Будущее надежд и тревог, распахнувшееся в середине XX в., оказалось настолько ёмким и многосложным, что, по-видимому, и не вместилось бы в одно, сколь угодно многоплановое произведение. Книги разных авторов дополняют друг друга тематически, проблемно, жанрово-стилистически. Ироническая нота в жизнеутверждающей утопии Снегова, лукавый юмор повестей Шефнера, драматизм предупреждающих утопий братьев Стругацких, наряду с реалистическим романтизмом их же «Возвращения», — все это составляет полифоничную интонацию коллективной эпопеи.
 
10
 
   Стремление развернуть эпос о коммунизме в целый цикл произведений отчетливо прослеживается и в творчестве отдельных фантастов. Написанная в продолжение «Туманности Андромеды» повесть «Сердце Змеи» была задумана и воспринимается как эпилог Великого Кольца, а в романе «Час Быка» упоминаются герои «Туманности Андромеды». Роман Мартынова «Каллисто» (1962) сложился из двух повестей: «Каллисто» (1957) и «Каллистяне» (1960). Повести Казанцева «Планета бурь» (1959), «Лунная дорога» (1960) тематически связаны с рассказами и очерками о пришельцах из космоса. Выпуская отдельной книгой роман Казанцева «Льды возвращаются» (1964), издательство указало в предисловии, что им завершена трилогия, начатая романами «Арктический мост» и «Полярная мечта». Герои и сюжетные мотивы повестей братьев Стругацких «Страна багровых туч» (1959), «Путь на Амальтею» (1960), «Стажеры» (1962) перешли в «Возвращение», «Далекую Радугу» (1964), «Хищные вещи века» (1965).
   Циклы отдельных авторов отражают общее движение нашей фантастики. Роман «Гость из бездны» был задуман и начат Мартыновым в 1951 г. Время не благоприятствовало социальному роману о будущем, и в 1955 г. писатель дебютировал фантастико-приключенческими повестями «Каллисто» и «220 дней на звездолете». Трилогия «Звездоплаватели» (1960), в которую вошла последняя повесть, развивалась во второй части «Сестры Земли» (1957) в духе научной сказки. В заключительной же части «Наследство фаэтонцев» (1959) заметен переход от космических приключений к исследовательской романтике. Здесь уже зазвучали и социальные мотивы. А в романе «Гость из бездны» (1962) фаэтонская социальная тема «Звездоплавателей» получила известную философскую трактовку. Братские отношения землян с фаэтонцами близки мотивам ефремовского Великого Кольца.
   В романе «Льды возвращаются» Казанцев, после приключенческого "Мола «Северного», вновь обратился к намеченной еще в «Арктическом мосту» теме делового сотрудничества стран с разными социальными системами. Писатель сводит новых персонажей с героями старых романов. Их открытия помогают растопить лед холодной войны, сблизить народы на основе мира и демократии. Ход событий на мировой арене помог писателю вернуться к наиболее плодотворному мотиву своей фантастики, хотя успешно его разработать все же не удалось.
   Современные циклы фантастических романов и повестей объединяет не столько внешняя фабульная связь (как, например, приключения Бабкина и Багрецова в романах Немцова), сколько связь внутренняя, проблемно-тематическая. В новую редакцию «Возвращения» (под названием «Полдень, XXII-й век», 1967) Стругацкие включили некоторые рассказы, сюжетно почти не связанные с этой повестью. Объясняя в предисловии, почему они это сделали, авторы подчеркнули, что рассказы органически входят в «систему» их мечты. Вот это единство «системы» будущего и является внутренним основанием цикла, преодолевая фабульную его пунктирность.
   «Возвращение» — цепочка новелл; большая повесть Гуревича «Мы — из Солнечной системы» сюжетной обособленностью частей тоже напоминает цикл. Иные из глав («Функция Шорина», «Ааст Ллун, архитектор неба»), подобно некоторым новеллам «Возвращения», тоже печатались отдельными рассказами. Возможно, авторы и назвали свои произведения повестями, а не романами, ощущая их недостаточную сюжетную цельность.
