В «Стране багровых туч» Стругацкие полемизировали и отталкивались от научно-фантастической литературы. «Возвращение» и в еще большей мере «Трудно быть богом» в русле широкой литературной традиции. Ключевые беседы Антона-Руматы с бунтарем Аратой и ученым врачом Будахом перекликаются с однородными эпизодами в «Сне про Джона Болла» В. Моррисса и в «Братьях Карамазовых» Ф. Достоевского (Великий инквизитор). Романтически красочный и прозаически жестокий быт средневекового Арканара напоминает «Хронику времен Карла IX» П. Мериме. Горькая сатирическая и трагедийная интонация заставляет вспомнить М. Твена и Д. Свифта. Можно увидеть и портретные параллели (добрый гигант барон Пампа — Портос Александра Дюма), порой поднимающиеся до перекличек с мировыми типами (Антон — Дон Кихот). И все же Стругацкие меньше всего заимствуют. Мотивы и образы мировой литературы — дополнительный фон принципиально нового решения темы исторического эксперимента.
   К. Лассвитц в обширном романе «Земля и Марс. На двух планетах» (русский перевод в 1903 г.) развернул эпопею колонизации Земли марсианами в духе колониальных захватов конца прошлого столетия. Те же ханжеские лозунги культуры и просвещения — и под ними та же политика канонерок. Автор достаточно либерален для своего времени, но ему и в голову не пришло, что возможны другие отношения между народами.
   С тех пор много воды утекло. Термины стали тоньше — побуждения не изменились. П. Андерсону принадлежит серия рассказов о «патруле времени». Патруль следит, чтобы из одной эпохи в другую не просачивались нежелательные лица и тенденции. Нечто вроде исторической охранки. В рассказе «Delenda est» («Разрушен» — подразумевается Карфаген) патруль обезвреживает авантюристов, пытавшихся изъять из событий Сципиона Африканского. Ганнибал терпит положенное ему поражение. Ничто не подлежит перемене. В рассказе «From here to eternity» (строчка из псалма: «Во веки веков», буквально: «…И отсюда в вечность») патрульные пресекают попытку одного из отрядов Чингизхана прорваться в Новый Свет. Случись это, история англосаксов сложилась бы куда менее благоприятно. Ведь только потому, что напор чингизхановых орд иссяк в славянских землях, западноевропейские народы смогли пойти своим путем. Целые государства в Азии стерты были с лица земли.
   Патрульных заботит лишь то, чтобы мир вышел из пелен истории таким, каким его создал господь бог для англосаксов. Узость национально-культурного патриотизма переплетается с фаталистическим отношением к истории. Рациональное предостережение о непредвидимых и поэтому, возможно, опасных последствиях «исторической самодеятельности» подавлено ретроградным охранительством западной цивилизации.
   Умней и человечней рассказ Бредбери «И грянул гром». Самое ничтожное изменение в прошлом может привести в будущем к катастрофическим последствиям. «Наступите на мышь — и вы оставите на Вечности вмятину величиной с Великий каньон… Вашингтон не перейдет Делавер. Соединенные Штаты вообще не появятся». [372] Бредбери гипертрофирует случайность. Ничтожный случай приравнен к роковой неизбежности. Стихийная взаимосвязь биологической жизни перенесена на жизнь социальную, в которой такую большую роль играет разумное начало. Бредбери возвышает предостережение до крика, потому что не верит в разум и добрую волю своего общества.
   Марк Твен не опасался вторжения в исторические обстоятельства: гуманистическая традиция XIX в. еще не успела разочароваться в человеке. Великий сатирик с сочувствием относился к намерению героя своей повести «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» поднять бедную и примитивную жизнь средневековья до Уровня современной цивилизации. Но у мастерового Янки, человека дельного и доброго, не хватило сил вытащить средневековую колымагу на железную колею. Вся выстроенная и выстраданная цивилизация, все эти фабрики и пароходы — все сгинуло без следа, словно и не было. И дело не в злобе волшебника Мерлина. Во имя чего приведены были в движение поршни паровиков? Люди неизбежно должны были отвергнуть механическое счастье. В сатиру на феодализм Твен вложил горечь несбыточной мечты переделать заново свой неудавшийся железный век.
