– Ага, – я сметаю в ведро морковные очистки. – Последний университетский семестр.
   – Я тоже, – она смеется, – отмазку от армии. Для своего обормота.
   – Твой сын – хороший мальчик.
   – Хороший, – Яна откликается эхом. – Счастье, что у тебя не мальчик, а девочка. И в старости будет с кем поговорить. Поделиться мыслями о прожитой жизни. Да и сейчас – не надо покупать медкарту…
   – Вы купили медицинскую карту?
   – Купили, – она подтверждает печально.
   – И какой диагноз?
   Яна отвечает:
   – Не помню. Кажется, что-то с головой… Оформили через дурку. Но вообще, – она говорит, – отмазка — не так уж и дорого: тысяч сто. Даже ты могла бы потянуть. Тем более ты же всегда мечтала о сыне…
   Старость – эпилог жизни. Если бы меня назвали Наташей, к началу девяностых у меня был бы долгожданный сын. Я стала бы толстой и неряшливой, но этим милой Пьеру… Еще неизвестно, каким бы он вырос… Во всяком случае, теперь был бы совсем взрослым…
   – А ты – о дочери. – Мне не хочется это обсуждать. То время давно ушло. У нас обеих взрослые дети.
   – Так я – и сейчас… надеюсь, – она отворачивается к окну, смотрит во двор. Я помню эту ее привычку: вечно отворачивалась, когда речь заходила о чем-нибудь важном. – Ты не будешь против?..
   – Против чего?
   – Кажется, они встречаются.
   – Кто?
   – Кто-кто, – ее голос отзывается эхом. – Мой Витька. С твоей Сашкой.
   – А ты откуда знаешь?
   Я не слышу ее ответа.
   Когда выгодно, моя подруга всегда отмалчивалась.
 
   Я опускаюсь на табуретку. Машинально вытираю клеенку. Конечно, Яна – ни при чем. Это Александра. Сказала о случайной встрече – тогда-то у меня и мелькнула эта мысль. Но я не дала ей хода… Кухонная тряпка летит в раковину. Ну, подумаешь, встречаются… Мало ли кто с кем встречался… В крайнем случае придет в гости. Вот и посмотрим, что из него выросло. И вообще… Я вытираю руки о фартук. Сын за отца не отвечает. При чем здесь этот мальчик, чья мать хозяйничала на моей кухне, пока я работала как лошадь, между прочим, и ради него?..
   – Вот именно, при чем? – она снова стоит передо мной – руки в брюки. – Не понимаю, зачем тебе понадобилось выдумывать. Ради него!.. Ради моего сына ты бы палец о палец не ударила. Мне-то не надо втюхивать! Надеялась заклеить своего Фридриха… А? Скажешь, нет? А то – разумное, доброе, вечное… Скажи еще честность, усердие, самопожертвование… Брось ты эту манеру – прятаться за слова. Имей мужество признаться, – эту фразу она произносит учительским тоном. – И запомни: тогда мы все жили в животном царстве. В животном царстве слова не катят. Ни-ка-кие… Хоть это тебе понятно? – она поддергивает модные брюки, садится к столу.
   Если не поддернуть, на коленках вздуются пузырями.
   – Эти брюки тебе малы. Врезаются, – я указываю пальцем. – Здесь и здесь.
   Конечно, можно выбрать пошире, но в Европе снова носят узкое…
   – По-твоему, я – жирная корова? – В ее голосе звякает угроза: как коровий колокольчик, как капли о дно подойника.
   – Во всяком случае, – что мне до ее звяканья? – уже не лань.
   – Хочешь сказать – старуха? Толстая и уродливая? – Она вертится перед зеркалом. Втягивает живот. – Учти: женщине столько лет, сколько ее любовнику.
   Видно, ее дела плохи: раньше выдумывала собственные теории, теперь повторяет чужие слова.
   – У тебя есть любовник? – я отодвигаю чашку.
   – Главное, – она одергивает штанины, сгоняя лишние складки, – у меня есть муж.
   В ее устах это – сильный довод. Я отвожу глаза.
