А наши танки, преодолевая сопротивление немцев и продвигаясь по 50 — 60 — 65 километров в сутки, все приближались. Попутно в местечке Жатец, что в 60 километрах северо-западнее Праги, танкисты танкового полка, которым командовал подполковник О.Н. Гребенников, в пух разнесли сам штаб фельдмаршала Шёрнера, спешивший из Яромержа (100 километров северо-восточное Праги) в Пльзень, чтобы оттуда с территории, занятой американцами, продолжать управление группами армий «Центр» и «Австрия». Шёрнер вспоминал об этом так: «В ночь с 7 на 8 мая мой штаб находился в переброске и утром 8 мая при танковом прорыве русских был полностью уничтожен. С этого времени я потерял управление отходящими войсками».
   9 мая в 2 часа 30 минут части 63-й гвардейской танковой бригады, действовавшей в составе 4-й армии Лелюшенко, первыми ворвались в Прагу. А вся операция по освобождению столицы Чехословакии и разгрому групп армий «Центр» и «Австрия», насчитывавших около двух миллионов солдат и офицеров, была осуществлена согласованными действиями сил наших трех фронтов — 1, 4-го и 2-го Украинских.
   Генерал армии С.М. Штеменко в своих воспоминаниях писал о конце власовцев: «По-разному исчезла для этих общественных подонков последняя возможность оправдаться перед Родиной. Одни яростно отстреливались и находили конец в борьбе. Другие с тупой покорностью ждали, что предназначит им судьба. Третьи ненавидели обманувших их проповедников антисоветизма и искали случая любой ценой искупить свои преступления. Надежда на прощение угасла не у всех. Возможно, именно это толкнуло, например, некоторых власовцев в Прагу… Они дважды приходили тогда в чешский Национальный совет и просили принять их помощь в борьбе по обороне города от войск Шёрнера. Но просьбу отвергли: слишком уж ненадежны были эти „союзники“, и никто не мог ручаться, куда и против кого направят они свое оружие. Отчаявшись, некоторые группы власовцов кое-где по своей инициативе вступали в перестрелку с гитлеровцами, кое-где готовились к переходу на сторону Красной Армии». Но большая часть их, не смея решиться самостоятельно начать сражение за город против значительно превосходящих сил своего союзника и покровителя, в великом опасении, что вот-вот нагрянут советские танки, благословясь, рванули… к американцам. Они находились всего в сорока километрах от цели, когда были перехвачены 162-й танковой бригадой полковника И.П. Мищенко. Вся дивизия была пленена, а самого Власова тут же арестовали. Это произошло 12 мая 1945 года.
   Солженицын старается внушить нам, что «Власов был из самых способных» генералов, среди коих «много было совсем тупых и неопытных». Запомним хотя бы это: тупые и неопытные.
   В воспоминаниях покойного Мартына Мержанова, присутствовавшего в числе других журналистов на подписании в Карлсхорсте акта о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, есть такое место: «Кейтель поднимает голову и смотрит на Жукова. Он видит его впервые. Жуков — тоже впервые видит Кейтеля. Какое-то мгновение два полководца двух огромных армий молча смотрят друг на друга… Я вспоминаю, что происходит Кейтель из юнкерской помещичьей семьи. Когда фашистские главари решили вероломно напасть на Советский Союз, они поручили начать нападение фельдмаршалу Кейтелю. Он уже был не только воинским чином, но и оголтелым нацистом. Он вошел во вкус легких побед, покорения, оккупации, веселых маршей. Война полными пригоршнями сыпала ему высшие награды и дарила особняки и поместья. Он думал, что так будет и в России… А сейчас мы смотрим на этого человека, лицо которого покрыто пятнами, а глаза вопрошающе устремлены на Жукова. Рядом с Жуковым сидят его товарищи по оружию, полководцы, вышедшие, как и он, из народа… И вот встал крестьянский сын — Маршал Советского Союза и, глядя прямо в глаза юнкерскому сыну — фельдмаршалу фашистской Германии, сказал:
   — Имеете ли вы на руках акт безоговорочной капитуляции, изучили ли его и имеете ли полномочия подписать этот акт?