   Трудолюбивый Янки, торопясь развести фабричные пары, не затруднялся пристрелить заупрямившегося болвана-барона. Герои Стругацких могли бы делать это несравненно лучше. Они владеют искусством рукопашного боя, к какому в Арканаре придут лишь через столетия. А хитроумный дон Рэба недоумевает: «Сто двадцать шесть дуэлей за пять лет! И ни одного убитого…». [373] Арата, союзник и брат, тоже не понимает. Благородный мятежник просил оружия, и он знал, каким оружием обладают боги.
   " — Нет, — сказал Румата. — Я не дам вам молний… Вы живучи, славный Арата, но вы тоже смертны; и, если вы погибнете, если молнии перейдут в другие руки, уже не такие чистые, как ваши, тогда даже мне страшно подумать, чем это может кончиться…
   " — Вам не следовало спускаться с неба, — сказал вдруг Арата. — Возвращайтесь к себе. Вы только вредите… Вы внушаете беспочвенные надежды… Раньше я вел каждый бой так, словно это мой последний бой. А теперь я заметил, что берегу себя для других боев, которые будут решающими, потому что вы примете в них участие… И впервые Румата подумал: ничего нельзя приобрести, не утратив, — мы бесконечно сильнее Араты в нашем царстве добра и бесконечно слабее Араты в его царстве (315 — 316).
   В 20 — 30-е годы советским фантастам представлялось. что для успеха освободительной борьбы в каком-нибудь XVIII в. не хватало малого — пулемета, пары — другой гранат. Для Гусева в «Аэлите» нет дилеммы: браться или не браться за оружие. Ход событий во Вселенной ему видится прямым продолжением атаки на Зимний дворец. В романе Зуева-Ордынца «Сказание о граде Ново-Китеже» (1930) экипаж самолета, потерпев аварию над тайгой, попал в русский город, с XVIII в. проспавший среди непроходимых болот. Многое оказалось не столь уж далеким: в Ново-Китеже острая классовая борьба. Советские люди приняли в ней участие, но пулемет, который мог обеспечить победу, вышел из строя. "Исторические экспериментаторы* едва выбрались домой. Для писателя это был спасительный выход. Иначе пришлось бы давать сюжету отнюдь не приключенческий поворот. Как Ново-Китежу перешагнуть два столетия? Пулемет, будь он трижды исправен, не решил бы этой проблемы, да фантаст ее и не ставил.
   В повести Владко «Потомки скифов» (1939) советские археологи обнаружили во внутренней полости Земли маленький изолированный мир. Тысячелетие назад природа заперла здесь скифское племя. По-видимому, Владко ставил перед собой скромную цель: дать этнически-культурную экспозицию прошлых веков. Но столкновение с социальными противоречиями оказалось неизбежным. Заступаясь за обездоленных, наши современники дали волю своему гневу. Однако угнетенные еще не сознают в должной мере классовой несправедливости, и археологи вступили в конфликт со всем архаическим укладом жизни. События сложились так, что уже некогда заботиться о потомках скифов — спасти бы собственную жизнь. Археологи с трудом выбрались на поверхность. Отверстие, конечно, завалилось.
   Китежане затерялись в лесах, скифы навечно остались в подземелье. Игра воображения окончилась, и занавес можно опустить. Художественным инстинктом стремясь к более реалистическим мотивировкам путешествий в прошлое, фантасты не преодолели, однако, игрового подхода к самой истории. Ответственность за встречу с прошлым растворялась в заманчивой безграничности приема: можно послать героя куда угодно и позволить вести себя как угодно. В рассказе Брюсова «В башне» русскому человеку XX в. приснилось, что он в плену у тевтонских рыцарей. Пленник храбр с тюремщиком, ему легко «рассмеяться в лицо суровому рыцарю»: «…я уже знал, что проснусь и ничего не будет». [374]
   Герои Стругацких не могут выйти из игры, ибо взял на себя ответственность за эту цивилизацию. И как раз поэтому не могут поднять оружие. Они связали себя, как они говорят, Проблемой Бескровного Воздействия на историю. Впрочем, эта формула не передает сложности их задачи: они не уклоняются от борьбы, но сознают, что от оружия зависит лишь малая доля исторического движения. Они пришли сюда, «чтобы помочь этому человечеству, а не для того. чтобы утолять свой справедливый гнев» (170).