   Цикл братьев Стругацких охватывает сравнительно близкое завтра, когда, по мнению авторов, сохранятся некоторые пережитки прошлого. В героях черты будущего смешиваются с «родимыми пятнами» прошлого. Стругацкие как бы вращают свой «магический кристалл», ловя то ту, то эту грань будущего. Повесть распадается на новеллы. В каждой — какая-то характерная, по мнению Стругацких, черта Полдня. Вот некоторые заглавия: «Ночь на Марсе», «Злоумышленники» (мальчишки собрались бежать в космос), «Десантники» (профессия разведчиков космоса), «Благоустроенная планета» и т. д. Связующие звенья опускаются, сюжет делается пунктирным.
   В этом своеобразие повести и в этом ее типологическое отличие от романов Ефремова, Снегова, Мартынова. Концентрируя внимание на отдельных сценах и эпизодах, Стругацкие достигают большей художественной яркости, чем, например, Мартынов в романе «Гость из бездны», но проигрывают в отчетливости концепции, составляющей силу романов Ефремова и Снегова. Ради широты охвата и разносторонности картины Стругацкие вынуждены поступаться определенностью своей мечты. Правда, писатели выступают зачастую разведчиками наименее ясных проблем будущего. Свободная ассоциация фрагментов как бы оправдывает коэффициент неизвестного в системе мечты.
   Зависимость жанра от литературной традиции относительна. Ни жюль-верновские «Необыкновенные путешествия», ни советская социальная утопия 20-х годов, ни производственно-фантастический роман 40 — 50-х годов не были капризом субъективного выбора. И обращение к традиции, и экспериментаторство в фантастике, как и в реалистической литературе, обусловлены прежде всего жизненным материалом.
   Структура цикла возникает тогда, когда уже возможна «доводка» частей, но еще не до конца ясно целое. Один из циклов книги рассказов Альтова «Легенды о звездных капитанах» (1961) озаглавлен: «Может ли машина мыслить?». Сегодня уже вырисовывается этот вопрос, но однозначно отвечать еще рано. Альтов дробит его на цепочку сюжетов, отрабатывая в каждом часть проблемы.
   Если реалистический роман о современности существен широким обобщением жизни, то в научной фантастике роман в отличие от других жанров отражает общую картину знания, общее взаимодействие науки с человеком и обществом. Состояние науки не всегда благоприятствует целостному изображению ее перспектив. Фантасты оттого и совершают заезды в смежные жанры (отсюда гиперболизация приключенчества, поверхностная памфлетность и т. д.), что внешним, формальным единством пытаются восполнить недостаточную концепционность содержания.
   В этом отношении 60-е годы оказались переломными. «Дальняя» тематика означала переход знания на новый уровень. Во-первых, стала очевидной непосредственно производительная роль науки, о чем фантасты прежде только догадывались. Во-вторых, существенно изменилась опора фантазии — научное мышление: оно включило наряду с точным знанием гипотетические предположения о путях развития науки и элементы образной логики. И, в-третьих, — самое главное для структуры научно-фантастического романа — дробление наук дополнилось их интеграцией.
   Но специализация и дифференциация отнюдь не исчезли. Обособление частных тем в системе знания — одна из важных причин дробления фантастического сюжета на цепочку новелл. Не случайно в 60-х годах новелла наряду с романом получила небывалое развитие. (Только авторских сборников рассказов, не считая коллективных и множества журнальных публикаций, вышло в это время больше, чем за всю историю советской фантастики). Порой казалось: не пробил ли час новеллы? не пришло ли ей время взять реванш за почти безраздельное господство романа в 30 — 40-е годы?
   «Приключения современной научной мысли столь сложны», ищет этому объяснение фантаст-новеллист Альтов (в письме автору этих строк), что часто "нельзя дать «сплошной роман». Научная мысль, впрочем, никогда не была проста для своего времени. Причина нашествия новеллы, может быть, в другом — в лавинообразном нарастании информации. Необъятное море частных тем, растекаясь бесчисленными ручейками, казалось бы, должно создать для романа непреодолимые трудности. Но многотемье породило лишь жанрово-тематический «взрыв», не помешав появлению крупных эпических произведений, хотя форма их изменилась. Параллельно дроблению идет генерализация, интеграция. Может быть, в силу этой двойственности картины знания многие научно-фантастические романы и повести 60-х годов построены по принципу цикла либо как компромисс между цикличным, ассоциативным объединением фрагментов и единой сюжетностью («Возвращение» и «Стажеры» Стругацких, «Лезвие бритвы» и «Час Быка» Ефремова, «Мы — из Солнечной системы» Гуревича).
