все равно
его не узнавала, да и вообще никого. Он ее прямо обожал. Был гораздо старше
ее. Так он и не оправился после всех потрясений. Никогда не забуду тот
вечер, когда пришли за ним в мастерскую и сообщили, что мать арестована. Да,
арестована в Луврском универсальном магазине. Она украла с витрины какие-то
вязаные вещи. Подумать только, госпожа Гепферт, жена костюмера из Оперного
театра! В сумочке у нее обнаружили мужские носки и детские штанишки!
Выпустили ее немедленно, сказали, что она - клептоманка. Ты-то, должно быть,
хорошо знаешь, что это за штука. Оказалось - это первые признаки болезни...
Что и говорить, брат во многом был на нее похож. Как-то он навлек на себя
ужасные неприятности, - что-то связанное с банковскими операциями. Гирш был
причастен к этому делу. Да все равно брат рано или поздно свихнулся бы, как
и она, если б не погиб от несчастного случая. Нет, эту смотреть нельзя...
Сказано - нельзя! Да нет же, говорю тебе, не я снята. Это... девочка, моя
крестница. Ее нет в живых... Вот тебе другой снимок... это... это у ворот
Танжера... Да ты не обращай внимания, котик, право, все прошло; я уже не
плачу... Долина Бубаны: передовой отряд на дромадерах в Си-Геббасе. А это я
около мечети в Сиди-Бель-Аббесс. А там, посмотри-ка в глубине -
Маррокеш{455}... Постой-ка, а это - вблизи Миссум-Миссум или Донго, уж и
сама не помню. А вот два вождя-дзема. Еле их сняла. Они - людоеды. Ну да,
есть еще такие... Ах, вот это - жуткий снимок! Ничего не замечаешь? Ну да,
кучка камней. Теперь заметил? Знаешь, под ней - женщина. Насмерть побита
камнями. Жуть! Вообрази, добропорядочная женщина, а муж взял да и бросил ее,
без всяких причин. Пропадал три года. Она решила, что он умер, и снова вышла
замуж. А через два года после ее замужества он и вернулся. Двоеженство у
этих племен считается неслыханным грехом. Тут-то ее и побили насмерть
камнями... Гирш нарочно вытребовал меня из Мешеда{455}, хотел, чтобы я все
это увидела, но я убежала, забралась черт знает куда, чуть ли не за пять
километров. Увидела, как женщину волокут по всей деревне в утро казни, и мне
просто дурно стало. А он смотрел до конца, пожелал стоять в первом ряду...
Знаешь, говорят, вырыли яму, глубокую-преглубокую. А потом приволокли
женщину. И она легла туда, сама легла, не сказав ни слова. Поверишь ли? Не
сказала ни слова, а толпа бесновалась, улюлюкала: я издали слышала, как
требуют ее смерти... Зачинщиком был их главный шаман. Сначала он произнес
смертный приговор. И тут же первым поднял огромный каменный обломок и изо
всей силы бросил в яму. Гирш говорил, будто она и не крикнула. Но толпа
словно с цепи сорвалась. Камни заранее были навалены в громадные кучи, и
каждый хватал и бросал в яму целые глыбы. Гирш клялся мне, будто сам он
камней не швырял. Яму завалили (видишь - даже верхом), утрамбовали ногами,
причем громко вопили, а потом все разошлись. Вот тут-то Гирш и заставил меня
вернуться - ему захотелось, чтобы я сфотографировала это, - аппарат
принадлежал мне. Делать было нечего - я вернулась. Да, стоит мне вспомнить
об этом, как, веришь ли, сердце кровью обливается. Ведь там, под камнями,
лежала она. Вероятно, уже бездыханная... Э, нет, это не про тебя! Нет, и
баста!
Антуан, глядя из-за плеча Рашели, успел заметить только чьи-то нагие
переплетенные тела. Рашель стремительно закрыла ему глаза рукой; и тепло
ладони, прикасавшейся к его векам, напомнило ему, как она, изнемогая от
наслаждения, точно так же, пожалуй, только менее порывисто, прикрывала ему
глаза в минуту близости, чтобы скрыть от любовника свое истомленное лицо. Он
стал в шутку бороться. Но она вскочила, прижимая к груди, обтянутой
пеньюаром, связку фотографий.