   — Да, изучили и готовы подписать его, — сказал фельдмаршал, поправляя монокль…»
   Брезгливо подчеркивая простонародное происхождение наших маршалов и генералов, Солженицын не в силах был сообразить, на чью мельницу он льет воду, ибо вся штука-то в том и состояла, что эти сыновья крестьян и барских конюхов, сапожников и псаломщиков, машинистов и пожарных, учительниц и судомоек, эти люди, сами бывшие в юные годы пастухами и шахтерами, слесарями и столярами, голодавшие, бедствовавшие, учившиеся на медные гроши, эти мужики с внешностью, не соответствующей солженицынским представлениям о мужской красоте, — они разнесли в пух потомственных военных аристократов высочайшей выучки и огромного опыта.

КИНУЛСЯ ПО СНЕГУ ЗА ГРИБАМИ…

   Странно видеть, что после всех его россказней об Отечественной войне наш летописец, однако ж, признает, что не фашисты взяли Москву, а мы — Берлин, что война закончилась не их, а нашей победой. Но уж ничуть не странно другое: нашу победу он объясняет тем, что мы воевали не по правилам. Корит нас, в частности, за то, что на захваченной врагом территории действовали партизанские отряды, совершались диверсии на железных дорогах, не работали школы, саботировались попытки наладить работу разного рода управ и т.п. Образованный историк стыдит свою родину: смотри, мол, неумытая, как аккуратно да культурно обстояло на сей счет дело в других-то царствах-государствах. Вопрос о допустимости или недопустимости нарушения нормального хода жизни при оккупации, назидательно говорит он нам, «почему-то не возникал ни в Дании, ни в Норвегии, ни в Бельгии, ни во Франции. Там работали и школы, и железные дороги, и местные самоуправления». Он ставит в пример нашей родине Данию! Он возмущен, почему мы не равнялись на Норвегию! Он негодует, зачем наша страна не воевала, как Бельгия и Франция!.. Приводит такой довод: «Все знают, что ребенок, отбившийся от учения, может не вернуться к нему потом». Как же это — все знают, а мы не посчитались! Разве не ясно, что войну нам надлежало вести так, чтобы не нарушить цельность и стройность учебно-воспитательного процесса в школах, а это успешнее всего достигалось бы ограничением активных боевых действий рамками ежегодных школьных каникул: два-три месяца летом, две недели — зимой и неделя — в конце марта.
   Впрочем, Солженицын не совсем прав, когда утверждает, что на оккупированной советской территории совсем не работали школы, кое-где немцы их открывали. Жители Керчи до сих пор не могут забыть приказ № 3 немецкого коменданта города о возобновления школьных занятий: 245 явившихся по этому приказу школьников по другому приказу были отравлены.
   О том, что мы воюем не по правилам, не отступаем, где полагается отступать, не сдаемся, где принято сдаваться, и т.п. — об этом нашему народу приходилось слышать уже не раз. Всем памятно рассуждение Толстого в «Войне и мире» о двух противниках, вышедших со шпагами на поединок по всем правилам фехтовального искусства. Они фехтовали довольно долго, но вот один из них был ранен, и тогда, «поняв, что дело это не шутка, а касается его жизни, бросил шпагу и, взяв первую попавшуюся дубину, начал ворочать ею».
   Толстой говорит, что вот так и было в войне 1812 года: фехтовальщик, требовавший борьбы по правилам, это французы; его противник, взявший дубину, — русские. Французы говорили, что по правилам их войска всюду на чужой земле должны находить теплые квартиры, по правилам нельзя нападать на их транспорты, по правилам следует вообще прекратить партизанское движение, по правилам при вступлении их императора в Москву его обязана была встретить почетная депутация и вручить ключи от города, по правилам… «Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил, — продолжает Толстой, — дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с тупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».
   Да, раздавались и раньше упреки в том, что русские воюют «не по правилам», но до сих пор мы слышали это от побитых противников, а от русского, от человека, служившего в нашей армии, такой упрек довелось услышать впервые. И ведь при этом ему и в голову не приходит упрекнуть Гитлера, допустим, за его приказ «О выжженной земле», отданный 19 марта 1945 года, когда война вовсю шла на немецкой земле. Выполнение этих приказов, пожалуй, тоже несколько затрудняло и функционирование органов местного самоуправления, и движение на железных дорогах, и работу школ… Но молчит наш летописец-правдолюб, ибо в его глазах достойно осуждения все то, что делали мы на захваченной немцами нашей земле, и заслуживает одобрения все то, что делали фашисты и на нашей, и на своей земле, занятой Красной Армией.

