Много ли надо человеку для полноты счастья? Полячка… Где родители ее? Где муж ее или любимый? Где дети ее? Где она сама пребывает, наблюдая с обрыва долину Умары? А, может быть, она собирает в сундучке деньги червонец к червонцу, и это стало ее усладой? Нет, деньги не есть счастье Полячки… О, она думает облегчить страдания людские, вот ее радость. Но зачем она осчастливила мать и Серёньку, неужто для того, чтобы они, освободившись от недугов, ещё больше затосковали возле швейной машинки «Зингер» по любимому, по отцу?…
   Нет, счастье без любимого, счастье без отца– обман, а не счастье или даже злосчастье. Ваня, где ты родимый? Пьешь ли по глоточку отвар и, если пьешь, почему давно не пишешь? Уже война захлестнула дальний угол Родины, уже агроном Савруев отпросился на фронт, и внезапно притихли вечерние голоса в Есауловом оду, – а где ты, Ванечка?…
   «Я, Гутя, всю бумагу извел, посылая прошения в Москву, – отпустите и меня на ту полосу, где умереть легче, но и жить легче. Потому пишу вам редко, что живу ожиданием перемен. Ожидание приподняло меня над землей. Пятеро из нашего барака выпросились, и всем разрешили побывку перед той полосой», – мать выплакалась в подушку, получив эту весть.
   Ей обещано последнее свидание с любимым. А не дадут свидания, как тогда жить? Серёньку баюкать и растить, оберегать от шалостей и тихо горбиться у швейной машины… Выходит, последнее свидание с любимым – тоже счастье, пусть беспросветное, но счастье. Скрадываясь от сына, мать стала молиться, неумело осеняя себя знамением под иконой Албазинской Божьей матери, икону подарила бабенька. Два подарка бабеньки прописались в их доме – машина «Зингер» и икона.
   Следом за Савруевым-отцом ушел и сын его старший и быстро сгорел, в одну зиму, опередив отца, и пришел черед младшего Савруева, Петеньки златокудрого. У Маруси глаза выхлестнуло ветром, когда она провожала последнего брата. Все поминально молчали, когда Петенька в обнимку с сестрой сидел и пил черёмуховую настойку. Отроческим голосом Петенька сказал, обращаясь к немому Игнату:
   – Ты, Игнаша, единственный теперь мужчина на дворе. Ты и Серёнька. Берегите Гутю, Софью Гавриловну, Марусю берегите.
   Игнат утопил корявое лицо в ладонях. Немые тоже умеют плакать, но лучше бы они не умели плакать.
   Эшелон уполз на Запад, а в эшелоне златокудрый Петенька. И явился незнакомый человек, обежал двор вокруг, потягивая носом запахи июня сорок второго года, ткнулся в ворота, а в воротах мальчик русоволосый. Бесенята взыграли в бедовых глазах незнакомца.
   – Ты чей, мальчик?
   – Мамин.
   – Ясно, мамин. А еще чей?
   – Тетин Гутин.
   Незнакомец схватил мальчика на руки, голову стриженую уткнул в рубашонку и спрятался от мира на миру. Серёнька заорал благим матом, мать выскочила на крыльцо – незнакомый мужчина обнял ее мальчика и, притиснул, не отпускает, лица не выказывая. Мать кинулась освободить сына да силенок у нее не хватило разжать клешни незнакомца, но лицо он отнял – мать опустилась на колени, обняв сапоги незнакомца. В виски ударило – вот оно, последнее свидание с любимым, с отцом. Господи, куда ему идти на фронт – кожа да кости, глаза, поблекшие в полярной ночи, сутулая спина и впалый живот (брюки на веревочке).
   – Серёнька, то папа твой.
   Серёнька навзрыд заплакал. Ему не хотелось, чтобы этот страшный человек был его отцом. Мать тоже заревела, но опомнилась – Серёньке отец не глянулся, но она клялась себе, что сына покажет отцу; и она сказала:
   – Смотри, Ванечка, наш мальчик. У него русый хохолок на макушке точь-в-точь твой. Смотри, у него твои карие глаза. Смотри, шрамики на пальцах, приговорили врачи, а я вымолила Серёньку… Ой, Ванечка, а что это у тебя с рукой, где твой-то пальчик указательный?