 
17
 
   Арата Горбатый, мститель божьей милостью, храбр, умен и живуч, и ему, быть может, удастся сравнять с землей баронские замки. Волна крестьянского бунта, возможно, забросит его на трон, и он будет править добро и мудро. По доброте раздаст земли сподвижникам. А на что земля без крепостных? «И завертится колесо в обратную сторону. И хорошо еще будет, если ты успеешь умереть своей смертью и не увидишь появления новых графов и баронов из твоих вчерашних верных бойцов» (317).
   Герои Стругацких вооружены сказочной техникой, они синтезируют золото на нужды повстанцев из опилок — и это почти божественное могущество упирается в то, что народ Арканара все-таки сам должен сделать свою историю. Они — только родовспомогатели, они могут содействовать прогрессивному и препятствовать реакции, но не должны лишать народ самостоятельного исторического творчества, ибо только оно и пересоздает человека. Они могут — и все-таки не могут завалить Арканар изобилием, ибо дармовой хлеб развратит, и история будет отброшена вспять. Они не должны широко применять воздействие на психику, ибо тогда это будут искусственные, лабораторные люди. А человечество — не подопытное стадо. Люди сами вольны выбирать себе все на свете и особенно — душу. Трудно быть богом.
   Беседа разведчика-историка Антона-Руматы с ученым врачом Будахом, в которой земной «бог» отвергает одно за другим предложения: всех накормить, сделать всех добрыми и т. д., — драматичнейшая сцена бессилия силы. Ибо Будах, перебрав все, о чем он попросил бы бога, если б тот был, и на все получив разумное «нет», сказал:
   " — Тогда, господи… оставь нас и дай нам идти своей дорогой.
   « — Сердце мое полно жалости, — медленно сказал Румата. — Я не могу этого сделать» (311). (Не этот ли эпизод имел в виду Немцов, утверждая, что Стругацкие против помощи отсталым народам? [375]) Трудно и, вероятно, опасно вмешиваться, но и не вмещаться нельзя. Коммунары будущего были бы недостойны предков, если бы не отважились провести корабль чужой истории через гибельные рифы и мели. Но они были бы отъявленными авантюристами, если бы обещали (каким-нибудь «большим скачком» перенести отсталую цивилизацию в обетованный мир коммунизма. Для Немцова здесь нет проблем. Но марксисты знают, что история не уравнение с одним неизвестным. Ее диалектика редко позволяет сказать «да» или «нет». Наука пролетарской революции учит с величайшей ответственностью определять момент вооруженной борьбы (когда народ уже не может жить, а угнетатели уже не могут управлять (по-старому). В. И. Ленин учит использовать периоды спада не только для подготовки новой революционной волны, но и настойчиво искать в этот период мирных путей социального освобождения. Повесть Стругацких с большим драматизмом предостерегает от псевдореволюционной игры с историей. Писателей упрекали за якобы неисторичное совмещение фашизма со средневековым варварством; в средневековье было, мол, и позитивное историческое содержание. [376] Всем известно, что феодализм несводим к угнетению, самовластью и темноте, а варварство — не единственная черта фашизма как военной диктатуры империализма. Но разве всем известная характеристика фашизма как средневекового варварства — пустая метафора? И разве писатели не имели морального права реализовать ее в фантастическом сюжете? Ведь Стругацкие подчеркнули общечеловеческую мерзость всякого самовластья в любые исторические времена, а не строили теорию какого-то средневекового фашизма. Фантасты оказались более чутки к современной истории, чем некоторые ученые их критики: повесть «Трудно быть богом» вышла в свет до того, как вакханалия хунвейбинов, драпируясь в красное знамя, напомнила коричневое прошлое Германии.
