Похоже на обмен верительными грамотами.
   «Сменили поле деятельности?»
   Я пожимаю печами: «Так сложилось». – «Да-да, – он кивает. – Понимаю. Вот и у меня…» – «Приезжайте к нам на фабрику, посмо́трите сами». Он говорит: «С удовольствием». – «Мой шеф – бывший архитектор. Оборудование из Финляндии. В общем, решили попробовать». – «Купили?» – «Нет, – я качаю головой. – Не рискнули. А вдруг не получится? Пока что взяли в аренду. Временный ввоз». Я вынимаю наш договор.
   «А вот это правильно, – странички он просматривает мельком. – Вот, – протягивает карточку. – Мой прямой телефон. Возникнут проблемы, можете звонить непосредственно…»
* * *
   «Подписа-али? – Фридрих не верит своим глазам. Лихорадочно листает бумаги. – И в палате, и на таможне? Татьяна Андреевна, но это же, – он смеется, – бред! Сивой кобылы… Бред сумасшедшего…»
   «Я обещала, что мы вернем все отходы». – «Ерунда, – Фридрих отмахивается. – Поговорим с финиками. Бросят пару мешков…»
   По документам должны пройти какие-нибудь отходы. Хотя бы один мешок. Остальное мы сделаем сами. Подправим фактические цифры.
   Фридрих рассматривает подписи, словно они могут исчезнуть. Закорючки, выведенные симпатическими чернилами. Или как там у Ленина? Молоком.
   «Поверьте, эти подписи стоят бешеных денег. Поде́литесь опытом?»
   Солидарность бывших филологов. Для него – пустой звук.
   «Ну… в общем, смысловые оттенки. Вопросы стиля. Все дело в правильных словах».
   «В словах? – Фридрих переспрашивает. – Вы знаете волшебное слово? Сезам, откройся! – смотрит серьезно. – Ладно. Будем считать, ваше ноу-хау. Главное – результат. За это полагается премия. – Фридрих медлит. – Восемьдесят тысяч».
   Результат – это то, за что платят.
   «Что-то не так?» – он смотрит искоса.
   «Все так. Большое спасибо».
   Я собираю бумаги. В кабинете тусклый свет… Тени ходят по стенам, растекаются по светлым обоям. Собираются в углу тяжелым пятном. Набухают, как будущая протечка.
   Не разберешь, кто кого использует… Фридрих – меня или я – их обоих: тетку в жабо и этого… филолога-германиста. Или он – меня…
   Видимо, так и формируется цепь питания. В нашем животном царстве – нормальный ход.
* * *
   – Пришла Татьяна Андреевна, – охранник снимает трубку. Набирая номер, он не выпускает меня из виду. – Понял, – вешает трубку. – Проходите. Третий этаж.
   Отжав металлические рожки, я оказываюсь за турникетом.
   – Скажите, – это глупо, но я не могу удержаться, – зачем вы каждый раз называете номер этажа? Полагаете, я могу перепутать?
   Охранник сдвигает брови. На лбу проступает след умственного напряжения. Шестеренки вздрагивают, пытаясь набрать обороты. Если проникнуть под черепные кости, можно расслышать хруст.
   – Такой порядок, – гора мяса рождает мышь.
   Светлые стены. Ступени, застеленные ковровой дорожкой. Я иду, внимательно глядя под ноги. Изгибы дорожки надежно зафиксированы. К ступеням их прижимают надежные штыри. Цве́та запотевшей меди. Винты закручены намертво. И все-таки я боюсь упасть. Если крепления ослабнут, дорожка скособочится, пойдет опасными складками…
   Кто-то спускается мне навстречу. Краем глаза я вижу: шнурок. На площадку мы ступаем одновременно. Я хочу посторониться, делаю шаг в сторону. Тот, кто идет мне навстречу, повторяет маневр. Вправо. Влево. Вправо. Мы топчемся на месте, как зеркальные отражения. Я сдаюсь первой. Замираю, поднимаю глаза.
   Парень. Самый обыкновенный. Про себя прикидываю: лет шестнадцать. Теперь я могу рассмотреть его с головы до пят: сумка через плечо, старые джинсы, кожаная куртка – потертая на сгибах.
   – У вас развязался шнурок.