   – Отморозил, – сказал отец.
   – И ты – воевать?
   – На левой руке не в счет, и всего один палец. Гутя, мне на побывку…
   – Молчи, молчи…
   Ему дали на побывку три дня.
   Первые часы были суматошными. Мать накормила отца с гряды редисом и огурцами, молодым чесноком и укропом.
   Серёнька наблюдал, как отец – незнакомый мужчина – примеряется то к лопате и граблям, то к топору, но тут же бросает все, садится на крыльцо, смотрит в огороды, и в груди у него хрипит.
   Мать нагрела воды в эмалированном широком тазу, вынесла в сени, помыла отцу голову, прогнала Серёньку и мыла отца нагишом, и вот сидит он в белой исподней рубахе, в савруевских брюках (Маруся подарила братовы брюки), – и – суматоха отошла, день склонился к вечеру. Надо говорить или молчать. Отец и мать молчали, Серёнька принес измочаленную уточку, букварь, хотел похвастаться своими сокровищами, но отец и мать молчали, и Серёнька примолк, исподлобья бросая взгляды на родителей.
   Постучалась Софья Гавриловна, присела на табурет, тоже молчала и, уже обратно переступая порог, сказала:
   – Ты там моего не встречал? – и поняла нелепость своего вопроса, ушла.
   Серёньку уложили рано спать, в полночь он проснулся, услышав шепот. Говорил отец:
   – Знаешь ли, Гутя, сколько прекрасных людей довелось мне повидать за семь лет, и почти все теряют веру, это самое страшное, что можно представить…
   – Полячка возвращает веру, Ваня.
   – О-ей, завидую Полячке.
   – Ванечка, она говорит то же, что и ты, но она врачует недуги, значит, сама она верит и другим передает веру. Она ловко обманула меня, я позже докумекала. Печь затопила и распустила воск, по воску, говорит, рисунок Сережиной судьбы хочу знать. Рисунок вышел счастливый. Я на крыльях мчалась домой. А после догадалась – это она окрылила меня, чтобы я верила в нее. Вот и ты верь…
   – Да во что, Гутя, верить?
   – Да хоть в меня, я стойкая женщина, и в Серёньку верь, ему судьба выпала завидная.
   Отец горько рассмеялся. Мать горячо прошептала:
   – Ну-да, отца-то нет и не предвидится, и вот он, месяц ясный, явился, и завтра канет, что завидного?… А Полячка сказала – будет сын ваш знаменит на весь Урийск. И бабенька пророчествует о том же. Так ты верь в сына. Когда пробралась я к тебе и забеременела, и ты отослал меня, хуже ли стало тебе жить?
   Отец что-то сказал, мать счастливо ойкнула, и снова шел шепот. Серёнька провалился в сон.
   Утром Серёнька хотел встать раньше всех, но проспал. Отец перебирал прясло и пел при этом, отцу помогал Игнат.
   Отец пел:
 
– Встань, казачка молодая, у плетня,
Проводи меня до солнышка в поход…
 
   Серёнька выскочил на крыльцо, отец бросил топор, кинулся к сыну, посадил на загорбок и крикнул мать.
   – Игнат, без меня управишься? Или оставь до обеда, мы пройдемся по городу, мы быстро.
   Серёнька верхом выехал на Шатковскую, верхом плыл по Инженерной. Мать снизу вверх смотрела на сына и приглушенно смеялась, потом сказала:
   – Ванечка, я откормила его, тебе тяжело, отпусти его, он хорошо пойдет рядом, – но отец воспротивился, и еще долго Серёнька плыл, вознесенный на отцовских плечах. Прохожие раскланивались с матерью.
   Мать купила входные билеты в Есаулов сад и там еще раз купила билеты в загородку, на качели. Отец велел матери сесть в лодке, а Серёньку поставил на корму, сам встал напротив, они поднимались до вершин берез и опадали, у Серёньки под ложечкой холодело.