   Тем не менее повесть исторична и не метафорически, Средневековый эквивалент фашизма, показанный Стругацкими, как диктатура военно-религиозного ордена, — явление типично феодальное. Разве нет более глубокой, не только нравственной аналогии между повергнувшей в ужас Европу инквизицией и застенками Гиммлера (кстати сказать, сознательно скопированными со всех предшествующих машин подавления)? В придуманных Стругацкими средневековых «серых ротах штурмовиков» столько же от гитлеризма, сколько и от обывателя всех времен и народов. Сила повести — в нравственном совмещении страшных для человека явлений далеких эпох. Это не костюмирование прошлого, а напоминание о том, что тотальное самовластье, как его ни называй, во все времена кралось по спинам жующего обывателя, столь же трусливого, сколь и кровожадного, — самой хищной вещи на свете. Это хотели сказать и хорошо сказали Стругацкие, нарушая исторический буквализм.
   Во все времена было нечто близкое фашизму, и во все времена было нечто родственное коммунизму. Идея духовной преемственности эпох лежит и в основе исторической фантастики Ефремова. Только у Стругацких она интуитивней — не осознана с той логикой, что придает ефремовскому оптимизму научную убедительность. Разведчики-историки ищут во мраке невежества тех, через кого может быть решена задача исторического родовспоможения. Непреложна очередность социально-исторических формаций. И только неустанная активность разума, тлеющего в этой несчастной и невежественной толпе, может подтолкнуть неспешную поступь истории. Люди из будущего раздувают искру товарищества и братства, справедливости и чистоты, знания и культуры. И это не от рассудка, но от сердца: они верят в человека.
   Конечно, «Трудно быть богом» — гипербола. Но авторы не чернят народ феодальной эпохи. Глядя на разнузданную скотскую толпу, Антон-Румата мысленно обращался к товарищам: «Не воротите нос; ваши собственные предки были не лучше…» (298). Беда разведчиков-историков не в том, что они не увидят плодов своих усилий, а в том, что не могут снять с себя надетую для маскировки шкуру подонков — «донов». «И все вокруг помогает подонку, а коммунар — один-одинешенек» (171). Оттого Антон и не отправил на Землю, подальше от бунтов и заговоров, Киру, полудикарку, родившуюся на тысячу лет раньше, чем приобретет величайшую ценность ее бескорыстие и доброта, чистота и верность.
   Полубог полюбил полудикарку — в ней алмазной гранью сверкнула та человечность, которая ему симпатична и в непокорном бражнике бароне Пампе, готовом отдать жизнь за товарища, и в преданном науке гениальном врачевателе Будахе, и в неукротимом Арате Горбатом.
   Арбалетная стрела пробила Кире горло, потому что дон Рэба не посмел поднять руку на благородного дона Румату. Главарь клерикальной диктатуры ненавидел и боялся человека, чудесным образом похитившего бунтовщика Арату из тюрьмы (на вертолете), пустившего в оборот немыслимое количество золота, зачем-то выкупая из темниц ученых и поэтов («Это дьявольское золото! Человеческие руки не в силах изготовить металл такой чистоты!», 276). «Может быть, вы дьявол. Может быть, сын бога» (227 — 228). И дон Рэба велел застрелить Киру.
   Тогда Антон-Румата подобрал свои мечи, спустился в прихожую и стал ждать, когда под ударами убийц упадет дверь.
   На этом, собственно, повесть кончается. Эпиграфом из Хемингуэя авторы предупреждали своих героев: «Выполняя задание, вы будете при оружии для поднятия авторитета. Но пускать его в ход вам не разрешается ни при каких обстоятельствах». Антон был не первым, для кого быть всеблагим богом оказалось свыше сил.
   Но писателям показалась недостаточной эта казнь. Им показалось, что читатели не до конца поймут их мысль. И они опоясали историю Антона-Руматы прологом и эпилогом, где речь о том, как Антон проложил дорогу из трупов ко дворцу дона Рэбы и как товарищи вернули его на Землю, а главное — об анизотропном (по которому движение разрешено лишь в одну сторону) шоссе и о соке земляники.
   На Земле, куда друзья вернули Антона, им почудилось, видите ли, что его руки в крови. Но это оказался всего лишь сок ягод, которые Антон собирал в лесу… И затем разъясняется, что в истории нельзя идти назад, как по тому шоссе. История, мол, тоже анизотропна. Этой упрощенной символикой авторы разом снизили тщательно обоснованную логику повести.