   Оживление фантастической новеллы имело место и прежде, на рубеже минувшего и нынешнего веков, в 20-е годы — как раз в периоды так называемого кризиса естествознания, когда философский фундамент наук обнаружил известную противоречивость. Утрачен был прежний стройный порядок, наука и техника казались хранилищем разрозненных сокровищ. Эта дробность как нельзя лучше поддавалась рассказу с его локальностью — направленностью на «случай из науки» (аналогично «случаю из жизни» в реалистическом рассказе). Повести Циолковского распадаются на локальные очерки. Преимущественно в жанре рассказа выступил как фантаст Брюсов.
   Сужение жанровых рамок и упрощение повествовательной формы закреплялось органичной для фантастов-ученых популяризаторской установкой. (Рассказ, кстати сказать, оставался оптимальным жанром и для «ближней» фантастики, тоже являвшей разновидность популяризации). Просветительские тенденции поддерживали жанр рассказа в годы реконструкции народного хозяйства.
   В середине века дифференциация наук достигла «предела». Специалисты в разных областях стали плохо понимать друг друга. Рассказ словно принял на себя задачу текущей научно-фантастической экспресс-информации. Парадоксы нынче множатся так же быстро, как и умирают. Рассказ торопится запечатлеть процесс «проб и ошибок». Через рассказ и новеллу вливается поток самых рискованных идей, в роман и повесть чаще отходят уже апробированные (во всяком случае — фантастами).
   Тем не менее картина знания в середине века существенно иная, чем в начале. Дробление и размежевание — это на уровне фактов и частных закономерностей. Чем выше ветвится древо знания, тем мельче дробление наук, но тем тесней переплетаются самые отдаленные отрасли — по линии наиболее общих научных закономерностей. Здесь начинается подлинное взаимопонимание — и ученых разных специальностей, и человека и науки, и науки и общества. Процесс интеграции, включая взаимопроникание науки и социальной жизни, создает методологическую предпосылку целостной научно-фантастической концепции. «Случай из науки» чаще видится в единой системе научных проблем, завязанных в один узел с социальной жизнью.
   Короткому рассказу не под силу охватить эту диалектику. Новеллы группируются в циклы. Можно вспомнить тематические циклы в книгах Варшавского «Молекулярное кафе» (1964), «Человек, который видел антимир» (1965), «Солнце заходит в Дономаге» (1966), в альтовских «Легендах о звездных капитанах», книге Михайлова «Люди и корабли», Войскунского и Лукодьянова «На перекрестках времени» (1964), в их же цикле «Жизнь и приключения Алексея Новикова, разведчика космоса» (1966), серии рассказов-гипотез Казанцева о пришельцах из космоса — список далеко не полный. Все это не механически сколочено, авторы воодушевлены одной и той же темой, одной фантастической концепцией.
   Сочетание остро направленного луча новеллы с развернутым веером цикла, цикла повестей с романом как бы соответствует двуединости современного знания — диалектике дифференциации и интеграции, нарастанию частичной информации и углублению генерализующих выводов. Где-то на среднем уровне — между частным тезисом и общенаучной закономерностью — возникает цикл новелл и рассказов.
   В упоминавшемся письме к автору этой книги Альтов признавался, что задуманная совместно с Журавлевой «Баллада о звездах» «не хотела» ложиться в повесть: форма не вязалась с содержанием. «В конце концов мы сделали „Балладу“, соединив три рассказа… Если взять множество неудачных романов 50 — 60-х годов, закономерность можно проследить четко: романы и повести оказываются непомерно растянутыми (и потому безнадежно испорченными) рассказами». Например, «Лезвие бритвы» (1963) Ефремова. «Будь „Лезвие“ цепью новелл, — замечает Альтов, — могла бы получиться очень сильная книга». Накал мысли в отдельных главах высок, но разные тезисы искусственно объединены под одной «крышей». Вероятно, кое-что было просто несоединимо в приключенческой канве «Лезвия». Автор вернулся к традиционной приключенческой основе, вероятно, потому, что не смог свести в единый замысел слишком разный научный материал.
