Продолжая двигать дальше мысль об экстраординарной «русскости» своего кумира, критик призывает нас полюбоваться тем, какой он по-русски широкий, по-русски неуемный, по-русски всеохватный: «Александр Исаевич влезал за свою жизнь во все достаточно существенные исторические, политические и литературные переделки». Верно, влезал. Только никогда не спешил. Была на его веку, допустим, такая «историческая переделка», как Великая Отечественная война. И что же? Он влез в нее не в 41-м году, как миллионы его ровесников, а только в середине 43-го. И вылез из «переделки» не в мае 45-го, как все мы, а на три месяца раньше. Это в молодости. А в старости случилась еще одна «историческая переделка» — ельцинская контрреволюция. Пока шла борьба, он, сидя за океаном, не влезал, строчил свое бессмертное «Колесо» да изредка подавал соотечественникам мудрые советы, как обустроить Россию. А явился на родину лишь в 94-м году, уже когда контрреволюция победила, стало для негодяев и предателей сравнительно надежно и безопасно. Тут ему победители сразу и поместье дали, и дворец отгрохали, и сочинения рекой пустили.
   Бондаренко — дальше о русской широте Исааковича: «Зачем было нужно ему — из каких выгод или расчетов — уже высланному насильно на Запад прославленному нобелевскому лауреату, вдруг восстанавливать против себя и Запад… Генрих Белль признал: „Он разоблачил не только ту систему, которая сделала его изгнанником, но и ту, куда он изгнан“. Очень содержательно. Однако, во-первых, точнее было бы назвать Солженицына не „прославленным“, а, как ныне говорят, „раскрученным“. В самом деле, Хрущев раскручивал его как средство против Сталина, а Запад — против Советской России. Во-вторых, Белль ошибался, а ты, Бондаренко, лжешь его устами: подобно тому как гитлеровским воякам, среди которых находился в Крыму и Белль, не удалось одолеть Советский Союз и его армию, а только залили кровью нашу землю, так и Солженицын не разоблачил, а оболгал, залил грязью и советскую систему, и нашу историю, и наш народ. Этому он посвятил тысячи и тысячи страниц своих рассказов, повестей, несъедобных романов, деревянных поэм, худосочных сценариев, злобных мемуаров. А где и когда он „разоблачил“ Запад? Ну, немного побрюзжал в каких-то статьях, в выступлениях, причем это нередко тут же сопровождалось извинениями: „Я, может быть, вмешался или как-то коснулся их, простите…“ Просит прощения только за то, что коснулся.
   Но назови хоть один рассказик, допустим, созвучный бунинскому «Господину из Сан-Франциско», или повесть, подобную короленковской «Без языка», где этот Запад «разоблачался» бы твоим любимым идолом, как в этих произведениях А ведь тут можно назвать еще много русских писателей — «разоблачителей» Америки, начиная с Пушкина. Тот еще когда писал, какая мрачная картина предстала там перед «глубокими умами»: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие: талант из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму… Такова картина Американских Штатов…» Стали они за минувшее время лучше? Нет, еще страшней и омерзительней, дабы во всем был у них comfort, — вот еще когда было пущено в оборот это липкое словцо…
   А за Пушкиным последовала длинная вереница блистательных русских имен «разоблачителей» Америки, в отличие от Пушкина уже побывавших там и все видевших своими глазами: Короленко, Горький, Бунин, Есенин, Маяковский, Симонов… даже и друг мой Григорий Бакланов, который, правда, потом получил хорошие денежки от Сороса для своего «Знамени» и о США — больше ни слова…
   Кого из них можешь ты, Бондаренко, представить со словами Солженицына на устах? Неужто тебе чудится, что Горький, изведавший там травлю, написавший о США очерк «Город желтого дьявола», мог сказать: «Америка давно проявила себе как самая великодушная и щедрая страна в мире»? Или тебе легко вообразить, как Есенин, автор «Железного Миргорода», взывает к американцам: «Вмешивайтесь в наши дела! Пожалуйста, вмешивайтесь как можно больше!» Или думаешь, что за хороший гонорар Маяковский мог бы припугнуть соотечественников: «Подождите, гады!..Трумэн бросит вам атомную бомбу на голову!» И что сказали бы все эти писатели во главе с Пушкиным, вся русская литература о твоем драгоценном американском прихвостне?