XI. БЕСТСЕЛЛЕР ДЛЯ МИТРОФАНУШЕК

«БЫЛ ГЛУХОЙ СЛУХ…»

   В своем повествовании, сосредотачивая интерес главным образом на самой личности Солженицына, я не ставил задачей дать разбор или хотя бы развернутую оценку всех его произведений. Из них наиболее полное представление читатель получил об «Архипелаге ГУЛаг», страницы которого здесь обильно цитировались, пересказывались, разбирались. Эти развороченные нами вороха анекдотических нелепостей, горы малограмотного вздора, бесконечные потоки маниакальной лжи, клеветы, злобы, болезненные фейерверки саморекламы и похвальбы — все это «Архипелаг». Но в конце, возможно, есть необходимость сказать о данном сочинении еще несколько слов, ведь оно — «главная книга» нашего героя! Он называл ее «скосительной» для нас, он уверен, что ее назначение — «менять историю», и не меньше.
   Надо признать, что на некоторых читателей, у которых эмоциональность подавляет аналитические способности, «Архипелаг» производит известное впечатление. Особенно — то обстоятельство, что чуть ли не две тысячи его страниц обильно уснащены цитатами, ссылками, конкретными названиями, именами, датами, цифрами и т.п. «Да ведь это же все документально!» — восклицают помянутые читатели. На множестве примеров самого разнообразного характера мы показали подлинную цену этой «документальности».
   Что касается хотя бы имен и названий, то Солженицын весьма строг к этому в чужих произведениях и прямо-таки негодует, когда их там нет. В одной статье, например, рассказывалась драматическая судьба бывшего преступника, ставшего честным человеком, и по этическим соображениям, как всем понятно, фамилия его не называлась. Но наш правдолюб не желает с этим считаться, он возмущен: «Некий Алексей, повествуют „Известия“, но почему-то фамилии его не называют, якобы бежал из лагеря на фронт — и там был взят в часть майором-политработником, фамилии майора тоже нет…» В итоге он объявляет рассказанную историю выдумкой, ложью. Но вот, например, на страницах 287 — 288 второго тома «Архипелага» читаем 13 леденящих кровь историй о беззаконии. В 9 из них нет ни имен, ни дат, ни места происшествия, а только атрибуции такого рода: «портной», «продавщица», «заведующий клубом», «матрос», «пастух», «плотник», «школьник», «бухгалтер», «двое детей». В остальных четырех историях есть кое-какие имена и названия, но они до того расплывчаты и неопредленны, что, в сущности, тоже ничего не дают. Так, в одном случае нам сообщается только то, что жертву беззакония, которая где-то когда-то распевала веселые частушки, звали Эллочка Свирская. Возможно, это одна из наперсных подружек самого автора, поэтому он и считает позволительным в суровой книге назвать ее столь интимно-ласково, но от этого она не становится для нас личностью хоть сколько-нибудь более определенной и достоверной. Мы хорошо понимаем (да и все понимают не хуже нас), как легко убрать частушечницу Эллочку Свирскую и на ее место поставить, допустим, сказительницу Аллочку Мирскую.. В другой истории нам встречаются в неизвестном количестве «неграмотные старики Тульской, Калужской и Смоленской областей». И опять: ничего не стоит заменить их, скажем грамотными старухами Рязанской, Брянской и Псковской областей или даже всего Нечерноземья… Одна из этих истории начинается так: «Тракторист Знаменской МТС…» Нет имени тракториста, но зато точно названа МТС — это, кажется, уже немало. Но, увы, действительно только кажется, ибо Знаменские районы есть в областях Смоленской, Омской, Тамбовской и Кировоградской, да еще в Орловской области, в Донецкой, на Алтае есть поселки Знаменка, да в Калининградской области — поселок Знаменск… Вот и ищи ветра на просторах шести областей, равных по территории едва ли не половине Европы!