Подбежала к секретеру, смеясь, положила пачку в ящик и повернула
ключ...
- Прежде всего - это чужое, - заявила она. - Распоряжаться ими не имею
права.
- А чьи же они?
- Гирша.
И она снова уселась рядом с Антуаном.
- Пожалуйста, будь умником. Обещаешь? Будем смотреть дальше. Тебе не
надоело?.. Гляди-ка: вот еще экспедиция... Экспедиция верхом на осликах, в
леса Сен-Клу{456}. Видишь, в моду стали тогда входить рукава-кимоно. И
костюмчик же у меня был - просто шик!..


    X



"Лгу себе ежечасно, - размышляла г-жа де Фонтанен, - но если б я
смотрела правде в глаза, мне уже не на что было бы надеяться".
Она постояла у окна в гостиной и, не поднимая тюлевой занавески,
проследила взглядом за Жеромом, Даниэлем и Женни, гулявшими по саду.
"Да, и правдолюбцы, оказывается, могут жить спокойно, хоть и погрязли
во лжи", - подумала она. Но точно так же, как не могла она иногда
противиться приступу смеха, так не могла противиться ощущению счастья,
которое то и дело вздымалось из недр ее души, словно волна морского прибоя,
захлестывая все ее существо.
Она отошла от окна и поспешила на террасу. Стоял тот предвечерний час,
когда до боли в глазах стараешься рассмотреть очертания предметов; небо
покрылось волнистыми разводами, и уже зажглись неяркие звезды. Г-жа де
Фонтанен села, обвела взглядом знакомый пейзаж. Потом вздохнула. Она
предугадывала, что Жером вряд ли будет жить вот так, рядом с ней, как живет
уже две недели; она хорошо знала, что вновь обретенное семейное счастье
вот-вот развеется, как бывало уже много раз! Ведь даже в его отношении к
ней, в его нежности и внимании, она с радостью и со страхом узнавала его,
того самого Жерома, каким он был всегда. И это было доказательством, что он
ничуть не переменился и что близок тот час, когда он ее оставит, как
оставлял всегда. Да, он уже не был тем постаревшим, надломленным Жеромом,
каким был в те дни, когда она привезла его из Голландии и когда он цеплялся
за нее, как утопающий за своего спасителя, искал в ней опору. Теперь,
оставаясь с ней с глазу на глаз, он еще держался как школьник, наказанный за
шалости, и со смиренным и чинным видом вздыхал о своем горе, но уже достал
из чемодана летние костюмы и вся его осанка стала моложавее, хоть сам он
этого и не замечал. Да вот сегодня утром, когда она сказала ему до завтрака:
"Сходите-ка в клуб за Женни, вам это будет прогулкой", - он, правда,
прикинулся, будто ему это безразлично и он только уступает ее просьбе,
однако уговаривать его не пришлось. Он встал, а немного погодя уже быстрой
походкой шел по дорожке, подтянутый, в белых фланелевых брюках и светлом
сюртуке; больше того, она заметила, как на ходу он сорвал веточку жасмина -
украсить петлицу.
В тот миг, когда она вспомнила об этом, Даниэль увидел, что мать одна,
и подошел к ней. С того дня, как к ней вернулся муж, г-жа де Фонтанен стала
как-то чуждаться сына. И Даниэль это подметил: поэтому он и стал чаще ездить
в Мезон и никогда еще не оказывал ей столько внимания, словно хотел
показать, что догадывается о многом и ничего не осуждает.
Он растянулся в раскладном кресле, обтянутом холстом, любимом своем
низеньком кресле, улыбнулся матери и закурил. (Да у него совсем отцовские
руки, жесты!)
- Ты вечером не уедешь, взрослый мой сын?
- Да нет, уеду, мамочка. На раннее утро назначена деловая встреча.
Он заговорил о своей работе, а это случалось не часто; Даниэль
подготовлял к печати номер журнала "Эстетическое воспитание", посвященный
последним направлениям в европейской живописи, приурочивая его выход к
открытию сезона, и был поглощен подбором огромного числа репродукций,
иллюстрирующих статьи. Наступило молчание.
Тишина полнилась вечерними шорохами, и громче всего раздавался стрекот
сверчков, который доносился откуда-то снизу, из рва, пересекавшего лес;
порою тянуло дымком, и легкий ветерок прочесывал сосны и с шелестом гнал по
песку листья, покрытые прожилками, и лоскутья коры, опавшие с платанов.