   Они добрели до рынка, отец взял три чеплашки морса. Морс исходил пузырьками и бил в нос, Серёнька чихнул, но морс допил. Отец, смакуя удовольствие, вытер ладонью Серёнькины губы.
   – Видишь, как много на земле счастья, а ты не верил…
   Отец, притупив взор, молчал.
   – Я бы сводила тебя к Полячке, но ты побоишься узнать рисунок судьбы.
   – Не надо, Гутя, Полячка не обманет меня.
   – Ох, Ванечка, не настраивай себя к погибели.
   – Что ты, что ты, Гутя, я хочу жить и надеюсь выжить, но посмотри, на улицах совсем нет мужчин. Куда подевались мужчины?
   – Ванечка, прошу тебя, не надо. Вот рядом с тобой идет мужчина, ишь, как важно вышагивает…
   Серёнька понял – о нем речь и сказал:
   – Папа, я тоже пойду на войну, научусь стрелять в немцев…
   – Стрелять научиться не мудрено, сынок. Лучше бы не уметь.
   – Ванечка, я куплю тебе эту рубашку, посмотри, она легкая и светлая.
   – Гутя, зачем мне рубашка, я и в этой до места доберусь.
   – Нет, я куплю рубашку. Да ты не бойся, я скопила рублишек.
   – Ну, купи.
   Мать приценилась и взяла рубашку. Рубашка льняная, под цвет неба. Они прошли на зады полупустой барахолки, мать велела немедленно одеть рубашку. Отец не сопротивлялся, снял заношенную рубаху и надел льняную. Мать застегнула перламутровые пуговицы, припала к отцу, и так, на виду всей барахолки, стояла минуту. Серёнька затосковал, у него предательски щипало глаза.
   Мать вдруг сказала:
   – Ванечка, я совсем забыла, ты ведь хочешь выпить?
   – Нет, я не хочу выпить, – отвечал, улыбаясь, отец. – Я, Гутя, отвык от спиртного.
   – Ну, ты не хочешь, так я хочу, – с вызовом сказала мать. Сейчас мы зайдем в летний павильон, девочки дадут нам по стакану вермута. Он слабенький, не бойся, Они зашли в летний павильон, это была открытая веранда с круглыми столиками и венскими стульями. Ветер шевелил бумажные шторы. Мать выбрала столик с видом на запущенную аллею Есаулова сада и усадила мужчин.
   – Боже, – сказал отец, – никакой тебе войны, и Туруханска будто бы и нет на свете.
   К ним подошла официантка в белом кружевном переднике и в кружевной шапочке.
   – Девушка, принесите нам вина, и что-нибудь поесть. Он голодный как волк, – мать показала на отца.
   – Ну, Гутя, это ж неправда, я сыт…
   – Молчи, ты голодный.
   – У нас только жареная горбуша, – сказала офциантка.
   – Господи, – прошептал отец, – только горбуша жареная. Семья в раю.
   – Гарнир только фасоль.
   – Господи, моя любимая фасоль, – прошептал он снова и хохолок прибил на голове у Серёньки.
   Официантка ушла, мать поднялась следом.
   – Гутя, сиди, – робко сказал отец.
   – Я сейчас.
   Мать пошепталась со знакомой буфетчицей – «он пришел и уходит» – и та подала ей три тонких фужера и пачку «Дуката».
   – Мы будем пить вино из фужеров, а ты будешь курить «Дукат»…
   Серёнька увидел, как глаза отцовы повлажнели. Мать плеснула Серёньке одну каплю:
   – Для аппетита, а нам налей по половине.
   Отец неловко взял граненый графин и неловко налил в фужеры вино, явно обделив себя. Мать взяла из его рук графин и долила.
   – Гутя, – виновато сказал отец, – я отвык от этой посуды и вообще…
   Мать погладила ему руку, они помолчали. Серёнька уже признал в отце отца, но все еще смотрел в стриженое его лицо с недомоганием. Он чувствовал – за спиной стоит беда и бесшумно машет темным крылом. Он оглянулся – в сквозных проемах летнего павильона березы и дубы шелестели листвой, а вдали дворник, похожий на толстого снегиря, мел аллею.