   В великом большинстве случаев автор считает вполне достаточным ограничиться для своих персонажей одним признаком, допустим, как в приведенном выше случае, — профессиональным. То и дело в его историях безымянно фигурируют «один врач» (3, 468), «один офицер» (3, 525), «водительница трамвая» (1, 86), «водопроводчик» (1, 86), «учительница» (3, 65) и т.д. Иногда к профессии он, расщедрившись, добавляет психологический, физический или какой иной штришок: «один насмешливый сапожник» (3, 14), «глухонемой плотник» (2, 287), «полуграмотный печник» (2, 86), «известный кораблестроитель» (3, 393)… В других случаях указывается национальность и, скажем, возраст: «одна гречанка» (3, 400), «одна украинка» (3, 528), «молодой узбек» (3, 232), «чувашонок» (2, 288), «один из татар-извозчиков» (1, 64)… А встречается еще и такое: «одна баба» (3, 377), «один парень» (2, 184), «один зэк» (3, 73), «один очевидец» (3, 560), «две девушки» (3, 246), «двое ссыльных» (3, 397), «три комсомолки» (3, 13), «шесть беглецов» (3, 212), «мужик с шестью детьми» (1, 87), «несколько десятков сектантов» (2, 63), «полсотни генералов» (1, 91), «730 офицеров» (3, 34), «свыше 1000 человек» молодежи (3, 33), «5000 пленных» (3, 32)… И даже из этих тысяч — ни одного живого имени!
   Если теперь перейти к вопросу о цитатах и источниках в «Архипелаге», то, во-первых, можно вспомнить, что мы с ним уже достаточно знакомы хотя бы по тому, что Солженицын вытворял с цитатами из Маркса и Ленина (с другими он, естественно, церемонится еще меньше); во-вторых, цитат, сносок и ссылок на те или иные издания у него неизмеримо меньше, чем ссылок на такие источники, как: «говорят», «вот говорят», «говорили», «как говорят», «как некоторые говорят» и т.п. Или: «по слухам» (1, 354), «по московским слухам» (1, 102), «шли слухи» (2, 485), «дошли слухи» (2, 280), «прошел слух» (1, 181), «есть слух глухой» (1, 167), «слух этот глух, но меня достиг» (1, 374), «есть молва» (1, 113), «мы наслышаны» (1, 289) и т.д. Или еще: «рассказывают» (2, 54), «рассказывали» (1, 219), «по рассказам» (3, 346), «если верить рассказам» (1, 277)…
   Ссылаясь на такого-то пошиба источники, Солженицын пытается уверить читателя в правдивости историй, достойных Феклуши-странницы из «Грозы» Островского. Пишет, например, что в конце двадцатых годов «от Кеми на запад заключенные стали прокладывать грунтовой Кемь-Ухтинский тракт». И вот «рассказывают», мол, что однажды «роту заключенных около ста человек ЗА НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТЕР — И ОНИ СГОРЕЛИ!»1 А в другой раз (опять же «рассказывают») тоже за невыполнение нормы взяли да заморозили в лесу сто пятьдесят человек. Итого — 250 заключенных-строителей как не бывало! В третий раз уже безо всякого упоминания о невыполнении нормы сообщается, что просто от нечего делать, для развлечения взяли и расстреляли за три дня 960 человек[40]. Интересно, кто же за погибших выполнял их норму и как строительство шло дальше, — или это никого не интересовало? Едва ли…
   Если читатель думает, что на таких «рассказах» да «слухах» наш автор истощил свою фантазию, то он ошибается. У него еще много чего в запасе. Например: «Прошел слух в 18 — 20-м годах, будто Петроградская ЧК и Одесская своих осужденных не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьем) зверей городских зверинцев». В 1918 году Александр Исаевич едва родился и умел только титьку сосать да ножками от неудовольствия сучить, когда намокали пеленки, так что ужасающего слуха — а в ту пору еще и не такие байки кое-кто распространял о молодой власти — он тогда слышать и осознать не мог. Видимо, только этим и объясняется его неуверенность в данном случае! «Я не знаю, правда это или навет…» Не знает и за полным отсутствием фактов доказывать ничего не берется, но распрощаться с таким слухом (или собственной выдумкой) ему было бы ужасно досадно, словно это осыпанная бриллиантами золотая табакерка, подаренная лично Геббельсом. И потому, не выпуская табакерку из рук, он говорит: «Я предложил бы им (т.е. тем, кого солженицынский слух изображает чудищами. — В.Б.) доказать нам, что это невозможно»1 . И ведь то ли не боится, то ли не соображает, что в ответ могут ему сказать, допустим, следующее: «Вы, Александр Исаевич, как известно, выражали готовность ради своих целей пожертвовать собственными детьми (подробно об этом — ниже). Так вот, прошел слух, что когда вы жили в Кок-Тереке, то имели внебрачного ребенка и, ликвидируя там все свои дела перед отъездом в Центральную Россию, не желая почему-то оставлять после себя никаких следов в Казахстане, вы взяли это невинное дитятко, зажарили да съели. Докажите, что это не так!» Можно себе представить, как бы взвился при этих словах Шурочка, как бы сперло у него в зобу дыханье, как засучил бы он от негодования ножками…

«ГОВОРЯТ… ОТЧЕГО Ж НЕ ПОВЕРИТЬ!»