   В 60— е годы научно-фантастический сюжет обнаруживает более непосредственную зависимость от внутренней логики «приключений мысли» (насколько, разумеется, жанр вообще отражает характер научного материала, ибо на его природу оказывает воздействие и традиция литературных форм, и субъективная художническая установка, и многое другое). Сложные междужанровые объединения возникли в силу объективной необходимости привести форму фантастики в соответствие с необычайно расширившимся фронтом науки и усложнившейся картиной знания.
 
11
 
   Научно— идеологический тезис эквивалентен короткому рассказу. Новое качество современного научного материала -комплексная проблематика на стыке наук, прямые выходы из естествознания и техники в гуманитарные области — ведет от новеллы-притчи (какими были, например, ранние кибернетические рассказы) к психологической повести, в которой более широко ставятся общечеловеческие аспекты науки.
   Представьте себе, что возможности роботехники беспредельны. Можно создать биороботов-антропоидов, неотличимых от людей, наделенных разумом и волей и творческим началом. И представим, что Настоящему Писателю дано будет материализовать своих героев в таких биороботов. Тогда они могут разыграть роман или пьесу так, что это будет до жути напоминать жизнь. Собственно, это и будет жизнь, ибо герои хотя и искусственные, но биологические существа: им не будет чуждо ничто человеческое. А когда пьеса подойдет к поставленной автором точке, сможет ли он, автор, отец, прекратить существование своего детища? Нет, — если это Настоящий Писатель.
   Но и пускать в жизнь таких искусственных людей тоже запрещено. После окончания постановки их дематериализуют. И вот, чтобы спасти любимого героя, Настоящий Писатель меняется с ним ролями — уходит в фантастический искусственный мир, и его там дематериализуют. Герой же, обретший его разум и душу, занимает его место в жизни, и когда-нибудь ему придется сделать то, что сделал писатель…
   Такова канва рассказа Ларионовой «Перебежчик». Тема гражданской этики художника (за которой встают и другие вопросы жизни) развернута не за счет объема, а умножением планов повествования, глубинным пересечением научно-фантастических и художественно-психологических координат. Сюжетообразующий принцип — приключения характера. Собственно фантастическая идея отходит на второй план. Иное соотношение, чем в философско-фантастическом романе типа «Туманности Андромеды», иная поэтика, чем в утопическом. Обобщенное «ефремовское» изображение внутреннего мира уступает вполне бытовой аналитической диалектике души. Впрочем, во многих социально-утопических романах и повестях 60-х годов философские идеи не столько выражены непосредственно в форме мысли, сколько раскрываются через «обычный» психологизм. Поэтика социальных мотивов сближает фантастический роман любой разновидности с реалистическим. Если в новелле типа «Перебежчика» психологизм сжат вокруг ударной кульминации, так называемой pointe (писатель узнаёт, что он всего лишь биоробот), то в романе развернут за счет обилия реалистических анализов.
   Ларионова искусно сочетает тонкий психологический рисунок с детализированной фантастической обстановкой, из которой вырастают укрупненные символы. В романе «Леопард с вершины Килиманджаро» (1965) таким символом является машина, предсказывающая «судьбу». В этой фантазии не столь уж много вымысла. У каждого организма свой «запас прочности», своя индивидуальная «склонность» к несчастным случаям; не так уж невозможно счетнорешающее устройство, способное вычислить вероятный срок отмеренной человеку жизни. (У Ларионовой машина предсказывает с точностью до года). Весь вопрос — для чего?
   В талантливой повести современного японского фантаста Абэ Кобо есть такие строки: «Нет идеи опаснее, чем возведение предсказания в абсолют… Это же фашизм»; «…ценность машины-предсказателя в том… что она дает возможность заблаговременно исключать… идиотские варианты будущего». [343] Почти любая научная идея, если ее развивать, вырвав из контекста жизни, приводит к реакционному абсурду. Наука сама по себе вне нравственности. Злом или благом делает ее человек. Предсказание у Ларионовой — символ парадоксальных превращений, претерпеваемых современным знанием. Человек никогда не откажется от своего творческого начала. В нашей власти лишь предъявить к себе высочайшую нравственную требовательность перед разверзаемой познанием бездной Неведомого. Ларионову интересует, как поведут себя люди, располагающие всем, кроме возможности уйти от «судьбы». Конечно, никого не обязывают справляться, когда состоятся его похороны. Но сильные духом не смогут оттолкнуть даже такое, горькое и трагическое знание, ибо завтра может быть поздно: незаконченным останется дело, в котором смысл жизни, на полуслове оборвется разговор, в котором, может быть, больше, чем жизнь.