   – Я тебя никогда не забуду, ты меня никогда не забудь, – сказала мать, все еще держа руку свою на руке отца. – Сережа, пригуби.
   Мать и отец наблюдали, как крохотный их сын пригубил пустой фужер, и, держась за руки и глядя друг другу в глаза, выпили вино.
   Отец закурил, мать сказала:
   – Ванечка, не сердись, я закурю тоже.
   – Я не сержусь, – отец протянул матери папиросу, поднес зажигалку, но вдруг закашлялся:
   – Я привык к махорке, Гутя, – сказал он.
   – Скоро и я буду курить махорку, нищета урийская, – сказала мать, – Сижу за машинкой, думаю о тебе и так охота закурить. Не сердись, Ванечка.
   – Что ты, что ты, Гутя… Серёня, ты поешь рыбки, ты не печалься, все будет хорошо. Придет день, мы гульнем по Есаулову саду. У тебя будет невеста в платье с гипюром и в лаковых туфельках, ты позовешь и ее, и мы гульнем. Папиросы «Дукат» будут продавать открыто и лучшее вино…
   Серёнька потыкал вилкой в тарелку.
   – Гутя, ты не забыла, сколько мне лет?
   – А ты – сколько мне?
   – Тебе, Гутя, семнадцатого сентября исполнится двадцать четыре года. Когда ты пробралась ко мне, тебе и восемнадцати не грянуло. Я долго потом думал, откуда ты взялась такая.
   – Какая?
   – Ранняя и любимая.
   – И надумал?
   Отец вздохнул полной грудью и быстро сказал, скороговоркой:
   – Не вздумай долго вдовствовать.
   – А тебе четвертого декабря исполнится двадцать семь. Ты правильно сделал, выбрав меня. У тебя был выбор. После тебя, Ванечка, останется он, и никого в мире, запомни, милый, Ты правильно сделал, что выбрал меня… Давай выпьем еще и пойдем, Серёньку жалко.
   – Мамочка, да что жалеть меня, я поел и сижу, вы не торопитесь, я сегодня спать не хочу. Папа, – Серёнька впервые назвал отца отцом, – мама днем запихивает меня спать. Мне неохота, а она велит спать. А я глаза закрою и не сплю.
   Отец сказал:
   – Сегодня ты не будешь спать.
   – Ты здесь, Ванечка, прикоснулся ко мне впервые, на танцах, – мать показала в аллею.
   – Ага, объявили танго… Эх, забыл, как же оно называлось.
   – «Брызги шампанского»…
   – Во, эпоха индустриализации, сплошные воскресники, голодуха, на «Автозапчасти» аврал за авралом – и «Брызги шампанского»…
   Мать засмеялась. Вино раскрепостило ее, она засмеялась как девчонка:
   – А и правда странно. Красные воскресники под аргентинское танго…
   – Это Урийск, – сказал отец, полузакрыв глаза, – это наш удивительный город. Мы детьми, помнишь, помогали взрослым садить дубки и березы, но эти мелодии уже ворвались в Урийск и осели. Все аресты в нашем городе шли под эти мелодии…
   – Ты не ошибся во мне, Ванечка, – сказала мать. – И у нас вырастет сын, запомни, он будет таким же чистым, как и его отец…
   Они поднялись.
   – Ого, – сказал отец, – придется тебе, Серёня, самому топать, а я хотел прокатить еще тебя. Нет, вы посмотрите на добровольца, доброволец окосел с одного стакана вина…
   Отец чуть качнулся. Мать взяла отца под руку и потерлась носом о его плечо.
   – Ванечка, я часто припоминала запах твоих рук, и вот сейчас прорвалось, – она прижалась к его плечу и постояла так долю минуты.
   На пороге их догнала буфетчица и сунула матери сверток:
   – Возьми, Гутя, это от меня.
   И день второй погас. Серёнька снова дал слово проснуться раньше всех, перелезть в постель к матери и отцу, и снова проспал. Он очнулся, когда услышал:
   – Серёнька! Мальчик Серёнька, выгляни в оконце! Папа подарок тебе привез.