   Наконец, о бесчисленных цифрах. Казалось бы, уж кто-кто, а математик должен и уважать их, и конкретно представлять в каждом случае, что именно за ними стоит. Но куда там! Мы уже видели, цифры сыплются из-под пера нашего математика, как из рога изобилия, и все — перекошенные, деформированные, уродливые, калечные… Даже наблюдая явления и веши в непосредственной близи, он не может дать их достаточно четкую цифровую характеристику. Так, на одних страницах «Архипелага» (т. 2, с. 77, 81) уверенно заявляет, что в Экибастузском лагере, где он сам находился, было 4 тысячи заключенных, а на других (249, 265, 275, 288) столь же уверенно — что 5 тысяч и даже (с. 12) — около 6. Чему же верить?
   Ему ничего не стоит любую цифру, что называется, вывернуть наизнанку. Например, рассказывает о якобы имевшей место ничем не вызванной стрельбе охраны по заключенным, в результате чего 16 из них были ранены. Это на странице 301 третьего тома, а на странице 331 эти 16 раненых уже фигурируют как «убитые 16»!
   Последний случай похож на сознательный фокус, построенный в расчете на невнимательность читателя. И то сказать, такому ли человеку брезговать подобными фокусами! Мы уже отмечали, как в своих целях он фальсифицировал даже цифру населения нашей страны: писал, что к концу 1941 года под властью немцев было уже «60 миллионов советского населения из 150», т.е. потеряли, мол, за такой короткий срок уже едва не половину людских ресурсов. На самом деле наше население составляло тогда около 195 миллионов. В другом случае он пишет о 1928 годе, о поре индустриализации: «Задумано было огромной мешалкой перемешать все 180 миллионов». В действительности тогда население страны было около 150 миллионов. Иначе говоря, в одном случае ему хотелось сгустить краски путем уменьшения цифры, и он запросто уменьшает ее на 45 миллионов, в другом для этой же цели надо было цифру увеличить, и он ее без колебания увеличивает на 30 миллионов. Так что ±30 — 45 миллионов для него никакая не проблема. И подобным образом он ведет себя всюду, в любой сфере, где пытается оперировать цифрами. Скажем, вздумалось ему преуменьшить трагедию «кровавого воскресенья» 9 января 1905 года, когда обильно пролилась кровь рабочих Петербурга, и он пишет, что, мол, тогда «было убито около 100 человек». А это — преуменьшение числа убитых в десять раз, да еще было свыше двух тысяч раненых, о которых историк-математик вообще умолчал.
   Любопытнейшие фокусы такого рода показывает факир Александр на тему тюремно-лагерного быта. Пишет, например, что одну группу заключенных везли «из Петропавловска в Москву», и что путь этого поезда продолжался три недели, и что в каждом купе — «обыкновенный купированный вагон» — было по 36 человек! Тут все, как говорится, дает обильную пищу уму. Во-первых, какой Петропавловск? Ведь их два — в Казахстане и на Камчатке. Судя по времени пути, можно предполагать, что подразумевается второй. Но это, как известно, морской порт, и прямого железнодорожного сообщения с материком у него нет, так что заключенным предстояло прежде пересечь воды Тихого океана да Охотского и Японского морей, прибыть в Приморский край, а уж потом, допустим, из Владивостока… Однако здесь новая закавыка: непонятно, зачем через просторы океана, двух морей и всей страны везли такую пропасть заключенных в столицу, где, по многократным уверениям Солженицына, их и без того было тьма? Разве не в обратном направлении обычно везли их?