   Эту фразу я произнесла машинально. Лишь бы не длить неловкость. Сказала и вспомнила: Юрий Гагарин. Хроника, которую я видела много раз: первый космонавт. Вернувшись на Землю, он шел по ковровой дорожке, печатая шаг по-военному. В такт его шагам бился развязанный шнурок. Он, первый из всех, когда-либо живших на планете, кому удалось преодолеть силу земного притяжения, мог споткнуться, упасть на глазах всего потрясенного мира. Потом, когда все улеглось и сделалось старой хроникой, все привыкли, словно так и должно быть. Точнее, по-другому и быть не могло: а как иначе началось бы его превращение в мифологического героя? Но тогда, в первый раз, все следили затаив дыхание…
   Мне казалось, он должен сказать спасибо. Во всяком случае, присесть, завязать, привести в порядок. Но он не благодарил и не приседал. Словно не расслышал моих слов или пропустил их мимо ушей. Поднявшись до следующего пролета, я зачем-то оглянулась: он стоял и смотрел мне вслед. Внимательно. Как в зоопарке. Когда рассматривают диковинное животное.
   «Народный правнук, – я подумала раздраженно. – Или приятель какого-нибудь правнука».
* * *
   – Тема сегодняшнего диктанта: Две России в поэме Гоголя «Мертвые души».
   Будь я учителем, а не репетитором, я сказала бы: это – очень важная тема. Ключевая для курса русской литературы.
   В начале работы над поэмой автор так определил масштаб своего произведения – вся Русь. Писатель сумел показать во всем объеме как отрицательные, так и положительные стороны жизни России. Наиболее широко представлены образы современных автору помещиков. Это и есть мертвые души. Гоголь показывает их в порядке возрастающей моральной деградации.
   Я диктую в принятой последовательности. Она сложилась задолго до моего рождения стараниями нескольких поколений методистов. Сначала – Манилов, обходительный, с приятными чертами лица. На первый взгляд он может показаться мечтателем, однако, познакомившись поближе, к примеру, выйдя за него замуж, вы обнаруживаете, что его мечтательность – суть праздность, безволие, паразитизм. В образе Коробочки Гоголь представляет нам другой тип: хозяйственная, гостеприимная, хлебосольная, она становится «дубинноголовой», когда дело доходит до продажи мертвых. Боится продешевить. В вашей личной истории эта героиня вполне может стать, например, свекровью. Преподавателем истории КПСС. Ее История – та же торговля мертвыми. Точнее говоря, убитыми.
   Ноздрев, Собакевич… По существу, мы добрались до середины. Мысленно я листаю свой старый конспект. С этой страницы начинается противопоставление: в поэме Гоголя миру угнетателей противостоит многострадальный народ. Нищая Россия, полная внутренних сил и скрытой жизни.
 
   С большим мастерством Гоголь изобразил простых русских людей. С первых же строк произведения мы видим двух мужиков у двери кабака. Они пришли утопить вековое горе в вине, они еще не знают, что делать, как изменить жизнь, но у них уже зародилась ненависть к угнетателям.
   Крепостные – бесправные люди, но все они, живые и мертвые, предстают перед нами великими тружениками. Своим трудом они создали богатство помещикам, только сами живут в нужде, мрут как мухи. Слуга Чичикова Петрушка, кучер Селифан, дядя Митяй и дядя Миняй, Прошка, девочка Пелагея, которая «не знает, где право, где лево», – все они приниженные, дошедшие до отупения. Узок духовный мир этих людей. Их поступки вызывают горький смех.
 
   – Не успеваю. Помедленнее, – Максим трясет рукой.
   – Извините, – я осаживаю себя, как птицу-тройку, которая несется, не разбирая дороги. – Приниженные, дошедшие до отупения… Вызывают горький смех… Но это не мешает автору любить свой народ. Иначе он не нашел бы слов любви и восхищения. Но Гоголь их находит. Когда говорит о способностях народа, его смелости, удали, трудолюбии, выносливости, жажде свободы… жажде свободы. Крепостной богатырь плотник Пробка, который в гвардию годился бы, – голосом выделяю цитату, которую ученик должен взять в кавычки. – А каретник Митяй! Восклицательный знак. Создавал экипажи необыкновенной красоты и прочности. А печник Милушкин! Обратите внимание, в этом абзаце много восклицательных знаков…
   В моем голосе проступает что-то личное, как будто я – учитель наследника. В будущем, когда ученик вступит в права наследства, ему придется управлять этим народом.