   Серёнька открыл глаза – комната залита голубым утренним светом, по лоскутному одеялу гуляют веселые лучи солнца. Серёнька потянулся со сна и снова услышал:
   – Да выгляни же в окно, сын!
   Серёнька встал на тряпичный коврик, приподнял марлевую занавеску и увидел приплюснутый к оконному стеклу нос отца. Отец смотрит на Серёньку молча, худое лицо его расплывается в улыбке.
   – Смотри, сын, из лесу принес, – отец показывает на большой ствол, будто измазанный белилами.
   – Вишь, – говорит отец, – готовым деревом посадил. Ухаживай. Береза ласку любит.
   Вечером отца повезли на запад. Он был грустен, отец, но держался бодро. Он гладил по плечу мать. Когда вокзальные склянки пропели отправление, он больно прижал Серёньку к груди. Громогласный старшина объявил прощание законченным, двери теплушки заперли. Отец попытался пробиться к окну, но сумел высунуть только руку с ущемленным пальцем. Серёнька узнал руку отца. Состав дернулся и повез руку отца. Мать – странно – не плакала. Но лучше бы она плакала, Серёньке было бы легче.
   И на пустом перроне Серёнька понял – месяц ясный канул. Может быть, он есть где-то далеко-далеко отец, но во двор он никогда не придет и в окно не постучит. Да, это так, в окно он никогда не постучит.
   А взрослая береза осталась. По березе Серёнька представляет отца и разговаривает с ним.
   – Земля у нас больно худая, один песок. Не приживется дерево, папа.
   И отец – то есть береза – отвечает:
   – Не боись, укоренимся, выживем.
   О разговорах с отцом Серёнька не рассказывает матери, боится расстроить.
   Перед сном, в летние дни, Серёнька берет цинковые ведра и бежит к железной дороге. Там, на запасных путях, пропахших мазутом, стоит цистерна с водой. Серёнька несет домой полные ведра, капли не уронит. И медленно, чтобы почва успевала проглатывать воду, выливает к самому комлю ведра и снова бежит на запасные пути. В засуху березу не насытишь – пьет и пьет.
   Но прав был отец: береза потеряла листву на нижних ветках, а потом окрепла в гнезде, достав крышу, пошла вширь и к осени на второй год после ухода отца стала похожа на осанистую тетю Марфу, так звали жену Титаника.
    1979

Гибель Титаника

   Титаник появился во дворе, когда судьба березы уже не вызывала опасений у Серёньки, хотя он продолжал ухаживать за деревом. Это была дань памяти отца.
   И вот появился Титаник. Титаник – это кличка, а не имя. У человека должно быть имя, а у Титаника имени не было. Во дворе за глаза все стали звать его Титаник. И всё. А в глаза его никак не звали.
   Титаник работал в КЭЧ. Серёнька не понимал, что означает это слово – КЭЧ, и почему-то решил, что Титаник должен ездить за моря. Дело в том, что Титаник походил на пароход. Человек вообще-то не может походить на пароход, но Титаник был вылитый трехпалубный океанский лайнер. Ему потому и кличку-то дали ненормальную, зато как припечатали – Титаник.
   В Урийске вообще мода такая – всем клички давать. На Чесноковской живет Кеха-американец. Кеха всем врет, что родом он из Америки, хотя старожилы знают: Кеха как родился на Чесноковской, так всю свою непутевую жизнь и прожил там. Есть в Урийске Илюха-холодный и Илюха-горячий, близнецы, коренастые забияки, причем драки всегда начинает Илюха-холодный. Крикнет во всю мочь:
   – Братка, не могу терпеть больше! – и бьет обидчика коленом под дых, в живот норовит угодить.
   Скажу попутно – в пятьдесят втором году в Урийске внезапно загорелась центральная котельная, да, представьте себе – котельные тоже могут гореть. И первым по подозрению в диверсии, взяли Кеху-американца. Кеха шел в наручниках через весь город, и город приспустил флаги – он был доморощенным космополитом, Кеха-американец, но поджигателем – нет, никогда. Через полгода Кеху освободили по многочисленным жалобам урийцев, и, припадая на разбитое уголовниками колено, Кеха снова вписался в пейзаж города и украшал его.