   История и изотропна, и анизотропна — и не повторяется, и «любит повторяться». Эта диалектика — объективная реальность, и она противостоит пожеланию, с которым авторы обращаются к читателю в прологе и эпилоге. Чтобы идти вперед, к Бескровному Воздействию на историю, приходится порой отступать «назад» — браться за оружие. Что и делает Антон с товарищами, правильно (поддерживая бунтаря Арату) и неправильно (не справившись с личной ненавистью к дону Рэбе).
   Показав, что людям будущего и во всемогуществе культуры и знания ничто человеческое не будет чуждо, авторы своим «земляничным» символом неожиданно предъявили Антону своего рода ультиматум патриаршей мудрости, требование идеального знания, лишенного чувств и страстей, над чем сами же иронизировали в «Далекой Радуге». Воодушевленные желанием показать, сколь важен в прогрессе критерий человека, Стругацкие вдруг стали мерить человека неприемлемой для них же самих в «Далекой Радуге» меркой абстрактного «Бесплотного разума. Мозга — дальтоника, Великого Логика».
 
18
 
   Но если в «Трудно быть богом» абстрактная символика пролога и эпилога мешает, хотя все-таки не меняет идейно-художественной концепции, то в повести «Улитка на склоне» (речь идет о главах, напечатанных в сборнике «Эллинский секрет», 1966) абстрактная трактовка челока и прогресса выдвинулась на первый план.
   Действие разворачивается на великолепно выписанном фантастическом фоне. Биологи изучают странную жизнь фантастического леса, в борьбе с которым изнемогает примитивное местное племя. Параллельно некая высокоорганизованная цивилизация амазонок проводит здесь био-социальные эксперименты. Создаваемые амазонками новые формы жизни губят аборигенов, а между тем беднякам внушают, что загадочное одержание — высшее благо.
   У лесовиков планомерно изымают женщин: амазонки размножаются однополо. (Партеногенез известен для некоторых растений и беспозвоночных, а искусственно получен и для некоторых высших животных — кроликов). Стругацкие подчеркивают этим, что амазонки наполовину не люди. Человек как цель прогресса и гуманизм как его дух для амазонок не существуют.
   Биолог Кандид поясняет, что прогресс, руководствующийся лишь «естественными законами природы» («и ради этого уничтожается половина населения!»), — «не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого подходящего слова… Здесь не голова выбирает. Здесь выбирает сердце. Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали». [377] «Главным в повести, — предупреждают авторы в предисловии (опять сомневаясь, поймет ли читатель), — является трудное осознание Кандидом происходящего, медленное и мучительное прозрение, колебания Кандида и окончательный его выбор» (385).
   В чем же он колебался? Лесовики обречены «объективными законами (чего? какими?), и помогать им — значит идти против прогресса» (461). Что же он выбрал? "Плевать мне на то, что Колченог (один из лесовиков, — А. Б.) — это камешек в жерновах их прогресса. Я сделаю все, чтобы на этом камешке жернова затормозили" (462). Каким образом? Вспарывая животы мертвякам — биороботам амазонок.
   Это буквально все, что он может… «И ему не остается ничего иного, как взывать к абстрактному гуманизму, пацифизму и справедливости». [378] Это — не об «Улитке», это — о фантастике Пьера Буля. Правда, насчет пацифизма сделаем оговорку: как-никак Кандид идет на мертвяков с препараторским скальпелем… Но зато дальше в точности о Кандиде: «Герои Буля — это одиночки, движимые благородными побуждениями, нередко сознающие свое бессилие». [379]
   В «Хищных вещах века» легко догадаться, какие силы стоят за Иваном Жилиным: «Мы с детства знаем, — говорит он, — о том, как снимали проклятье на баррикадах, и о том, как снимали проклятье на стройках и в лабораториях, а вы снимите последнее проклятье, вы, будущие педагоги и воспитатели». [380] Жилин тоже почти один, но он говорит: «Меня услышат миллионы единомышленников», "Мы сделаем… наше место здесь". [381] Кандид, напротив: не вне морали… Это не для меня… Я сделаю все… если мне" (461 — 462), и т. д.