   Художническое мироощущение Ларионовой в этом романе сформировалось не без воздействия Хемингуэя, поэта сурового мужества. Его рассказ «Снега Килиманджаро» открывается эпиграфом: «Почти у самой вершины… лежит иссохший мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может». [344] Ларионова так истолковывает этот образ: «… леопард… был уже мертв, но он все еще полз, движимый той неукротимой волей к жизни, которой наделил его человек взамен попранного инстинкта смерти». [345] Художник вложил в изваяние Леопарда свой идеал мужества. Леопард «полз, чтобы жить, а не за тем, чтобы умереть». [346] Высеченная из камня фигурка Леонарда высится на сияющей вершине. Памятник Человеку. Тому, кто «идет легко и стремительно, как можно идти навстречу смерти, когда о ней совсем-совсем не думаешь, потому что главное — это успеть спасти кого-то другого». И великое Знание, принесенное машиной-предсказательницей, «не имеет никакого значения» [347] в смысле страха смерти.
   Несгибаемые герои Хемингуэя исключительны в мире, где в конце концов разрешено все. Ларионова создает лишь исключительную ситуацию, а испытывает в ней — величайшую самоотверженность и величайшее самоотречение. Эти качества Л. Леонов считает типичной нравственной координатой коммунистического человека. [348] Мысль романа та, что даже в самоограничении, которое может показаться жестоким, настоящий человек не растеряет ни радость жизни, ни товарищество, ни чистоту любви.
   «Леопард с вершины Килиманджаро» прежде всего психологический роман. Здесь главное — установка на внутренний мир человека, хотя драматический сюжет, переносящий в необычные условия формулу Павла Корчагина: прожить жизнь так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы, невозможен без фантастического предсказания судьбы. Сюжетообразующее начало здесь не традиционное действие и не новейшее «приключение мысли», а «приключение характера». Фантастичен только фон. Научно-фантастический и реальный, нравственно-психологический комплексы раскрываются через внутренний мир. Укрупненное изображение человека соседствует с диалектикой души.
 
* * *
 
   Идейно— психологическая установка современного фантастического романа подчас скрыта: «Под одним Солнцем» Невинского, «Второе нашествие марсиан», «Хищные вещи века» Стругацких; иногда обнажена: «Трудно быть богом» Стругацких, «Люди Приземелья» Михайлова; порой полемична: «Поединок с собой» Громовой и «Открытие себя» Савченко. Но во всех случаях фантастико-психологический роман характерен обилием реалистического психологизма. Казалось, уж ироническая, пародийная повесть Шефнера «Девушка у обрыва, или Записки Ковригина» должна опираться на родственный фантастической поэтике гротеск (как в пародийно-фантастическом романе 20-х годов или современной пародийной новелле Варшавского). Но обычный реалистический психологизм оправдан здесь тем, что в центре «Записок Ковригина» -вечная коллизия Моцарта и Сальери, смягченная нравами XXIII в.
   Автор хочет сказать, что и при коммунизме далеко не все смогут быть ефремовскими идеальными титанами. Однако Шефнер и не ниспровергает, не насмехается над собратьями-фантастами, как Стругацкие в сказке «Понедельник начинается в субботу». Он избрал юмор. Ограниченность, педантизм, самовлюбленность уживаются у Ковригина с добротой, искренностью, самоотверженностью. Характер почти реалистический. Юмористическая же интонация, вплетенная в воспоминания Ковригина о гениальном Светочеве, позволяет автору с серьезным видом говорить о таких кибернонсенсах, как сочинения АТИЛЛА — Автоматического Творящего Импульсного Литературного Агрегата:
 
Здравствуй, здравствуй, кот Василий,
Как идут у вас дела?