   А в соседнем с Серенькой доме живет Маруся Безотказная. Раньше Серёнька думал, что такая у Маруси фамилия, а позже узнал – кличка это у нее, невеселая и точная.
   Ну, а Титанику – Титаниково.
   Случайно не помните мотивчик такой, он раньше был знаменитым, «Гибель Титаника» назывался?
   Немтырь Игнат, он тоже живет на Серёнькином дворе, умеет при закате играть на гитаре, коронный номер Игната вальс «Гибель Титаника». Мелодия простенькая.
   И вот день на ущербе. Окончив служебные хлопоты, во внутренние свои моря плывет прямая спина Титаника, большая его фуражка. Этажем ниже плывет ладный китель.
   Игнат сидит на ступеньках крыльца, чуть трогает струны:
   – Там-тим, там-там…
   Титаник не знает, что Игнат специально незатейливой этой мелодией встречает его у родного причала.
   Титаник еще за калиткой рокочет, будто гремит якорной цепью, и пускает клубы дыма. Навстречу бежит Вячик, сын его, приятель Серёньки. Вячика бьет падучая, но Серёнька завидует Вячику – у Вячика есть отец, а у Серёньки отца нет. Вячик, как юркий катерок, подстраивается к борту Титаника. Титаник спрашивает:
   – Шпана смирно ведет себя, Вячеслав?
   – Все хорошо, папочка.
   – Но-но. Главное, чтобы шпана была смирной.
   Шпана – население двора, где живет Серёнька.
   Можно назвать всех по именам, это недолго. Игнат, он слесарит в бытовке на базаре, медную и цинковую посуду латает. Игнат нем, но слух у него прекрасный. Внезапно услышав из черной тарелки репродуктора «Полонез» Огинского, Игнат замирает и бестрепетно стоит там, где застали его чудные звуки… Мама Серёньки – ее зовут Васильевна, она белошвея и обшивает весь двор. Сам Серёнька шпана отпетая. Есть еще Софья Гавриловна Гавловская, уютная старушенция по кличке «Не Китай»: есть у нее на все такая присказка. Странно, Софье Гавриловне прозвище очень понравилось, и она отзывается на него. Да-а, Софья Гавриловна тоже шпана.
   Титаник пришел как-то в подпитии, уже сумерки витали над округой, тренькал на гитаре Игнат. Пахло спелым укропом с огорода. Серёнька напоил березу и сидел в комнате, читал «Тайну красного озера», книжку про Сихотэ-Алинь.
   И тут громовая октава трансатлантического лайнера потрясла двор:
   – А ну, шпана, по избам! Хочу один думать. Живо, кому говорю…
   Серёнька сердце свое зажал руками и чуть не заплакал от обиды. Ну почему, почему так не повезло их двору? У Маруси Безотказной на дворе, бывает, плачут солдатки, ссорятся пацаны, но в другие дни Серёнька ходит к соседям в гости: Серёньку любят одинокие женщины, угощают его чаем, а Серёньке кажется – даже товарняки будто на цыпочках прокрадываются вдали, боясь потревожить мир на дворе у Маруси Безотказной.
   А дома, на Серёнькином дворе, негласным монархом стал Титаник. Монархи бывают злые и несправедливые, нудные и отходчивые, крикливые или молчаливые. Титаник же бывал добр, но доброта Титаника не грела Серёньку и двор.
   Зимой, когда обвальные снегопады перекроют все тропы и к железной дороге на санках не продерешься, Серёнька воровал уголь. Едва стемнеет, Серёнька уносит в куле по полпуда угля каждый раз. Со временем Серёнька овладел всем примитивным арсеналом хитростей, и даже путевые рабочие не подозревали в Серёньке мелкого вора – Серёнька приделал лямки к кулю, получился вещевой мешок, мальчик надевал его за плечи и держался уверенно, мог даже спросить: «Тетенька, вы не видали туточки нашей козы, с темным пятнышком на лбу?»