   – Мог поставить печь в любом доме. А талантливый сапожник Максим Телятников! Что шилом кольнет, то и сапоги, то и спасибо. А Еремей Скороплехин! Одного оброку приносил по пятьсот рублей! Однако, – я подхожу к сути дела. На этот случай методисты припасли отличную цитату: – «Нет житья русскому человеку, всё немцы мешают да русские помещики шкуру дерут».
   Максим откладывает ручку, разминает затекшие пальцы.
   – Следующий раз мы остановимся на образе Чичикова.
   Урок окончен. Складывая вещи, я вспоминаю: сегодня мне должны заплатить.
   – Вот, Галина Дмитриевна просила передать, – домработница выходит в прихожую, протягивает конверт. За кухонной дверью что-то шкварчит и булькает. В прихожую проникают запахи будущего ужина: чужой домашний уют. Я помню: Гарри Галлер останавливался на лестничной площадке, чтобы насладиться араукарией. Цветы и запахи буржуазных трапез. Степной волк любил их аромат…
   Домработница ждет терпеливо. Стоит, переминаясь с ноги на ногу, прижимая к груди мою старую куртку. Пустые рукава свисают безвольно. Я натягиваю вязаную шапочку, аккуратно повязываюсь шарфом.
   За спиной хрустят дверные замки.
   Дойдя до второго этажа, я вспоминаю народного правнука. Пытаюсь представить себе его лицо. Черты ускользают. В моей памяти остался только шнурок. Какого черта он меня разглядывал?..
   Охранник нажимает на кнопку. Лицевые мышцы складываются в улыбку.
   – До свидания.
   Раньше он никогда не прощался. Просто кивал.
   – Всего доброго.
   Дверной механизм заводит писклявую песенку.
   В сумке верещит телефон. Я роюсь, пытаясь нащупать голосящее тельце. Вот же он! Птичье тельце, моя вечная синица, бьется в кулаке.
   – Да!
   – Татьяна! – сквозь телефонные помехи я слышу знакомый голос. Моему бывшему не нужны синицы – подавай журавля. – Татьяна, это ты?
   – Что случилось? Что-нибудь с Сашей? – обычно он не звонит на мобильный. При его заработках мобильные разговоры – роскошь, непозволительное расточительство.
   – Случилось?.. Ничего… С чего… взяла? – До меня долетают отдельные слова. Они перемежаются шуршаньем. У меня дешевый оператор. Это я замечала и раньше: в районе Пушкинской у него неуверенный прием. – Мне надо… поговорить. – В трубке сумятица звуков.
   – О чем? – я стою у парадной. Поперек тротуара припаркован огромный джип. – Звони домой, вечером. – Прижимая ухо к трубке, я обхожу осторожно. Большая черная машина. Я опасаюсь черных машин. Проходя мимо, боюсь дотронуться. Если дотронусь, случится что-то плохое. Яна сказала бы: типичный невроз.
   – А ты где?
   – На улице. – Черная машина стоит как ни в чем не бывало. До меня ей нет никакого дела. – Еще два урока. Перезвони часов в десять.
   – Разве… не можешь… и слушать? – сквозь помехи до меня долетает раздражение.
   Я понимаю: улучил момент. Выбрал время, когда его мамочка ушла из дома. Пламенная коммунистка окончательно сбрендила: подслушивает, не дает говорить. Стоит заговорить о чем-нибудь таком, является. «Вячеслав! – В такие минуты моя бывшая свекровь переходит на драматический шепот. – Прекрати болтать по телефону. У тебя растет дочь».
   В этом контексте особенно хорош глагол несовершенного вида.
   На прошлой неделе позвонила: «Саша, ты должна меня навестить».
   Вернувшись, Александра делилась впечатлениями: «Прихожу. Тащит к себе, закрывает дверь. Говорю: здравствуй, бабушка. А она: Сашенька, детка, ты должна ко мне прислушаться. Я прожила жизнь».