   И не морочь ты, Бондаренко, людям голову, что Солженицын восстановил против себя Запад. Подумаешь, какой-то русский еврей обругал его в «Новом русском слове» за будто бы антиеврейское высказывание… На самом же деле он был великой надеждой Запада, его агентом № 1. Где миллионными тиражами издавали его «Архипелаг» — в Персии? А Нобелевскую премию ему дал Запад или Восток? Он за ней в Стокгольм или в Пекин ездил? А кучу других премий ему в Африке выдали?.. Но это лишь одна сторона дела. Другая состоит в том, что, роскошно живя на Западе, он продолжал клеветать на свою родину и вместе с Сахаровым натравливал Запад на Россию, прямо, как мы уже отмечали, призывал лезть в наш дом, как можно быстрей и нахальней…
   А уж говорить, что Солженицын не преследовал никаких выгод, не имел никаких расчетов хоть в чем-нибудь, может только человек, как В. Кожинов, верящий в его «наивность» и «простодушие», т.е. абсолютно не понимающий, с кем имеет дело: вся жизнь Солженицына, по его собственному признанию, «сеть замыслов, расчетов, ходов» («Теленок», с. 113). Даже в юности, идя на свидание с возлюбленной, на котором запланировал объясниться, держал в кармане записку-ультиматум, предназначенную для вручения в случае ее отказа. А в пятьдесят лет, направляясь на заседание редколлегии «Нового мира», заранее планировал, в каком порядке будет здороваться с членами редколлегии, кому пожмет руку, кому только кивнет, мимо кого пройдет молча. В «Новом мире» он создал настоящее «сыскное бюро» со своими агентами в лице Аси Берзер и кое-кого еще. Можно не сомневаться, что и похороны свои он уже спланировал и скалькулировал до последнего цента и последней секунды. Он знает даже, что будет написано на венке, который принесет Бондаренко.
   А сейчас критик уверяет: «Некая Божья воля заставила его поднять в своем творчестве все (!) главнейшие и острейшие проблемы русского народа». И почему ты, Бондаренко, ведь уже старый человек, до сих пор пишешь в расчете на идиотов? Ведь даже «Божью волю» вы замызгали. Вот и Алексей Шорохов заявляет: «Есть что-то промыслительное в явлении Кожинова для России…» И о Юрии Кузнецове — так же… А что касается «главнейшей проблемы» России, то все же знают, что она состояла в том, как устоять нам против Запада, а он, твой разлюбезный, был на его стороне и молился: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться… Дай мне средства для этого!»
   И опять с новой силой бросается критик в бой за своего идола: «Столетиями клевещут на русский народ… И войны-то выигрывал русский народ не (!) умом, не (!) талантом — так, трупами закидали немцев; и трудиться-то он не привык, все лишь баклуши бил; да и друг на дружку всегда русские доносят, всем завидуют… Весь (этот) перечень претензий к русскому народу ныне — в 85-летию Александра Исаевича — взвалили на него».
   Ну, в отношении народа это не претензии, а клевета. А что значит «взвалили на него — обвиняют его в приведенной клевете на народ? Если именно это, тогда совершенно справедливо. Что мы победили немцев не умом, не талантом, а забросали трупами, громче всех голосили два таких же, как ты, Бондаренко, пламенных обожатателя Солженицына — Владимир Солоухин и Виктор Астафьев. Первый всю войну прослужил в охране Кремля, второй, года полтора пребывая на фронте в должности ротного телефониста, доблестно бил врага телефонной трубкой. А взяли они эти победоносные трупы у своего же кумира. Ведь именно он писал, что маршалы наши — „колхозные бригадиры“ (нашел чем укорить крестьянских детей, аристократ педикулезный!), что отступали мы по 120 верст в день, что воевали-то с „маленькой Германией“ и т.п. О повальных доносах среди русских опять же долдонит в „Архипелаге“ не кто иной, как он, русак № 1. Наконец, что трудиться русский человек не привык, писал в патриотической газете „Завтра“ еще один, уже упоминавшийся пламенный почитатель и защитник нутряного русака — Вадим Кожинов: „Россия такая страна, которая всегда надеялась на кого-то: на батюшку-царя, на „отца народов“, на кого угодно. Именно поэтому у нас чрезвычайно редок тип человека, который может быть настоящим предпринимателем. Либо это человек, который ждет, что его накормят, оденут, дадут жилье и работу, либо это тип, стремящийся вот здесь и сейчас что-то урвать для себя — чтобы не работать“. Словом, захребетник, бездельник и паразит. И это не о какой-то группе или поколении народа, а именно о России в целом, о русском человеке во все века. Так что Солженицын породил целую школу своих защитников и последователей, в которой Бондаренко занимает первое место.