   Но подрос Серёнька, жизнь полегчала – стыдно стало воровать, и Васильевна выписывала уголь на топливном складе. А на топливный склад с кулем не побежишь – засмеют; и женщины, осенив себя знамением, ходили к Титанику просить машину.
   Титаник отмалчивается, как министр, неделю, сосет наборный мундштучок, и все уже думают: отказал, отказал. А октябрь на дворе, дом продувает по ночам, и к ноябрьским обещают по радио большой мороз.
   Но вот в полном парадном выходит Титаник на крыльцо. Хромовые сапоги начищены Вячиком до ледяного блеска, прямо не сапоги, а вазы с длинным горлом и синим букетом галифе над ними. Огромная фуражка прикрывает голову монарха. Сквозит ветер, гудки паровозов резки, как нож.
   – Все на крыльца! – приказывает, не надрывая глотки, Титаник.
   Игнат тотчас выходит на улицу, Софья Гавриловна тоже выходит, и Серёнькина мама, и тетя Марфа. И Серёнька.
   Они остаются каждый на своем крыльце, но Серёньке кажется, что все они стоят в строю. Софья Гавриловна даже руки по швам держит.
   – Слушай сюда! – говорит Титаник. – Завтреть приготовить гроши, дам транспорт под уголь. Вопросы есть?
   Софья Гавриловна поднимает ладошку:
   – Мне бы пиленых дровишек. Игнат поколет, а я на растопку буду их сушить, поленницей пристрою за сараем.
   – Слушай в последний раз, – рычит Титаник. – Завтреть машину даю под уголь. То не означает, что дров нельзя привезть. Игнат пущай поможет.
   Никто никогда не осмеливался отвергнуть благодеяния Титаника, и Серёньке стало казаться, что так было и будет вечно. Вырастет Серёнька, на инженера выучится, приедет работать на Сплавную, а там командиром окажется Титаник. Переселится Серёнька с матерью в новую квартиру, а комендантом горкомхоза будет Титаник.
   С замиранием сердца думал Серёнька, что же случится с двором, если однажды Титаника не станет? Ох, мурашки по спине!…
   Кто дров привезет? Кто скомандует огород садить, кто всех на пляж сведет?…
   Был и такой грех за Титаником. В воскресный июльский день Титаник вывел всех на улицу и приказал:
   – Смотри наверх. Светило ярится. Смотри вдаль. Чистая кудель облака… Идем на Песчаное купаться и возгорать.
   Софья Гавриловна, бедная, чуть не упала на колени и взмолилась:
   – Пощади старую, Титаник! – со страху-то в глаза назвала его по-дворовому.
   – Возгорать будешь, к зиме устойнее приготовишь себя, – отвечал с неумолимой гримасой Титаник, построил население двора в затылок друг другу и привел на озеро. И то спасибо – на озеро, а мог бы утащить на Умару, она в семи километрах от города.
   На озере Песчаном Титаник освободил женщин от опеки, но Игнат, Серёнька и Вячик по счету Титаника падали в воду и по команде выходили на берег.
   – Что вы без меня делать будете? – говорил, сидя в черных трусах на песке, Титаник. Трусы шестидесятого размера по заказу тети Марфы шила серёнькина мать. – Погибнете, утопнете то есть.
   И Серёньке мерещилось – погибнут, точно. Он представлял в картинах: огород в запустении, рассада огуречная пожухла в парниках, капуста выветвилась, не уродила. Береза, посаженная отцом, увядает под окном…
   Серёнька невольно, как и Вячик, научился быстро исполнять указания тирана и преданно смотреть ему в глаза; Титанику нравилась перемена в мальчугане – раньше волчонком огрызался, а теперь на лету слово ловит.
   А нынешним летом и Титаник подобрел, оказывается, природа тирании способна на неожиданные ходы. Но торопиться не будем.
   За ужином, растелешившись без свидетелей, Титаник втолковывает Вячику:
   – Друг твой Сергей дисциплину блюдет, по моим стопам пойдет. А кто ты есть? Больной? Нет, ты шпана, шалопайством прикрываешь недуг.
   Вячик терпел речи Титаника, только поддакивал, но однажды, побелев, сказал вдруг: