В рассказе Полещука «Тайна Гомера» при внешнем сходстве с «Орфеем и Эвридикой» принципиальное различие. Лежащая на поверхности фантастическая мотивировка в ходе повествования незаметно подменяется другой. Чтобы отправить своих героев в прошлое, автор взял напрокат бутафорскую машину времени. Но применена она оригинально. Когда наши современники очутились в гомеровской Элладе и встретились с великим старцем, они увидели, что поэмы сложил и пел ослепленный, униженный Одиссей… На уровень научной фантастики ставится филологическая загадка: кто был автором «Одиссеи»?
   Не может быть любой сюжет окольцован любой фантастической идеей.
   В повести Ариадны Громовой «В круге света» (1965) фантастическая мотивировка не выдерживает возложенной на нее нагрузки. Чувства, объединяющие людей перед лицом атомной войны, поставлены здесь в зависимость от… телепатического контакта. На этой слабой нити висит и судьба борцов Сопротивления германскому фашизму. Неприемлемой представляется нам недооценка обычных, реальных чувств и связей. Они искусственно подменены фантастическими. Более правдоподобно писательница гиперболизировала возможности мысленного внушения «меньшим братьям» — животным в повести «Мы одной крови — ты и я!» (1967).
   Принцип фантастики как приема провозглашен был не без задней мысли разом освободиться от «сковывающей науки». Но свобода, как видим, упирается во взаимодействие фантастической мотивировки с сюжетом. Никакое содержание не оправдает приема, если он случаен, если не обусловлен именно этим содержанием, и, наоборот, самая фантастическая «затравка» уместна, если не противоречит внутренней логике сюжета. Речь должна идти не о замене «жесткой» научной логики эластичной художественной, но об их взаимодействии. Фантазия, не считающаяся с научным мышлением, такая же крайность, как и фантазия, жестко к нему привязанная. В этом смысле «фантастика как прием» столь же мало плодотворна, сколь и «фантастика на грани возможного». Ни та, ни другая не могут претендовать на всеобъемлющее выражение метода современной фантастической литературы.
   Принцип «фантастики как приема» выдвинут был в связи с обращением современного фантастического романа к социальным и психологическим темам. Казалось, он облегчит решение литературных задач. Но если можно условно пренебречь законами природы ради утверждения законов человеческих, то сегодня меньше чем когда-либо можно отвлечься от научной оценки того, что такое человек и окружающий его мир, что такое добро и зло, прогресс и регресс. Критерий научности, в разной мере обязательный для различных разновидностей фантастики, не может быть снят и применительно к фантастической литературе в целом. И прежде всего и главным образом — идеологически четкий критерий человека.
 
14
 
   Творчество Аркадия и Бориса Стругацких наиболее ярко отразило успехи и издержки освоения современным фантастическим романам социальной тематики. Дальше мы подробно остановимся на достижениях талантливых писателей, а сейчас попробуем выяснить источник просчетов.
   Стругацкие начали как полемисты. В ранних повестях «Страна багровых туч» и «Путь на Амальтею» они выступили против теории предела, сводившей фантастику к ограниченному кругу технологических тем. Им принадлежит одна из самых известных книг о коммунистическом будущем «Возвращение» («Полдень. 22-й век»). Плодотворный спор вызвала фантастическая повесть-предупреждение «Трудно быть богом» (1964). В то же время в творчестве Стругацких резко выявилась односторонность этого жанра, связанная, как нам кажется, с пониманием фантастики лишь как художественного приема, т. е. с ослаблением научного критерия в социальной тематике.
   Уже в «Стране багровых туч» Стругацкие попытались по-своему решить проблему героя современного фантастического романа. Если Ефремов показывал, каким необыкновенным станет человек при коммунизме, Стругацких увлекла полемическая мысль: коммунизм с его высокой научно-технической культурой и чистотой человеческих отношений по плечу лучшим нашим современникам.