   А если допустить (намек такой есть), что это были люди каких-то редких, ценных и нужных Москве специальностей, то разве не постарались бы везти их в человеческих условиях, ну, по крайней мере хотя бы в таких, чтобы доставить в пункт назначения живыми? Ведь 36-то человек в четырехместном купе не только три недели, но и нескольких часов прожить не смогут: передавят друг друга и задохнутся. Да и как их туда запихать? Разве что предварительно отрубив руки да ноги и уложив как дрова в поленнице. Но без рук и ног зачем они были бы нужны в Москве?
   В приведенном примере, как видим (36:4=9), Солженицын рисует девятикратное превышение над тем, что полагается. Но это для него совсем не предел. Далее он рассказывает о тюрьмах, в которых будто бы сидело по 40 тысяч человек, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3 — 4 тысячи». Тут уже превышение раз в 10 — 13, если не больше, т.е. как бы в одно купе наш математик утрамбовывает уже человек по 40 — 50 — 55. Потом мы выслушиваем его информацию еще об одной тюрьме, где «в камере вместо положенных 20 человек сидело 323». В 16 раз больше! Затем: «в одиночку вталкивали по 18 человек». Значит, 18-кратное превышение. Рекорд? Нет! Читаем еще: «…Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч». В 20 раз больше! Вот уж это, кажется, солженицынский рекорд в данном виде упражнений, ибо если перевести все в купейное исчисление, то получится 80 человек в одном купе!
   Разумеется, сам Солженицын, как мы знаем, в таких купе не ездил, в подобных камерах не сидел, в похожих тюрьмах не был и ничего подобного не видел своими глазами, но — «Говорят… Отчего ж не поверить?» Иногда, поведав об очередном «купе», он рекомендует читателям: «Прикиньте, разместитесь!» То есть предлагает произвести, как выражаются юристы, следственный эксперимент. Дельно. Но почему бы и самому вместо ссылки на «говорят» не произвести хоть один какой-нибудь экспериментишко? Допустим, с утрамбовкой купе живыми людьми трудновато, — где найти несколько десятков желающих изведать такую пытку? Но вот случай гораздо проще. Уверяет Солженицын, что в лагерях царил среди заключенных дикий разгул блуда. Ну, поверить в это трудно, ибо в других местах «Архипелага» он же сам без конца твердит об изнуряющем труде, о голоде, о болезнях и т.д. — до любовных ли здесь утех? Но автор настаивает и приводит такой пример. В одном, дескать, лагере между его мужской и женской частью столбы с колючей проволокой под током шли только в один ряд, т.е. не было между частями прогала, и соприкасались они непосредственно. И вот вам: «Говорят (сам-то опять, конечно, не видел! — В.Б.), ненасытные туземцы (так он именует товарищей по несчастью. — В.Б.) сбивались к той проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты». Тут редко кто не скажет: «Полно, Александр Исаевич. Побойтесь Бога!» Во всяком случае, на сей раз следственный эксперимент, проделанный лично, был бы весьма желателен да и уж очень прост. Действительно, из недомашних реквизитов требуется одна лишь колючая проволока, но она как раз у Солженицына есть (снял с забора вокруг имения в Вермонте), а все остальное, что называется, под руками. Так вместо того, чтобы другим-то советы давать, натянул бы, дружок, снова проволоку (для полноты эксперимента хорошо бы предварительно поголодать с недельку, а по проволоке пустить ток, но — необязательно), поставил бы с той стороны кого надо как надо, и — «не переступая черты», благословясь (покажем себя, Саня!) — во все тяжкие!.. Конечно, наличие колючей проволоки не исключает возможности досадного членовредительства, но зато как эффектно можно было бы потом затыкать глотку всем этим фомам неверующим: «Никогда я не буду судить о делах, о которых недостаточно знаю[41]. Это дело я сам проверил, сам испытал — реальнейшая штука!»
   Тема требовала от автора чистой совести, чутких рук и основательных знаний. А Солженицын своим невежеством, верхоглядством да злобностью только изгадил ее, многие трагические аспекты профанировал, да и просто подал в кощунственно-комическом свете. Ничего иного у него получиться и не могло, ибо все это для него не боль, не трагедия, а лишь повод для краснобайства да саморекламы, похвальбы да излития желчи.

XII . ВОРОБЕЙ И КУКУШКА