   Раньше мы не касались этой темы.
   – Брось! – я глушу приступ раздражения. В сущности, он возник на пустом месте. – Давай уж как раньше: будем чтить собственные традиции. Только этого не хватало: ссориться из-за мужиков.
   – Ну и правильно! – она подпирает щеку. – А у тебя? Как у тебя на личном фронте?
   – Никак.
   Я думаю: «Это я – старуха».
   – Тоже мне, старуха! – она фыркает. – Отлично выглядишь. Стройная как дэвушка… И улыбка – супер. Что бы ни случилось, всегда улыбаешься.
   – Это не улыбка, а мышечное напряжение… – если смотреть со стороны, я действительно улыбаюсь. Всегда улыбалась.
   – Вот и нашла бы какого-нибудь мальчонку. Лет эдак тридцати. Ни проблем, ни заморочек… Кстати, о личном. Как поживает твой бывший супруг? – она берется за нож, тянется к начищенной картошке. Я не хочу принимать ее помощи. Разговор – другое дело. Здесь мы с нею на равных.
   – Нормально, – я забираю нож и пожимаю плечами. – Осмысливает глобальные катаклизмы.
   – Нашего животного царства? – она хихикает.
   – Вашего животного царства. Если ты полагаешь, что я…
   Янин костюм принимает благородный темно-синий оттенок.
   – Все одним миром мазаны, – она машет воображаемой рукой. – Или ты думаешь: спасла зверка, значит, ни в чем не виновата? Типа сохранила чистую совесть? И не надейся, – она встает из-за стола, – все виноваты: все хотели украсть. Только у одних вышло, а у других – хрен. Те, у кого вышло, здорово рисковали. Теперь могут заплатить за свою свободу. Или вы полагаете, что свободным можно стать и без денег?..
   Про себя я отмечаю ее красноречивое вы.
   Вопрос повисает в воздухе. Отдается телефонным звонком.
 
   – Да? – я снимаю трубку.
   – Мамочка, – голосок дочери, – может, чего-то купить? Могу заскочить в «Пятерочку».
   – Вроде все куплено, – я открываю холодильник.
   – Ладно. Я – скоро. Пока.
   Мой ребенок дает отбой. Видимо, пыталась дозвониться на мобильный, но он разряжен. Это у меня часто – забываю зарядить. Вернется, будет ворчать: «Сама говоришь – надо экономить. С мобильника на мобильник дешевле…»
 
   Я оглядываю пустую кухню. В старину говорили: разыгралось воображение.
   Что если у меня и вправду поехала крыша?
   – Да ладно, – я утешаю себя. – Обычное дело: одинокая стареющая женщина. Некоторые разговаривают с кошками. Вон, соседка снизу…
   Обращаясь к питомцам, называет себя мамочкой. Дочь говорит, кошатница еще ничего. У ее подружки соседка совсем рехнулась: каждую неделю строчит заявления, мол, соседи ее прослушивают. Днем спит, ночами караулит, стоит под дверью. Надеется застать на месте преступления. Мимо ее квартиры соседи ходят на цыпочках. Дочь удивляется: «И чего не заберут? Подлечили бы…»
   У нас свои традиции. Наши психозы просто так не подлечиваются. Полстраны сумасшедших: всех забирать, никаких дурок не хватит.
   Если окажусь в сумасшедшем доме, это и станет моим пунктом: собирать слова.
* * *
   – А что наша больная делает?
   По понедельникам у нас профессорский обход.
   – Она полагает, – мой лечащий врач склоняется к профессорскому уху, – что из слов можно сшить лоскутное одеяло. Всю жизнь копила лоскутки.
   – Разве она что-нибудь шьет? – профессор смотрит недоверчиво.
   – Не шьет. Для этого ей не хватает навыков. Но старается. Прежде чем начать, пытается разобрать по стопочкам: ситец к ситцу, лавсан к лавсану, шерсть к шерсти. Говорит: иначе все сморщится – после первой же стирки.