   Правда, их герои не несут таких вечных человеческих проблем, как Мвен Мас, Дар Ветер, Веда Конг. С другой стороны, в полемическом пылу писатели наделили некоторых своих «современных людей будущего» чертами несколько странными. Трудно, например, понять, как среди космонавтов мог оказаться человек, не только страдающий славолюбием, но и способный превратить случайное недоразумение в безобразную драку («Страна багровых туч»). В одной из ранних повестей коллектив гигантской кибермашины, пользуясь отлучкой шефа, задает Великому Кри заведомо бессмысленные задачи. Бородатые дяди с жестоким любопытством детей любуются его «мучениями» — будто им невдомек, чего стоит рабочее время машины. А шеф не находит ничего лучше, как объясниться с «озорниками» при помощи… палки. (В другом варианте новеллы, включенном в «Возвращение», Стругацкие «поправились»: старый ученый таскает «мальчишку» за бороду…).
   В «Возвращении» школьники-подростки собираются бежать на недавно открытую планету. Этот штрих может показаться жизненно правдивым: юность, вероятно, долго еще будет болеть возрастной безответственностью. Тем не менее, сравнивая этих «живых» юношей с несколько ригоричной молодежью «Туманности Андромеды», не скажешь, что Стругацкие ближе к истине. С одной стороны, благородная защита слабого и наказание виновного в нарушении кодекса мальчишеской чести, а с другой, — лексикон, никак не свидетельствующий о культуре чувств: «Какой дурак кинул мыло под ноги?!», «Вот как врежу», «Но-но! Втяни манипуляторы, ты!», «Грубая скотина». [365]
   В «Возвращении» среди ридеров — людей, способных читать чужие мысли, — фигурирует юнец, запахнутый в нелепую золотую тогу. Он занимается тем, что «подслушивает» мысли прохожих. Сей стиляга XXII в. требует для ридеров каких-то особых привилегий. Разумеется, его осаживают, однако нотация декоративна, подстать тоге. Писатели, видимо, хотели сказать: ничто человеческое не будет чуждо и нашим идеальным потомкам. Но не будут ли контрасты помягче? Не втянет ли, в самом деле, «грубая скотина» свои «манипуляторы»?
   Пестрота, противопоставляемая ефремовской голубизне, смахивает на ту, что в героях Немцова, — когда характер составлялся из наудачу выхваченных противоположностей. Пожалуй, только в повести «Трудно быть богом», в которой все внимание уделено человеку, убедительна внутренняя борьба с не до конца преодоленными атавистическими инстинктами.
   Не очень заботятся Стругацкие и о психологической правде положительных персонажей. Умные и интеллигентные люди у них чересчур уж склонны к несмешным (иногда — пошловатым) остротам. Раздражает нарочитое благородство, наигранная скромность, демонстративно грубоватая мужественность. Не слишком ли напоказ угрюм в «Стажерах» знаменитый космолетчик Быков? Не чересчур ли фатоват в той же повести не менее знаменитый планетолог Юрковский? Словечко «кадет», которым Юрковский надоедливо величает стажера Жилина, звучит в XXII в. почти так же, как звучало бы в устах Юрия Гагарина какое-нибудь «поелику» или «припадая к стопам».
   Скромнейший из храбрых разведчиков космоса Горбовский (в «Возвращении» и других повестях) на отдыхе ужасно любит поваляться. На диване, на травке. Авторы аккуратно не забывают приставить эту прозаическую горизонтальность к его романтической вертикали. Многомерность, пусть и небогатая. А вот когда в последний час планеты Радуга Горбовский пристает с «житейским» вопросом к Камиллу: «Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать», [366] — хочется попросить его выразить свою межпланетную уравновешенность как-то иначе. Ведь Камилл — в самом деле наполовину робот (приспособлен для опасных опытов с нуль-пространством).
   Трижды Камилл умирал и воскресал, и вот суждено в четвертый раз. Когда он посетовал на предстоящее одиночество, а Горбовский посочувствовал, что это уже от человека, Камилл ответил любопытным монологом о людях, которые любят помечтать «о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств» (135): «… вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!“ — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество» (135 — 136).