   «Прислушаться? К чему?» – мы сидели на кухне, пили вечерний кофе. «Бабушке кажется, будто телефоны опять на прослушке». – «Надеюсь, ты ее успокоила? Сказала, что будешь осторожной?» – «Ма-ама, ну зачем потакать всяким глупостям?» – «Твоя бабушка старый человек. Всю жизнь прожила в страхе». – «Да в каком страхе! Она же грезит о прошлом. Говорит, совсем распустились: Ленина на вас нет…»
   Раньше в этом контексте фигурировал товарищ Сталин. Вождь мирового пролетариата – явный прогресс. Похоже, в своем политическом развитии моя бывшая свекровь добралась до шестидесятых годов прошлого века. Тогда это называлось социализм с человеческим лицом. В чертах лица угадывался ленинский прищур.
   «Одно другого не исключает. Можно и бояться, и грезить».
   Дочь фыркнула: «Типа драйв?»
   У меня нет слов, чтобы внятно объяснить. Свой страх ее бабка заговаривала капээсэсными лекциями. Лекции – скотч, которым можно залепить и уши, и глаза. Про себя я усмехаюсь. Несгибаемой коммунистке не позавидуешь: бандит и жертва в одном лице. Честно говоря, мне стало ее жалко. Когда он явился, я предложила: «Может, свести твою маму в церковь? Пусть переключится. У священников богатый опыт – выслушивать старух».
   Просто старух. Так я сказала, щадя его самолюбие.
   Сын советской старухи махнул рукой. В сущности он прав. В лице его мамаши мы имеем неоперабельный случай. Научный атеизм, единственно прогрессивная идеология – ее последний жизненный бастион. С ним она не расстанется и по ту сторону могилы, даже если ей будут предъявлены бесспорные доказательства…
 
   – Я думал. Последнее время я все время думал. – Теперь я слышу каждое слово. На главном проспекте города у всех операторов уверенный прием. – В чем-то они правы…
   Я иду, стараясь держаться поближе к поребрику. С карнизов свисают здоровенные сосульки. Если эдакая дура рухнет, от меня останется мокрое место.
   – Они – это кто?
   – Дети. Вообще молодежь. Вспоминал себя в их годы. Татьяна, – сын своей мамаши переходит на трагический шепот. – А мы? Разве мы не отреклись от своих отцов и дедов?!
   – Ну, во-первых, не надо обобщать. Лично я ни от кого не отрекалась. А во-вторых… – Я встаю на цыпочки, пытаясь высмотреть троллейбус.
   «Во всяком случае, от дедов, которых у меня не было. Если не брать в расчет портреты…» По Невскому движется сплошной поток машин. В такие морозы общественный транспорт ходит раз в год по обещанию.
   – Извини, идет мой троллейбус.
   Намеки он оставляет без внимания.
   – Нашим отцам мы этого не простили: двоедушия. А вдруг они – тоже? Я подумал: что если им кажется, будто мы все поголовно сотрудничали… И знаешь, в каком-то смысле они правы. Эти дети лучше нас. Им не надо вилять. Прятаться, врать себе, идти на компромисс с собственной совестью. У них нормальное сознание. Цельное, не разъеденное нашим бессилием. Двоемыслием нашего паскудного времени…
   «Господи, ну что он знает о двоемыслии…» – я перекладываю мобильник в другую руку.
   – …По жизни они идут с гордо поднятой головой… Головами… Извини, я перезвоню, – дает отбой.
   На этот раз его мамаша явилась вовремя.
   Мобильник верещит с новой силой. Видимо, смылся на лестницу. Не дождется. Над потоком машин плывут троллейбусные рожки. В снежном мареве они кажутся заиндевелыми.
   «Осторожно, двери закрываются. Следующая остановка Садовая улица. Универмаг “Гостиный двор”».
   Я протискиваюсь на заднюю площадку. На этот раз синица, сидящая в моем кармане, заводит джазовую песенку.
   – Да, – на звонок дочери я не могу не откликнуться.
   – Слава богу. Ты где?
   – В троллейбусе.
   – Папа волнуется, звонит…
   – Саша, скажи своему папе, что я занята, – я стараюсь говорить как можно тише. Теперь по мобильникам принято разговаривать в полный голос. Меня это раздражает: почему я должна выслушивать перипетии чьих-то неведомых жизней? – Если он хочет поделиться своими глубокими мыслями, пусть звонит вечером.
   Она хихикает в трубку:
   – О’кей. Скажу.