   В отчаянии Антона-Руматы был луч надежды. «Улитка» — безнадежный крик в ночи. «Кандид, — объясняют авторы в предисловии, -… знает о мире столько же, сколько мы с вами, его цели — наши цели, его мораль — наша мораль» (385). Но он, оказывается, знает о нашей морали гораздо меньше Генри Моргана. Герой Хемингуэя, подводя итог своей нескладной жизни, признался: «Человек один не может ни черта». [382] Кандид — один «босой перед вечностью», и его выбор, о котором говорят авторы, не более чем иллюзия.
   Конечно, всему виной исключительные обстоятельства. Контуженный во время аварии, Кандид живет проблесками сознания. Нерасчлененный поток больных мыслей и чувств прямо-таки создан, чтобы через эту призму удивить химерическими образами леса. Но причем здесь прогресс?
   Искусная имитация косноязычного просторечия лесовиков дополняет стилистическое и психологическое совершенство «Улитки». Здесь нет ничего похожего на художественный разнобой «Возвращения» и тем более «Стажеров», но почти ничего не осталось и от конкретного социального опыта, от которого отталкивалась фантастика Стругацких в тех вещах.
   Авторам оттого и пришлось «замотивировать» одиночество Кандида, оттого они и прибегли к психологическому субъективизму, что противопоставили внесоциального одиночку столь же внесоциальному прогрессу. В суждениях Кандида о прогрессе нет и следа конкретной социальной морали.
   Впрочем, его мысли ошибочны и с точки зрения абстрактной. Ниоткуда не видно, что авторы не разделяют заблуждений Кандида, когда он характеризует прогресс с одной-единственной (и вовсе не определяющей) стороны неумолимых законов природы. Получается, будто человечество перед фатальной альтернативой: либо эти законы совпадают с моралью, либо идут с нею вразрез, но в обоих случаях абсолютно от человека не зависят.
   Это, конечно, недоразумение. Прогресс не зависит от индивидуального человека, но он — порождение общественной деятельности, и человечество все больше научается его регулировать. (На этом ведь основана концепция повести «Трудно быть богом»!). Этим объективные законы социальной жизни отличаются от законов природы, которые человек может лишь использовать. Мы знаем, что такое извращенный прогресс, — повернутый против человека, но прогресс, от человека не зависящий, — это фикция.
   И Стругацкие не пытаются быть последовательными. «Прогресс» амазонок у них не сам по себе — он соответствует их бесчеловечной морали. А, по Кандиду, опасность заложена в нем самом, амазонки — только послушные служанки «объективных законов». В своей модели человек — прогресс Стругацкие абстрагировались от социальных сил, приводимых прогрессом в движение и в свою очередь движущих его. В «Хищных вещах века» предупреждение об отрицательных тенденциях прогресса, при всех недостатках повести, учитывало эту обратную связь. А в «прогрессе» амазонок можно усмотреть и фашизм, и маоистскую «культурную революцию», и пожирающий деревню город, и что угодно — и в то же время ничего. Авторы утратили связь своей фантазии с реальностью. Фантастика превратилась в самоцельный прием абстрактнейшего морализаторства, продемонстрировав «возможности» этого столь красноречиво отстаиваемого некоторыми литераторами направления.
   В «Улитке» по-своему оправдалось пророчество Камилла: «Вы… оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!“… И тогда вас ожидает одиночество».
 
Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи,
Вверх, до самых высот.
 
   В этот эпиграф писатели, видимо, хотели вложить некую антитезу безжалостному прогрессу. Но нам кажется. он ироничен по отношению к творчеству самих Стругацких. «Тихо, тихо ползя» не построить ведь коммунистический мир, воспетый в «Возвращении», не одолеть «хищных вещей века», не рассечь бюрократической паутины фантасмагорически изображенной во второй части «Улитки». Не вверх, а вниз по склону фантастики пустили они свою «улитку». Предупреждающая утопия воспарила к таким аллегориям, что потеряла смысл, открывая вместе с тем простор самым субъективным гаданиям. Фантастический роман-предостережение вырождается в малопонятное запугивание, когда предупреждение теряет ясность цели. Фантастическая «дорога в сто парсеков» оборачивается дорогой в никуда.