Дети козлика спросили…
Зарыдала камбала.[349]
 
   Для поэта Шефнера фантастико-психологическое повествование — оболочка иронического взгляда на вещи, для врача и кибернетика Амосова, как и для Ларионовой, Савченко, Стругацких, — способ размышления над социальными и общечеловеческими проблемами науки. Роман Амосова «Записки из будущего» заставляет думать не столько об анабиозе, длительной консервации жизни на грани смерти (здесь почти нет фантастики, есть лишь очень трудная, но вполне научная задача), сколько о смерти и бессмертии, о житейских отношениях в научном коллективе, о механизме мышления и этике эксперимента над человеком. Амосов полагает, что если у врача есть какая-то надежда продлить жизнь, то решать должен в конце концов тот, кто подвергается эксперименту, и никто другой. В дискуссионной статье по поводу пересадки мозга (головы) автор «Записок из будущего» писал: «Я не вижу в этом никакого кощунства, и если бы предложили мне, то согласился бы». [350]
   Амосов считает, что современное естествознание в корне отличается от прошлого тем, что требует количественной (математической) характеристики явлений. Только таким путем возможно моделировать (воспроизводить) сложнейшее — жизнь. Амосов считает, что организм подобен машине, только несравненно более совершенной, чем существующие. Поэтому живое может быть смоделировано. Такая позиция исключает идеалистическую лазейку, таящуюся в утверждении, что никакая искусственная система никогда не сможет сравняться с человеком (выходит, что разум бессилен перед своей божественной тайной).
   Амосов уверен, что совершенствование психофизиологических исследований, с использованием вычислительной техники, позволит создать точную модель личности. Но вместе с тем он допускает успешное моделирование без учета неизвестных особенностей организма, а среди них могут оказаться такие, без которых нет жизни, тем более — психической индивидуальности (сохранить которую заботился Геннадий Гор).
   В «Записках из будущего» все эти философские вопросы не выделены в абстрактные категории идей-метафор (как у Гора, отчасти у Ефремова), они погружены в быт, в житейские отношения, взвешены на весах долга и чувства, честолюбия и самоотречения, бескорыстия и карьеризма обычных людей наших дней. Автор заставляет своих героев раскрываться в нравственном отношении к научной истине.
   В этом плане весьма любопытный психологический документ — роман биолога профессора А. Студитского «Разум Вселенной» (1966). Здесь школа Т. Лысенко торжествует над сторонниками молекулярной биологии, так называемыми менделистами. Правда, в биологии получилось наоборот, но на то и фантастический роман. Здесь можно вознаградить своих сторонников заслугами, которые в действительности принадлежат противникам, а противников — выставить аракчеевыми в науке. «…меня так огорчает ваша нетерпимость, — увещевает профессор Панфилов „злодея“ Брандта. -…не отказывайте другим ученым в праве работать» [351] в ином направлении. Правда, сам Студитский в свое время писал, что «менделевская генетика, евгеника, расизм и пропаганда империализма в настоящее время неотделимы… менделевская генетика не имеет права именовать себя наукой». [352] Но, как мы уже выяснили, в фантастическом романе все может быть наоборот. Статья Студитского называлась «Мухолюбы — человеконенавистники». А в романе его единомышленник Панфилов источает мед и елей: "В переводе с греческого фамилия Панфилов означает Вселюбов… И мы должны быть Вселюбовыми и только Вселюбовыми, если мы действительно единомышленники в том главном, ради чего советские люди живут на свете" (310). Как мы уже сказали, в «Разуме Вселенной» описана борьба двух научных направлений. Известно, что молекулярная биология много сделала для лечения лучевой болезни. Но общеизвестно и то, что ионизирующая радиация вызывает необратимые поломки аппарата наследственности. Невозможно предвидеть, как они скажутся через много поколений. И вот Панфилов упрекает своих научных противников, будто они утверждают «абсолютную беззащитность» (99) человека перед атомным оружием. Удастся или нет завтра найти противолучевую биологическую защиту, сегодня главная забота в том, чтобы ни в коем случае не допустить самой ядерной катастрофы. А, по Панфилову, "жизнь требует от нас решения… проблемы… приспособления к неожиданно возникшему вредоносному условию среды — ионизирующей радиации" (101; курсив мой, — А. Б.), и это — даже «самая грандиозная проблема, когда-либо встававшая перед нашей наукой» (101). Не устранение вредоносных условий, а приспособление к ним!