   Сейчас он благородно негодует по поводу клеветы на родной народ, к которой Большой Русак будто бы не имел никакого отношения: «Невдомек мне, кто же такую огромную империю освоил (?), кто же Берлины и Парижи не (!) по одному разу брал, кто же первым в космос полетел…» Верно, справедливо, только поздновато. Почти так думал еще и Лев Толстой, читая «Историю России» Соловьева, и Сталин — читая статью Энгельса «Внешная политика русского царизма». Но как же ты мог напечатать в газете, где работаешь заместителем главного, приведенные рассуждения В. Кожинова о русском человеке, о России? Почему промолчал? Разве тебе неведомо, как это называется?..
   Дав Солженицыну общую оценку как неуемного русака № 1, критик затем предпринимает легкую пробежку по всей биографии юбиляра, рассказывая, как жизнь прожил нутряной писатель среди нутряных людей. Вот была война. Так что? «И в армии опять же… он служил не в высоких штабах и не корреспондентом в центральных газетах, а всего лишь командиром батареи звуковой разведки среди таких же нутряных русских людей». Очень прекрасно. Однако есть замечания.
   Прежде всего откуда такое презрительное отношение к высоким штабам у человека, который сам-то служит в неизвестно каком штабе? А в армии штаб — это ее мозг. Во время войны в Генеральном и в других штабах служили Г. К. Жуков, Б.М. Шапошников, А.М. Василевский, генерал армии А.И.Антонов и многие другие замечательные специалисты военного анализа и планирования, далеко превзошедшие в этом немецких коллег. Или Бондаренко знает, что они там в пинг-понг играли? Во-вторых, Солженицын и не мог оказаться в «высоких штабах» в числе руководителей, ибо он лишь в 43-м году окончил училище в звании лейтенанта. Кроме того, откуда это высокомерие по отношению к корреспондентам центральных газет? Ведь ими были и Шолохов, и Гайдар, и Твардовский, и Платонов, и Симонов, и сотни других достойных и талантливых писателей, из коих многие и головы сложили на фронте, как Аркадий Гайдар. Или Бондаренко знает, что они писали свои корреспонденции, не выходя из редакционного кабинета в Москве, как сам он пишет статьи и за себя, и за других?
   Советую прочитать военные дневники Симонова. А заодно — хотя бы еще и его поэмы об Александре Невском, о Суворове, дабы впредь не бубнить на потеху публике: «Симонов — далекий от патриотизма писатель». Ведь так сказать мог только человек, который просто не читал Симонова и не знает, что это за фигура в советской литературе. В. Бондаренко должен был выразиться иначе: «Симонов — писатель, далекий от моего сугубо лампадно-эмигрантского патриотизма». Это было бы верно.
   Не обнаружив патриотизма у Симонова, Бондаренко, однако же, разыскал патриотизм в одном юношеском стихотворении Иосифа Бродского, и за это простил поэту все даже по собственному деликатному перечню — «ернические стихи о России, выпады против христианства, попытку уйти из русской культуры в американскую». Мало того, критик посвятил этому стихотворению целую статью под заглавием «Припадаю к народу», напечатал в своем «Дне» в виде передовой и там объявил Бродского «великим русским поэтом». Спасибо, а мы не догадывались. Статья кончается так: «Не менее великий русский поэт Юрий Кузнецов, сверстник Бродского, писал: „И священные камни Парижа, кроме нас не оплачет никто“. Можно сказать, побратал через Париж, в котором Кузнецов, кажется, никогда не был… В чем тут дело? Похоже на то, что Бондаренко хочет вступить в Евросоюз, а его без таких статей не принимают.