   Может быть, здесь приоткрывается некий спор авторов с самими собой. Они сказали больше, чем хотели, ибо невольно сказали о своем методе. Здесь прорисовывается не только мысль о нарушении баланса эмоционального с рациональным, но и противоречие концепции человека у Стругацких. В необычайной обстановке в людях раскрываются и необычайные возможности. Стругацкие же пытаются сохранить своих героев неизменными, и оттого знакомые их черты делаются странными и неестественными. Ведь когда Камилл упрекает «вполне людей»: «Нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть» (135) — он прав вовсе не риторически: очень, очень скудно наделены «живые» герои Стругацких «врожденной способностью чувствовать» (135). И если не приходится сожалеть о страхе и зависти, то ведь и любовью никто по-настоящему не одарен, за исключением Антона-Руматы, но для того его пришлось отправить из будущего — в прошлое. («Трудно быть богом»).
   Стругацким лучше удается не прямое изображение человека, а косвенная характеристика «идеи человека» — через окружающий мир. В «Возвращении» одна из новелл, включенная в главу «Благоустроенная планета», названа по знаменитому роману Г. Мелвилла «Моби Дик». У Мелвилла непокорный кит Моби Дик потопил корабль капитана Ахава, словно мстя человеку за его кровавое ремесло. На Благоустроенной планете китовый промысел перестал быть зверским убийством. На совершенных подводных лодках океанская охрана пасет стада китов, охраняет от хищников. Романтика мирного творчества, гуманного хозяйствования. Этика ремесла — прямое продолжение принципов коммунизма. И в обрамлении этой метафоры естественней голоса, теплее чувства героев.
   Этот фон освещает человеческие фигуры едва ли не лучше, чем они раскрываются сами. «Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе, — жалуется в „Стажерах“ некая дама. — Все время чего-то ищут. Все время чего-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали. А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее». [367]
   Свидетельница борьбы миров, в которой победила ее страна, эта женщина так и не стала ее участницей. Она не понимает уходящих в космос и не возвращающихся оттуда и все-таки не может не провожать и не встречать. Они — живут! И, умирая, остаются молодыми, и молодежь — стажеры — заменяет их на бессменной вахте. А она — прячется в тени аэровокзала, чтобы хоть глянуть на эту жизнь, что прошла мимо, — теперь уже старая, обрюзглая, отдавшая свои годы одной себе…
   Мещанка появляется в начале и в конце повести. Эта композиционная рамка ненавязчиво вводит осколок прошлого в будущее. Мещанин не сможет открыто выступать под флагом индивидуализма, он попытается говорить от имени людей. Коммунизм, мол, в конце концов для того и строится, чтобы люди перестали изнурять себя. Для мещанина это значит — тешить себя безбедным, комфортабельным, изящным существованием. Мещанке пытаются объяснить разницу: природа дала человеку разум, и «разум этот неизбежно должен развиваться. А ты гасишь в себе разум» (12). Но эти рационалистические эмоции отскакивают от ее софизмов: "Всю жизнь ты работал… А я всю жизнь гасила разум. Я всю жизнь занималась тем, что лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?
   — Конечно, я, — сказал Дауге. Она откровенно оглядела его и засмеялась.
   — Нет, — сказала она: — Я! В худшем случае мы оба одинаково несчастливы. Бездарная кукушка… или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял" (12-13).
   Цинично, бессильно и — жизненно. Не потому, что мещанин таким вот и останется (может быть, через сто лет его все-таки не будет?), а потому, что здесь гиперболизация зла — форма протеста и отрицания — и отрицания не головного, как часто получается у Стругацких, но и не только эмоционального. История ведь продемонстрировала невероятную приспособляемость мещанства. Глубоко эмоциональная тревога придает предупреждению о мещанине ту живую конкретность, которая меньше удается Стругацким в утверждении, в изображении положительных героев.
 
15
 
   Хорошо ли, плохо ли показали Стругацкие Юрковского и Дауге, Горбовского и Быкова — те жили и умирали за высокие цели. И вот скромный спутник Юрковского бортинженер Жилин в повести «Хищные вещи века» встречает памятник. Не Юрковскому — открывателю тайны колец Сатурна, а «пионеру», сорвавшему огромный куш в местном казино. В некоем городке некой условной Страны Дураков. Ни одна душа здесь не знает героев космоса. Все жуют. Хлеб и наслаждения. Подражая древним владыкам, лакомятся мозгом живой обезьянки. Развлекаются стрельбой с самолета по отдыхающим обывателям. Ненавидят «интелей» — не обязательно интеллигентов, просто всех, кто не видит счастья во всем этом. И тайный порок, объемлющий все роды жеванья, — слег.