* * *
   Под вешалкой раздолбанные ботинки. Явился. Вот уж совсем некстати. Я страшно замерзла. Надеялась полежать в ванной…
   – Привет. Как дела? – я заглядываю в комнату.
   – Да вот. Сидим разговариваем, – мой бывший ворочается в кресле. Делает вид, что хочет подняться. – Обсуждаем…
   – Исторические проблемы?
   – Там картошка с котлетами, – Александра торопится замять неловкость. – Мы уже поели. Оставили тебе.
   Я иду на кухню, поднимаю крышку. Все остыло. Надо погреть. Для себя как-то неохота.
   – Ты что? – она заходит следом. – Что-то случилось? Ой, смотри, у тебя же мокрые ноги!
   На линолеуме остались следы.
   – Представляешь, все носятся с лопатами. Ужас! Раскапывают машины… – Дочь рассказывает воодушевленно. Торопливой скороговоркой. Эта интонация мне хорошо знакома: так она говорит, когда хочет перебить мой незаданный вопрос.
   Мы обмениваемся красноречивыми взглядами:
   Я: «Зачем ты его пригласила?»
   Она: «Он – мой отец. Я что, не имею права с ним увидеться?»
   – …А один мужик вытащил противень. Иду, а он роет, роет. Раскапывает своего жигуля.
   Я: «Имеешь. Но пока что мы с тобой живем вместе. Я бы, во всяком случае… Ты могла мне позвонить».
   Она: «И что бы это изменило?»
   – Ты не слушаешь. Тебе что, неинтересно?
   – Почему? Очень интересно, – я храню олимпийское спокойствие. Спокойствие греческих богов. На самом деле их раздирали человеческие страсти.
   – Девочки, не ссорьтесь, – ее отец является как бог из машины.
   – А мы и не ссоримся, – ответную реплику мы произносим хором.
   Если мы – греческий хор, значит он, по логике вещей, – герой.
   Герой прошедшего времени подсаживается к столу, потирая руки. Этот жест я знаю: сейчас примется вещать. Материнские гены – не шутка.
   – Пока тебя не было, мы с Сашей разговаривали. Она согласна со мной, – эту фразу он произносит с вызовом. – Все действительно изменилось. Раньше нам всем казалось, что главный русский конфликт – борьба Добра со Злом. Как у Достоевского, – он усмехается горестно, – поле битвы, в сердцах…
   – Тебе какой: черный? зеленый? – Александра рассматривает чайные упаковки.
   – Зеленый, – он отвечает решительно. Как будто делает важный выбор. Раньше пил исключительно черный. Tempora mutantur – времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.
   – Папа считает, – Александра раскладывает пакетики, – что в наше время главное – конфликт между Западом и Востоком.
   – В смысле славянофилы и западники? – Я смотрю, как она льет кипяток. Чайные лягушки надуваются, всплывают на поверхность.
   – Нет, – он отмахивается. – То есть в каком-то смысле…
   Я подвигаю к нему сахарницу:
   – А ты на чьей стороне? Надо полагать, на западной. Как истинный представитель интеллигенции.
   – Между прочим, – он морщится кривовато, – ты – тоже.
   – Я?! Должна тебя разочаровать: я – представитель трудового народа. С мозолями на мозгах. А потом… Ну нет во мне вашей всемирной отзывчивости. Всю жизнь решаю сугубо прагматические задачи. Например, учу твою дочь. В смысле оплачиваю ее обучение.
   – Оплачиваешь. Потому что у тебя есть такая возможность. Уроки – прибыльное дело.
   – Тебе-то кто мешает?
   – Мне?! – в его голосе искреннее изумление.
   Я мешаю в чашке, считая до десяти. Рожденный летать не замечает ползущих.
   – Папочка! Я все придумала: ты должен стать правозащитником. А что? – Она оборачивается ко мне. – Защищать униженных и оскорбленных. Нормально. Для интеллигента – самая благородная цель.
   – Униженные и оскорбленные – следствие, – он наваливается грудью на стол. – Проблема в другом. Не на что опереться! Идея освобождения народа себя изжила. Осталась в девятнадцатом веке. Я готов признать ее былое величие, но этой идеи больше нет. Советские рассуждения о народе – пустая схоластика. Кстати, антисоветские – тоже.