Летучая мышь, быстро и неслышно махая крыльями, коснулась волос г-жи де
Фонтанен, и та не удержалась, вскрикнула. Помолчав, она спросила:
- А воскресенье ты проведешь здесь?
- Да, приеду завтра на два дня.
- А не пригласить ли тебе своего друга к завтраку?.. Мы с ним как раз
встретились вчера в деревне.
И она добавила - то ли оттого, что и в самом деле так считала, то ли
оттого, что приписывала Жаку те же душевные качества, которые, как ей
казалось, она обнаружила в Антуане, а то ли и оттого, что ей хотелось
доставить удовольствие Даниэлю:
- Вот у кого искренняя и благородная натура! Мы прошли вместе немалый
путь.
Даниэль нахмурился. Ему вспомнился непонятный взрыв раздражения у Женни
в тот вечер, после ее прогулки вдвоем с Жаком.
"Все в ее маленьком внутреннем мире идет вкривь и вкось, нет душевного
равновесия, - печально размышлял он, - раздумье, одиночество, чтение - все
это сделало ее слишком взрослой, а при этом такое неведение жизни! Как быть?
Теперь она немного меня дичится. Была бы она поздоровее, а то нервишки у нее
слабенькие, как у ребенка! А романтические настроения! Воображает, что
никому ее не понять, вечно уклоняется от откровенного разговора!
Замкнутость, самолюбие портят ей всю жизнь! А может быть, все это - еще
отголоски переходного возраста?"
Он пересел в другое кресло, поближе к матери, и спросил для успокоения
совести:
- Скажи, мама, ты ничего не заметила в поведении Жака? Как он держится
с вами обеими, с Женни?
- С Женни? - переспросила г-жа де Фонтанен. От этих двух слов,
брошенных Даниэлем, тревога, притаившаяся в ее душе, вдруг приняла вполне
отчетливую форму. Тревога? Нет, пожалуй, определилось какое-то мимолетное
впечатление, которое ей запомнилось из-за ее способности все воспринимать
особенно чутко. И ее сердце мучительно сжалось: душа ее обратилась к
всевышнему с пылкой мольбой: "Не оставь нас, господи!"
Вернулись с прогулки и остальные.
- Как вы легко одеты, мой друг, - воскликнул Жером. - Берегитесь:
сегодня вечером прохладно, не то что все эти дни.
Он принес из передней шарф, укутал ей плечи. И заметив, как Женни
волоком тащит по песчаной дорожке шезлонг, сплетенный из ивовых прутьев - ей
было предписано лежать после еды, и она оставила его под платанами, -
ринулся ей на помощь и сам водворил его на место.
Нелегко было ему приручить эту дикую пташку. Детство Женни прошло в
такой духовной близости с матерью, что все тягостные переживания г-жи де
Фонтанен косвенно отражались и на ней, и судила она об отце, не зная
снисхождения. Но Жером, восхищенный тем, какое превращение произошло с
Женни, сколько в ней появилось женственности, оказывал ей бесчисленные знаки
внимания и пускал в ход все свое обаяние с такой готовностью услужить и в то
же время с такой сдержанностью, что девушка была тронута. Как раз сегодня
ему удалось поговорить с дочерью, разговор был непринужденный, дружеский, и
Жером до сих пор пребывал в умилении.
- Нынче вечером розы как-то особенно душисты, - произнес он, мерно
покачиваясь в качалке. - А кусты "Славы Дижона", те, что рядом с голубятней,
сплошь усыпаны цветами.
Даниэль поднялся.
- Мне пора, - сказал он и, подойдя к матери, поцеловал ее в лоб.
Она сжала ладонями его щеки, пристально поглядела на него и шепнула:
- Взрослый мой сын!
- Давай я провожу тебя до станции, - предложил Жером. После утренней
прогулки его так и подмывало хоть ненадолго сбежать из сада, где он провел
две недели в затворничестве. - А ты не пойдешь, Женни?
- Я останусь с мамой.
- Угости-ка меня папиросой, - сказал Жером, подхватив под руку Даниэля
(после своего возвращения он не покупал табак, не желая выходить из дому, -