   Из— за слега и прислали сюда Жилина. Искатели наслаждений ухитрились их получать в «химически» чистом виде -искусственно возбуждая центр удовольствия. Это не вымысел. При раздражении определенной области мозга электрическим током подопытная крыса необыкновенно быстро обучается замыкать контакт. Рефлекс делается мало что манией — единственной и все поглощающей целью. В «Хищных вещах века» этого достигают без вживления в мозг электродов — с помощью подручных средств. Сластолюбцы, раз испробовав слег, отвыкнуть уже не в состоянии: это хуже наркотика.
   Писатели могли бы избрать и вовсе реальную заразу. Прозаичное пьянство или «поэтический» суррогат бездумного искусства. Цивилизация дьявольски изобретательна на вещи, пожирающие человека. Слег — символ бесцельного достатка, врасплох застигнувшего неустойчивые души. Мало кто не слыхал о духовном кризисе, поразившем те капиталистические страны, которым удалось достичь определенного материального благополучия. Фантастические цифры потребления алкоголя, невиданное падение нравов, бесплодное буйство или апатия, попеременно охватывающие то молодежь, то зрелое поколение, — это лишь тени глубокого внутреннего недуга. Люди, которых извечно подстегивала лихорадка накопительства, в один прекрасный день вдруг обнаружили, что цель жизни достигнута и никакой другой нет. Ибо высшие, подлинно человеческие потребности не развиты. Остается слег.
   В «Хищных вещах века» действие происходит в процветающем под эгидой ООН смешанном мире. Подавлены очаги войны, осуществлено разоружение, милитаристы на пенсии. Обо всем этом, правда, сказано не очень внятно. Неясно, какова роль в этом мире социалистических стран. Что это за Страна Дураков? В предисловии Стругацкие говорят о "свойстве буржуазной идеологии… разлагать души людей… И особенно страшным представляется действие этой идеологии в условиях материального достатка". [368] Авторы абстрагировались от того, как эти факторы будут действовать в социалистическом окружении, и тем самым дали повод к недоумениям. [369] На это можно возразить, что от фантастов нельзя требовать ответа на вопросы, которые разрешит только живая практика истории. Достаточно того, что в «Хищных вещах века» Стругацкие показали всю жизненную остроту проблемы, сформулированной в эпиграфе из Сент-Экзюпери: «Есть лишь одна проблема — одна-единственная в мире — вернуть людям духовное содержание, духовные заботы».
   В романе «Возвращение со звезд», переведенном в один год с выходом в свет «Хищных вещей века», Станислав Лем проводит близкую Стругацким мысль, что опасность отчуждения человека от своей человеческой сущности коренится не только в старинной борьбе за место под солнцем, но и в новейшем мещанском идеале растительного существования, и эта опасность может сохраниться после ликвидации основных противоречий капитализма. В статье «Безопасна ли техника без опасности?» («Литературная газета», 1965, 26 октября) Лем пояснял, что тенденция к автоматизированному производству, которым в свою очередь управляют предельно надежные автоматы, объективно может толкнуть человека к тому, что комфорт (понимаемый широко — как застрахованность от любых забот) станет самоцелью. Прогресс, эволюцию сменит инволюция.
   В «Возвращении со звезд» люди, преуспев в стремлении сделать мир безопасным, расплатились утратой творчества (все задачи решают роботы), героизма (в нем нет надобности) и вообще сильных благородных чувств (ничто не побуждает к ним). Венец всего — бетризация — прививка от «хищных» инстинктов. Никто теперь не в состоянии причинить кому-либо зло. Бетризованы даже звери. А космонавты — нет. Их боятся и не хотят замечать. Герои, вернувшиеся со звезд, — докучливое напоминание о заросшей дороге истории… Человеку ни к чему большой мир борьбы и опасности. Автоматизированная Земля удовлетворяет все потребительские интересы. Почти всё получают бесплатно. «Коммунизм» мещан.