   – Но она… Если я не ошибаюсь, филолог? – профессор заглядывает в мою карточку. (Вот уж не думала, что в их карточках указывают профессию.) – Специалист по словообразованию… Понимаю, понимаю… Итак, – привычным жестом он снимает очки. Приподнимает полу халата, прячет в задний карман. Его тон разительно меняется. С сумасшедшими профессор умеет разговаривать профессионально. Научился у булгаковского доктора, того самого – из знаменитой клиники. – Вы, голубушка, полагаете, что слова могут быть и ситцевыми, и… – он мнется, – шерстяными?
   – Она полагает, – лечащий врач листает мою историю болезни, – что слова могут быть и ситцевыми, и шерстяными, и штапельными. Некоторые вообще из синтетики: ну, там, капрон или полиэстер.
   – Тэкс-тэкс, весьма интересно, – профессор пощипывает бородку.
   Лечащий врач согласен:
   – Исключительно оригинальный бред. Грешным делом, собираюсь использовать в диссертации. Утверждает, будто слова делают из разных материалов. Мало того, каждое отдельное слово зависит от внешних обстоятельств: может стать и синтетическим, и ситцевым, и шерстяным.
   Я поднимаю голову: можно подумать, я одна жила в наше время, а эти двое упали с луны.
   Профессору повезло: к девяностым успел состариться. От него никто и не ожидал жертв. Собою пожертвовала невестка. Ушла в челночный бизнес: таскать клетчатые сумки, торговать на рынке. Первое время страдала, потом постепенно втянулась. Через год наняла людей. Втайне профессорская чета ее презирает. «Удивительно, как быстро проступают эти торгашеские замашки… А ведь была интеллигентной женщиной, неплохим рентгенологом…»
   Вчера он подслушал. Невестка жаловалась его сыну: «Твой папаша больной на всю голову. Старый маразматик. Напрочь не понимает слов. Прикинь, что он мне выдал: не пора ли вернуться на работу? Это – мне! Которая пашет с утра до ночи. А я ему: на десять тысяч? Вы, говорю, Дмитрий Арнольдович, кажется, и жизнь прожили, да так и не поняли: работа – это то, за что платят деньги. А он: вот тут ты, милочка, ошибаешься. Работа – это достойная профессия. Врач обязан помогать людям. В смысле, усугубляю, приносить пользу народу? Кто бы спорил… Только жрать-то на что?»
   Профессор смотрит в окно: за окном больничный двор, в прошлом году его наконец отремонтировали. Начальство нашло спонсора. Теперь обещают прибавить зарплату. Он надеется: хотя бы тысяч на пять… На даче течет крыша. Невестка сказала: «На сраную лачугу не дам ни копейки. Надо не латать, а ломать…» Профессор вздыхает: дачу предоставили его отцу. Академический поселок, в свое время тут жили уважаемые люди. Теперь на их участках стоят кирпичные монстры. Сплошные заборы в нечеловеческий рост. Приезжают, сгружают мешки с провизией. Музыка, музыка. Веселье с утра до ночи, над поселком – горелый запах шашлыка. Он думает: как будто приносят жертвы – сжигают жирный тук. Боги, которым они молятся, вдыхают с упоением…
 
   Эскулапы беседуют у моей постели. Как будто меня нет. Ни здесь, ни где бы то ни было.
   – Действительно бред. А что говорят лингвисты?
   – Лингвисты? – Молодой врач отвечает охотно. – Они полагают, что эта форма бреда характерна для ее поколения. Травмированное сознание. Постсоветский синдром. Этим больным до сих пор кажется, будто многое можно объяснить словами.