   А что касается командования батареей звуковой разведки, то долгое время этот командир говорил и писал об этом, например, в известном письме IV съезду писателей, несколько усеченно, называя себя «всю войну провоевавшим командиром батареи» («Слово пробивает себе дорогу», с. 215). Просто батареи — и все, естественно, думали, что это огневая батарея, а не звуковая, в которой нет ни одной пушки, а только приборы да циркули. Пробыл же Александр Исаевич на фронте не «всю войну», не «четыре года воевал, не уходя с передовой», как писал в другом документе, а с мая 43-го года до 9 февраля 45-го, т.е. меньше двух лет, и самую страшную пору войны он благополучно прокантовался в глубоком тылу то в обозной роте, то в училище.
   Тут на выручку Бондаренко кинулась Анна Соколова в юбилейной «Литгазете»: «Сколько бы дней Солженицын на фронте ни пробыл, ему этого оказалось достаточно, чтобы навсегда осознать бесчеловечную сущность любых военных действий». Понятно? Любых! Заставь Анюту Богу молиться… Какое счастье, что, когда фашисты в 41-м напали на нас, вот такие юбилейные Анюты молчали или им затыкали рты, а то ведь они бы подняли вопеж: «Прекратите сопротивление! Его сущность бесчеловечна!» А Солженицын говорил не о бесчеловечности войны, а выражал свое полное безразличие к ее исходу: «Ну и что, если победили бы немцы? Висел портрет с усами, повесили бы с усиками. Справляли елку на Новый год, стали бы на Рождество». Только и делов. Больше того, он «навсегда осознал» благодетельность не побед, а поражений. Посмотрите, говорит, на Швецию: как она расцвела после разгрома под Полтавой! Из истории Швеции он только и знает ее поражение под Полтавой да нынешнее благоденствие. Но не соображает, что Полтава-то была триста лет тому назад, после которой Швеция изведала великое множество бедствий, страданий, горя, в том числе — и новых военных поражений, а расцвела-то она не так давно, особенно — после того, как много позаимствовала из опыта нашего русского социализма.
   Наконец, солженицынская «передовая» была такого своеобразного свойства, что он там без устали строчил стихи, рассказы, повести, ординарец их переписывал, и они рассылались по московским литературным адресам, а потом этот ординарец, нутряной еврей Соломин (после войны уехал в США) привез командиру из Ростова-на-Дону молодую супругу Наталью Решетовскую. Она вспоминала: «В свободное время мы с Саней гуляли, разговаривали, читали. Муж научил меня стрелять из пистолета. Я стала переписывать Санины веши». Какой во всем этом богатый материал для размышлений на любимую солженицынскую тему «Жить не по лжи».
   Бондаренко может возразить, даже возмутиться: «А два боевых ордена на груди Александра Исаевича?» На это можно бы ответить посредством самого Солженицына. Он пишет в своем полубессмертном «Архипегале», что на фронте звание Героя «давали тихим мальчикам, отличникам боевой и политической подготовки». Если уж так — Героя, то кому же давали несравнимые с этим ордена Красной Звезды и Отечественной войны второй степени, полученные им? Не иначе, как тем, кто служил в похоронных командах… Но нет, не можем мы хоть на минуту пойти следом за этим хлыщом. То, что он сказал о Героях, это обычная для него полоумная клевета на Красную Армию, на Отечественную войну. Это в одном ряду с его глумлением над Зоей Космодемьянской и Александром Матросовым, с издевательством над маршалами Жуковым и Коневым, с восторгами по адресу генерала Власова и с другими подлостями.
   Оставил бы ты, критик, свой оглушительный барабан да уговорил бы неприкасаемого кумира отказаться хоть от какого-нибудь единичного вранья, хоть в чем-то покаяться. Он же до сих пор остановиться не может. Вот уже и накануне своего 85-летия в ноябрьской книжке «Нового мира» бросил черную тень на своего верного служителя Вадима Борисова. А Вадим-то умер, его друзья говорят: не пережил обиды и оскорбления… Так что будь готов к тому, Бондаренко, что и тебя накроет он такой черной тенью еще при жизни.