   Лем предостерегает от того, чтобы эволюция нашей машинной цивилизации не повела к «расцвету» низших потребностей и низменных инстинктов (ведь они культивировались тысячелетиями). Но уже одно появление подобных предостережений — залог того, что человечество сознает опасность инволюции. Оскопленный прогресс можно допустить в обществе, которое не ставит своей целью высшие потребности человека. Коммунисты же сознательно отстаивают такой мир, в котором будут расцветать именно высшие потребности. Расширенное же удовлетворение этих потребностей — вечный источник исканий и, стало быть, риска. Иное положение немыслимо, ибо необходимость творческого риска всегда будет превышать возможности автоматов. Одна только задача освобождения населения Земли от забот о хлебе насущном настолько грандиозна, что вряд ли позволит застабилизировать производительные силы и творческую энергию.
   Впрочем, Лему в этом романе важно не только предупредить об опасности: он и определяет — в связи с ней — позицию человека, долг гражданина Земли перед человечеством. «Возвращение со звезд» — роман не публицистический, а психологический. Чтобы избавиться от небетризованных космических бродяг, им разрешают новую экспедицию. «Нет, к звездам!» [370] — приветствовал Днепров решение звездолетчиков. Лем, однако, вряд ли разделяет этот энтузиазм. Для них это выход, но где выход для всех людей? Один из героев космоса, Эл Брэгг, отказывается бежать. Да, это все-таки бегство. И хотя его привязывает к Земле обретенная здесь любовь, в воспоминаниях Эла о детстве, о родном доме, которыми заканчивается роман, вызревает гораздо более важный мотив: родина есть родина, и от нее нельзя уйти, особенно когда она в беде…
   Вот этот мотив долга человека перед людьми, оказавшимися беззащитными перед «хищными вещами», и сближает повесть Стругацких с романом Лема. Правда, у Стругацких художественное решение холодней, дидактичней и декларативней. Жилин раздваивается между жалостью к жертвам сытого неблагополучия и ненавистью к закоренелому мещанину. Нечего возразить против социальной педагогики, которую Жилин формулирует в финале, но куда более впечатляет его ненависть. Свою ненависть к мещанину Стругацкие сконцентрировали в повести «Второе нашествие марсиан» (1967). В какой-то мере они шли проторенным путем: «первое» — в «Борьбе миров» Уэллса. В повести «Майор Велл Эндъю» Лэгин, используя Уэллсову канву, заострил ренегатскую сущность обывателя. У Стругацких разоблачение глубже, картина ренегатства куда сложней и художественно совершенней.
   У Лагина и Уэллса мещанин предает в открытой борьбе. У Стругацких здравомыслящий (подзаголовок повести «Записки здравомыслящего») «незаметно» эволюционирует к подлости. Цель марсиан так и остается невыясненной. Они даже не появляются. От их имени действуют предприимчивые молодчики. Фермеров бесплатно снабжают пшеницей, которая созревает в две недели. Пойманных инсургентов агенты марсиан… отпускают, обласкав и одарив (правда, подарки явно принадлежали непокорным согражданам). Уэллсовы спрутопауки просто выкачивали кровь — здесь чувствуется рука рачительного хозяина.
   И фермеры сами вылавливают партизан. Во имя чего сопротивление, если не меч, но «благодетельный» мир несут захватчики? Интеллигентные вожаки инсургентов не могут выдвинуть убедительных доводов. Да, независимость, да, человеку нужно еще что-то, кроме изумительной самогонки-синюхи. Но нужно ли этим? Духовные вожди (проспали момент, когда мещанин поглотил человека. «Союзы ради прогресса» и «корпусы мира» рассчитаны в числе прочего и на обуржуазивание потенциальных очагов социального взрыва. Фашистская машина подавления опиралась и на развращение обывательских слоев нации. Войны продолжают угрожать миру и из-за равнодушия мещанина.
   Стругацкие подводят к этому почти без иронии, почти без гротеска, в реалистических столкновениях характеров, через тонкий психологический анализ. Мещанин предает человечество, предавая человека в себе самом. Уверенно, мастерски, зрело выписано перевоплощение вчерашнего патриота — в горячего сторонника захватчиков, знающего, что делать, партизана — в растерявшегося интеллигентика. Символика «Второго нашествия» не навязывается рационалистически, как в некоторых других вещах Стругацких, но сама собой вытекает из ситуаций. Гротескность не в манере письма, а в угле зрения на вещи.
 
16
 
   Видение «хищных вещей» впервые мелькнуло в космической повести Стругацких «Попытка к бегству» (1962). На случайно открытой планете земляне увидели, какими опасными могут стать в руках феодальных царьков даже осколки высокой культуры. Стража принуждает заключенных, рискуя жизнью, вслепую нажимать кнопки на механических чудовищах, которые были оставлены здесь космическими пришельцами. Вмешаться? Но инструкция предписывает немедленно покинуть обитаемую планету…
   Среди землян — странный человек по имени Саул. На Земле он отрекомендовался историком. По его просьбе, собственно, и была найдена эта планета. Он очень просился на необитаемую: «Любую. На которой человека еще не было…». [371] Странное желание. Планету назвали в его честь Саулой. И когда звездолет вернулся на Землю, историка в нем не оказалось. В записке (на обратной стороне доноса, составленного осведомителем в фашистском лагере смерти) космонавты прочли: «Дорогие мальчики! Простите меня за обман. Я не историк» (260). Танковый командир Красной Армии Савел Репнин, по лагерной кличке Саул, совершил побег, был настигнут и принял неравный бой. Очень не хотелось умирать — и он дезертировал в будущее. Где нет войн и фашизма. Где запросто можно найти планету вообще без людей. «А теперь мне стыдно, и я возвращаюсь. А вы возвращайтесь на Саулу и делайте свое дело» (260). Стругацкие не мотивируют, как это стало возможно: побег в будущее, нуль-перелет на Саулу. Не все ли равно! Пусть — как в сказке. Им важно было сказать, что каждый должен дострелять свою обойму. И в «Трудно быть богом» рассказано, что делали граждане коммунистической Земли на чужой планете, переживавшей мрак Темных веков.
   Стругацкие, по-видимому, понимали, что невмешательство, заземляя фантастический элемент, снимает и затронутую в «Попытке к бегству» проблему активного вторжения в исторический процесс. Разве только прошедшее (ответственно перед будущим? Пусть невозможно путешествие во времени, пусть ничтожно мала вероятность (встречи в космосе с «прошлым», подобным нашему. Но разве прошлые века не встречаются с грядущими здесь, на Земле, в наше время, когда бок о бок живут и (борются — друг за друга и одна против другой — отсталые и передовые социальные системы, революционные и (реакционные идеи, вчерашние и завтрашние психологии, и от исхода этой борьбы зависит судьба человечества? Повесть «Трудно быть богом» воспринимается как продолжение идеи Великого Кольца. Ефремов писал о галактическом единении. Но ведь встретятся звенья разума, (которые еще надо будет подтянуть одно к другому. Опыт зрелого общества послужит моделью перестройки молодого мира. Но помощь должна быть предельно осторожной. Как и другие советские фантасты, Стругацкие исходят из того, что право всякого общества на самостоятельное и своеобразное развитие совпадает с его объективной возможностью подняться на более высокую ступень. Неосторожное благодеяние может внести непоправимые осложнения в историческую судьбу незрелого мира. Ведь и на Земле различия между народами делают взаимодействие нелегкой задачей. И все же, по мере того как теснее становится мир, взаимодействие делается неизбежным.
   То, что может случиться при встрече с чужой жизнью, — у Стругацких и аллегория, и фантастическое продолжение наших земных дел. Фантастика в «Трудно быть богом» заостряет вполне реальную идею научной «перепланировки» истории. Она целиком вытекает из марксистско-ленинского учения и опирается на его практику. Писатели как бы распространяют за пределы Земли опыт народов Советского Союза и некоторых других стран в ускоренном прохождении исторической лестницы, минуя некоторые ступени.