   Лечащий врач выворачивает запястье, украдкой смотрит на часы. Прикидывает: через час встреча с родственниками. В смысле, с ее дочерью. Вполне себе упакованная дамочка. Не то прокурор, не то адвокат… А может, и из судейских. Уж эти-то гребут лопатой. Если сама не дотюмкает, придется намекнуть… Спору нет, у нас страховая медицина, но если мадам желает, чтобы к ее матери было особое отношение… А что делать? Кредит за машину плюс платежи по ипотеке. Кто будет выплачивать – Пушкин? Профессору хорошо: успели хапнуть у государства. Заслуженная семейка: и папаша – академик, и дед – светило. А у него – простые инженеры: приватизировали хрущобу и – счастливы. Гордятся своей совковой порядочностью. На сына – плевать. Крутись как белка в колесе…
 
   – Ах, вот как… – профессор трет переносицу. – Но в диссертации я бы вам, голубчик, не советовал. На дворе не девяностые. Теперь, – он подчеркивает голосом, как привык в прежние времена, – не вполне проходная тема. Сами посудите: могут всплыть непредсказуемые оттенки… Например, та же свобода
   Я вижу, как он идет по коридору. Старый интеллигент, которому платят за консультации. Раньше ходил как король. Свита студентов и интернов. Коллеги, и те не гнушались послушать. Теперь его держат из милости. Точнее, из-за звания. Круто: на отделении работает настоящий профессор. Не нынешний – из молодых да ранних. Теперь диссертации не лепит только ленивый. А тут – советский светило. За спиной – уважаемая научная школа. Богатые пациенты слетаются как мухи.
   «Ничего, – он бормочет, запахиваясь белым халатом, – даст бог, еще поработаем. Поживем».
   Для таких, как он, это и есть свобода: работать, работать и работать.
   Я закрываю глаза. Неужели свобода – только слово? Может быть и ситцевым, и шерстяным, и штапельным? Главное – правильно сшить.
   Если порыться, я найду ту самую юбку, которую сшила для меня моя подруга: из советской шерсти, но по европейским выкройкам. В той юбке я работала на Фридриха. Тогда мы еще надеялись…
   «Мать моя, да ты – Царевна-лягушка». – Утром моя новая юбка лежала на столе. «Ага, – Яна кивнула. – Люблю шить по ночам…» Я выгнула спину, пытаясь заглянуть через плечо. «Не вертись, – Яна одернула мой подол. – Ну, и что я говорила? Европейская женщина. А? Вот тебе и пропорции. Журнал-то – ихний».
   Юбка и вправду села. BURDA MODEN. Делают на Западе, переводят у нас.
   Яна подбирала с полу обрезки. «У тебя, – я красила ресницы, торопясь на работу, – форменное ателье». – «Какое ателье?» – «Наше, советское. Обрезки – гарантия портновской честности. Дескать, нам чужого не надо. Забирайте свои поганые лоскутки». – «А-а… – Яна ответила серьезно. – Это – конечно. Умный закройщик всегда может выгадать. Не знаю… Наверное, просто привычка. И дома, на антресолях. Представляешь, куча обрезков. Три мешка». – «Три мешка сорной пшеницы, – я хихикнула. – Возьми и выброси. Снеси на помойку. Тем более там у тебя знакомство». – «Нет, – она завернула обрезки в тряпочку. – Душит жаба». – «И на хрена ей?» – «Жабе? Ну, – Яна прикинула, – например, одеяло. Пестренькое. Бывает, шьют…»
 
   Зачем я думаю об этом? Что толку думать о том, что уже никогда не сбудется? Еще немного, и я действительно стану старухой. Мое будущее – эпилог. Какое мне дело до чужой свободы? Мало скопить обрезки. Надо уметь их сшить. Жаль, что я не поняла этого раньше… Всегда покупала у спекулянтов. Кто очень хотел – научился.
   Я поворачиваю пустую чашку донышком вверх. Всматриваюсь в кофейный узор. Гуща растеклась по стенкам.
   Свобода моей свекрови побита молью: семьдесят лет пролежала в сундуке. Свобода ее сына слишком быстро выцвела: дешевый набивной ситчик. Настоящие ткани могут позволить себе богатые. «Нет, не так», – я трясу головой. Их свобода сшита из натуральной кожи. В дело идут исключительно целые шкуры.
   Образцовую свободу не соберешь из лоскутков.

Обрезки и образцы

   «Ну и как вам?» – Фридрих перебирает образцы. Распускает веером.
   Финские производители нарезают кожу на квадратные дециметры. На каждом – соответствующий ярлык: номер оттенка и цвета.
   Нам надо принять принципиальное решение: чем обтягивать диваны? Для сравнения Фридрих прикладывает отечественные обрезки: «По мне, – он морщится, – как дешевый дерматин». – «Да-а… – я любуюсь финскими кожаными квадратами, – небо и земля…»
   «Более или менее я прикинул: единственный выход – расплатиться сырцом. Половина нам, половина – финнам». – «А пошлина?» Вывоз сырой кожи облагается в особо крупных размерах. «О чем и речь… – он считает в столбик, шевелит обезьяньими губами. – При наших объемах… Плохо», – мнет бумажку, швыряет в корзину.
   Если заплатить по закону, диваны выйдут золотыми. При этих пошлинах о реализации надо просто забыть. Во всяком случае, в промышленных масштабах. Хорошо, если наберется человек десять, для которых цена не имеет значения. Элитный покупательский сегмент. Но эти все равно закажут на Западе: кресла с изогнутыми подлокотниками, резные остовы диванов, парчовые наволочки. Ампир, модерн, классика. Я листаю финский каталог.
   «А вот этот? – Фридрих поворачивает каталог к себе. – Между прочим, наши не хуже. – Его голосу недостает уверенности, но этого никто не слышит. Кроме меня. – Могут быть не хуже. Кружева мы, конечно, не вырежем, а так… Ну что: обивка, вставки? Это-то можно сделать…» – он смотрит на меня, ожидая поддержки.
   Я – не архитектор и не дизайнер, но даже мне ясно: кроме наволочек и обивки здесь работает что-то другое, неуловимое. Такое впечатление, будто их диваны рассчитаны на другие задницы.
   «Нам бы их выкройки… – я отвожу глаза. – В смысле, лекала. Вот тогда…»
   Фридрих листает наш альбом: двужопные и трехжопные диваны. В их форме сквозит что-то неистребимо советское.
   «За лекала нужно платить. Недешево», – он ерошит волосы.
   «А если?.. Купить такой диванчик. И распотрошить».
   «Можно. Но можно и по эскизам, – он кивает на каталог. – Подумаешь, задачка… Что – космический корабль? Представьте: небольшая, но престижная серия. В расчете на среднего покупателя», – средний покупатель, которому мы надеемся потрафить, тот еще буржуй-толстосум… Кресла надо рассчитывать под его задницу.
   «Все равно, – Фридрих настаивает упрямо, – нельзя отказываться. Для нас это – вложения в будущее».
   «А что если… – к любой производственной задачке следует подходить как к очередному ребусу. – Оформить в виде отходов…»
   Фридрих считает. «Нет, – итоговую цифру он обводит красным. – В виде отходов точно не выйдет. Ни хрена себе – отходы! Это ж половина сырца…»
   «Может, все-таки попробовать? Съездить в Торгово-промышленную палату… Так и так, шкуры неровные. Должны оставаться обрезки». – «Попробуйте, – его голос звучит неуверенно. – Попытайтесь дать денег. Но – все равно не половина. Обрезки – процентов двадцать. В лучшем случае. От силы…»
* * *
   Два кусо-че-ка колбаски у тебя лежали на столе… Ты рассказывал мне ска-азки, только я не верила тебе…
   Певица, меряющая колбасу кусочеками, верещит из машины. Дожидаясь меня, водитель слушает музыку.
   В Торгово-промышленной я не бывала ни разу. И кто меня дернул за язык? Они – кожевенники-профессионалы, я – бывшая училка русского и литературы…
   Водитель включает зажигание.
   «В Торгово-промышленную, на Чайковского», – бывшая училка одергивает новую юбку, просит убавить звук.
   Мы подъезжаем к старинному особняку. В XIX веке он принадлежал князьям Барятинским. В начале XX – великой княгине Ольге Александровне. Потом их тоже назвали бывшими.
   Поднимаясь по лестнице, я пытаюсь представить, как здесь было раньше.
   Тяжелые портьеры, напольные часы с совами… Там – дверь в библиотеку. Стеллажи, на которых стояли книги: мне кажется, я узнаю обложки. Как будто здесь жила…
   Я иду унылыми коридорами. Они выкрашены масляной краской. Грязные пятна на уровне человеческого роста – те, кто приходят сюда, превращаются в слонов. Трутся крутыми боками. Не знают, как подступиться. После них остается грязь. Лампы люминесцентного света, двери, захватанные руками просителей. Я иду, сверяясь с номерами кабинетов.
   Вопрос серьезный. Такие решения принимает комиссия. У них это называется норма отходов.
   Прежде чем ехать, я все-таки дозвонилась.
 
   Они раскладывают документы: чертежи диванов, раскройные лекала. Средний вес одной сырой шкуры. Для них – рутинная работа. Существуют обоснованные и принятые нормативы. Этим они занимались всегда.
   «Максимум двадцать два процента».
   Чтобы затея удалась, мне надо пятьдесят. Иначе овчинка не стоит выделки. В самом прямом смысле.
   Тетка (синий костюм, белая блузка – затрепанное в стирках жабо) обводит цифру. Я смотрю на красный кружок. «Вот так. Сейчас прикинем по весу». Она – председатель комиссии. Ее слово последнее. Есть такая профессия: выгадывать для государства.
   По существу возразить нечего. Но что-то мне мешает… Мешает собрать бумаги и выйти. С этой теткой мы выросли в одной стране. Ее застиранная блузка явилась из прежней жизни: там остались заказы по праздникам, знакомые девочки в галантерее, свой мясник в угловом. Никогда она не ходила к спекулянтам, не знала, что бывают другие шмотки. Когда покупала, думала: нарядная… Можно и на работу, и на выход. Теперь у нее открылись глаза. Ей очень хочется новую. Из самого дорогого магазина, в который ходят только богатые…
   Фридрих сказал: если надо, дайте им денег. Надо. Но я не умею давать.
   Жабо виснет бессильными складками. Что ни день, на этот стул садятся просители. Некоторые предлагают деньги. Хозяйка не умеет брать. Жабо морщится: эти бывшие учатся на удивление быстро. Его хозяйка тоже научится. А потом вышвырнет его на помойку… Или порвет на тряпки, которыми вытирают пыль.
   Жабо берет себя в руки: главное, не впадать в панику.
   «Вы не так поняли, – я обращаюсь прямо к жабо: мы – временные союзники. Мне тоже не хочется на помойку. – Это – для нормальных людей. Вроде нас с вами. Именно двадцать два процента. Но эти сволочи… – грублю доверительно, – бесятся с жиру. Видите ли, желают как в Европе: вынь да положь».
   В разговорах соотечественников идиомы – надежные мостки. Прочная основа взаимопонимания.
   Я беру ручку, рисую поверх лекал. Тетка вглядывается недоверчиво: «Как это – на квадраты?» – «А вот представьте себе! Началось с сумок. Я уверена, вы видели: пестренькие, из разноцветных лоскутков». – «Сумки? – она не может себе представить. – Их же делают из отходов. Как наши кооперативщики… Сшивают из лоскутков». – «Когда это было… – я вздыхаю. – Нормальные люди именно сшивают. Как лоскутные одеяла. Знаете, такие пестренькие?»
   Жабо кивает одобрительно. Ябедничает: еще бы ей не знать! У них такое на даче. Творчество хозяйкиной мамаши. Старая грымза была отменной мастерицей: лоскутные одеяла, коврики из драных колготок. Отечественное ноу-хау, русский печворк. Жабо хихикает, морщится застиранными воланчиками: «Это что! Видела бы ты их дачку! Сборный домик. Внутри – один хлам. Ломаные стулья, тряпки. Нет бы вынести на помойку. А чердак? Прикинь, старые пальто. Еще довоенного пошива. Ага! Пригодятся. На случай ядерной войны. Прикрыть срам и ползти на кладбище…» – «Ладно», – я окорачиваю хиханьки с хаханьками. Мне не до веселья.
   «Нам приходится перестраиваться, – заняв плацдарм, я тороплюсь закрепить успех. Это совсем нетрудно – все валить на Европу. – Вручную никак не нарезать. Требуется специальное оборудование. У нас пока что нет. Приходится отправлять финнам: они обрабатывают, режут на дециметры. – Я рисую квадратные кусочки. Величиной с образцы. – Мы только стачиваем. Исключительно под заказ. А что вы хотите – рынок…»
   На ее месте я попросила бы предъявить фотографии.
   Женщина в жабо переглядывается с коллегой (темный костюм, в ушах золотые сережки. Из дешевеньких, муж подарил на годовщину свадьбы), качает головой. Ее душат классовые чувства. «Совсем с ума посходили! Кромсать такую кожу… – Председатель комиссии заносит ручку. – Но имейте в виду: финны должны вернуть отходы. Все. До последнего процента».
   «А как же иначе?!»
   Если все делать по закону – вернется полмашины обрезков. Я собираю бумаги. А-ля гер ком а-ля гер. На этом рубеже государство уперлось намертво: ни пяди наших шкур.
 
   Два кусочека колбаски… Неужели вышло?! Я боюсь сглазить. «Пожалуйста, теперь в таможню».
   Мне нравится мой водитель: молчаливый, лет сорока. Из бывших военных. Кажется, служил в Германии. Когда вывели войска, остался без работы. Но главное – без жилья. Счастье, что жена – ленинградка. Теперь ютятся в двухкомнатной. Всей семьей.
   У «Чернышевской» глухая пробка. Мы ползем в потоке машин. Перед входом в метро какие-то ряженые. Мужики в нагольных тулупах. Приплясывают, раздают листовки. «Это кто?» Мой водитель морщится: «Памятники. Агитируют против евреев». – «Господи, а где же милиция?» – «Да вон… Стоит, голубь…»
   Мы сворачиваем на Салтыкова-Щедрина. Теперь она называется Кирочная. Переименовали обратно. Не понимаю, чем им не угодил Салтыков-Щедрин?
   Милиционер (сизая форма) мнется на промозглом углу.
   В глубине души он согласен с памятниками: интернационализм интернационализмом, но эти действительно распоясались. Только дай потачку – всюду пролезают без мыла. Взять хоть поганые кооперативы… Правильно говорят: агенты влияния. Спелись с проклятыми америкосами, отпустили цены. А народ – страдай… Взять милицию: раньше нормально жили на зарплату. А теперь перебивайся как хочешь – хоть на подножном корму…
   Подножный корм, принявший вид дорогой иномарки, пересекает двойную сплошную. Сизая форма, отбивая такт полосатым жезлом, выходит наперерез.
   «Сволочи…» – Водитель меняет ряд, бурчит про себя. «Вы – про этих?» – я имею в виду памятников. Он бросает косой взгляд: «Да про всех. Свобода. Теперь всё-ё полезет. Хошь – воруй, хошь еще чего…» – Он уходит в пустую полосу.
   Мы движемся по набережной Робеспьера. Это там, у них, свобода, равенство, братство. У нас – свобода и воровство. Впору выбить на государственном гербе.
 
   «И чем занята ваша фирма?» – замначальника таможни листает учредительные документы. «Производством. Делаем мягкую мебель». Я раскладываю фотографии диванов и кресел. Веером – как кожаные образцы.
   «Производством – это хорошо. Теперь не часто встретишь. Все больше – купля-продажа».
   На нем таможенная форма. Синяя. Мешковатая, как с чужого плеча.
   «Там, – я слежу за его руками, – заключение Торгово-промышленной палаты». – «Да-да, вижу… Пятьдесят два процента?!» – замначальника таможни вскидывает бровь.
   Не похож на чиновника: умное, слегка асимметричное лицо. Какой-то другой породы. Может быть, историк? Хотя вряд ли…
   «Вы… Простите, вы ведь филолог?» – «А откуда вы?..» – в его глазах изумление.
   «Заметно. Я – тоже». – «Университет. Немецкое отделение», – он приосанивается, сдвигает бумаги в сторону. «А я – Герцена. Русское. Там и преподавала».