   О его орденах можно сказать еще вот что. Если человек сумел с целью проезда жены сварганить для нее фальшивые документы и получить армейское обмундирование как для военнослужащей, командировать к ней едва ли не за две тысячи верст ординарца и получить ее в свою теплую землянку с двуспальными нарами, и если все это сошло ему с рук, то ясно, что, с одной стороны, у него были разлюбезнейшие отношения с начальством, без которого проделать всю эту авантюру невозможно; с другой, нет никаких сомнений, что это такого разряда прохиндей, которому при тех же отношениях с начальством и орденочек-другой получить ничего не стоило. Марк Дейч, человек сокрушительного ума и зубодробительной эрудиции, пишет, что Солженицын получил ордена в ту пору войны, «когда награды раздавались всем подряд». Такой поры не было. Дейч не соображает, что тут он лишь соперничает в подлости с Солженицыным, уверяющим, что Золотые Звезды Героев давали «тихим мальчикам». К слову сказать, дядя В. Бондаренко как раз получил на войне Золотую Звезду, о чем племянник-патриот неоднократно с гордостью упоминал. Так вместо того, чтобы угодничать перед бесстыжим клеветником, дай же ему за родного дядю оплеуху! Увы… Деградация и разложение среди этих лампадных патриотов дошли до того, что даже за ближайших родственников не вступятся…
   Как известно, с фронта Солженицына препроводили в Москву, в Бутырки. Красная Армия продолжала воевать без Александра Исаевича, в одиночестве… Есть веские основания полагать, что прохиндей в страхе перед войной, которая, по его убеждению, непременно начнется — и какая! — между СССР и его союзниками сразу после разгрома Германии, сам себя посадил. И то сказать, будучи офицером действующей армии, он в письмах друзьям и знакомым поносил Верховного Главнокомандующего, прекрасно зная, что письма просматриваются военной цензурой, о чем на конвертах ставился штамп. В какой армии потерпели бы такие действия в пользу врага во время войны? Юрий Мухин цитирует английского историка Лена Дейтона: «Женщина (во время войны), назвавшая Гитлера „хорошим правителем, лучшим, чем наш мистер Черчилль“, была приговорена к пяти годам заключения» («Дуэль», № 50, 2003, с. 6). Женщина и не в армии! А тут — офицер и на фронте.
   И вот — заключение. Критик уверяет: «И лагерный срок Солженицын провел в основном, что бы ни писали его ниспровергатели, среди той же „нутряной России“, каменщиком, литейщиком». Ну что заставляет тебя при таком-то оснащении лезть на рожон? Право, полное впечатление, что В. Бондаренко не читал не только Симонова, которого терпеть не может, как вся его компашка, но и обожаемого Солженицына, за которого хоть сей миг — в огонь и в воду.
   Да, было время, когда Александр Исаевич изображал себя не только героем-фронтовиком, четыре года без роздыху то истреблявшим врага из пушек, то с винтовкой наперевес и с кличем «За родину! За Сталина!» ходившим в штыковую атаку, но еще рисовал себя и рядовым трудягой-зэком, прошедшим в лагере все круги ада. Так, 30 июня 1975 года, выступая на большом митинге американских профсоюзов в Вашингтоне, он начал страстным воплем: «Братья! Братья по труду!..» И представился как истый троекратный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Немало — это сколько: лет двадцать? или десять? ну хотя бы семь-восемь? Ладно, пусть будет три годочка… Американцы внимали голосистому пролетарию, развесив уши, даже аплодировали, иные инда прослезились. Да, было такое время и такие гордые заявления кумира, но потом-то через болтливость самого страдальца выяснилось, что подлинная картина его пролетарского стажа выглядит несколько иначе. И он, конечно, сбавил тон. Но в дни юбилея опять взыграл, как молодой, — стал заливаться о том, какой он замечательный каменщик.
   С февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 — с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
   27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду: ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовльствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, — жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
   Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим любимца Бондаренки, который ему дороже, чем родной дядя, в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
   Новый лагерь — это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
   Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
   Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, — уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.
   В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! — завпроизводством, т.е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
   Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, — говорит, — мечтал я объявить себя фельдшером», но — не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?
   Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.
   В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», — писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».