   Мы с дочерью переглядываемся: в его устах это что-то новенькое. Еще недавно был пламенным антикоммунистом. Достойным сыном своей мамаши, но с противоположным знаком: «—» и «+». При сложении их значения взаимоуничтожаются.
   – Папочка, но ты же всегда говорил…
   – Говорил и буду говорить. Коммунизм – зло. Речь не о нем. Об идеологии. После фашизма и коммунизма любая идеология – фарс. Нужна новая идея.
   – Вот и придумай. – Я вытягиваю усталые ноги. Растираю икры.
   – Да в том-то и дело! Идея – категория историческая. Ее нельзя придумать. Надо уловить, почувствовать, сформулировать. У каждой эпохи есть свой главный вопрос. Так сказать, вопрос вопросов. Оселок, на котором проверяются души. В девятнадцатом веке таким вопросом было отношение к крепостному праву. В двадцатом – к советской власти. На этих великих вопросах взрастала интеллигенция. А что теперь? Кто сколько заработал?!
 
   Я отворачиваюсь к окну, смотрю в черное небо. На черном бархате оно проступает золотыми буквами: УБИЛИ ИЛИ УБИЛ?
   Главный вопрос моей эпохи.
 
   – …Все смешалось, – он водит пальцем по клеенке. – Ни нашу интеллигенцию нельзя назвать западной, ни народ – восточным. Здесь, у нас, особый инкубатор. Западный позитивизм, перенесенный на нашу почву, рождает исключительно псевдосмыслы. Из их зарослей нам никак не выбраться. Какой-то псевдозапад. Без устоев, без веры, без памяти. Без традиций, – он делает горестное лицо. – Это раньше интеллигенция была солью земли… – Его рука тянется к солонке. Машинально, лишь бы за что-нибудь ухватиться.
   Я смотрю: дырочки совсем засорились. Надо вымыть и засыпать заново.
   – Папа считает, что надо иметь достоинство. Взглянуть правде в глаза.
   Мысль хорошая. Если бы еще знать, где она, эта глазастая правда.
   – Да, – он приосанивается. – Признаться. Для начала хотя бы самим себе: мы – второсортная держава. Окраина их цивилизации. Все, что приходит с Запада, – не в коня корм, – в его голосе вспыхивают торжественные ноты. – Заладили: Европа, Европа… Это же видно невооруженным глазом: идиотизм бессмысленной радости. Плебс, встающий с колен. Не народ – новые мещане. Ты думаешь, они приспосабливаются? Ни-че-го подобного. Нынешняя жизнь и так заточена под них. Они – плоть от ее плоти. Недоросли, выхолощенные от рождения. – Из чашки, которую он отталкивает, выплескивается зеленый чай. – И это здесь, где, казалось бы, и стар и млад должны страдать больной совестью. Да что там! До дыр протирать колени, отмаливая ге-ка-том-бы нераскаянных грехов!
   – Интересно знать, перед кем? Отмаливать. – Меня бесит его советский пафос.
   – Да какая разница! Захотят отмолить – найдется. Хоть перед Богом, хоть перед историей…
   – Вчера папочка смотрел интересную передачу. По ящику, – Александра вытирает стол.
   – Они полагают, что достойны счастливой жизни. Сытой и покойной. Представь, у них это называется достойной. До чего же надо дойти, чтобы так не слышать родного языка! Достойный – не значит хороший. Достойный – это значит каждому по его достоинству. По Сеньке – и шапка. Истинный Запад – личная ответственность. И за собственные, и за исторические грехи. Так, как в свое время действовали немцы… – он берется за сердце. – Денацификация… Без этого ничего не выйдет…
   – Слушай, – я говорю серьезно. – Немцы немцами. Но так тоже нельзя. Кончится инфарктом. Саша, накапай отцу корвалола. Там, в холодильнике…
   Она вскакивает с готовностью. Считая капли, шевелит губами.
   – То, что ты предлагаешь, – я стараюсь говорить мягко, – всенародное покаяние… Не дай бог! Заставь дураков богу молиться. Тут такое начнется…
   – Пусть, – он выпивает залпом, как водку. – Лучше так, чем играть в выхолощенный Запад, – морщится, трясет головой. – Тем более все эти игры – до поры. Пока хватало нефтяных денег. Всё. Игры кончились. Просрали Россию, господа! Всё – в тартарары! Я не вижу выхода. Никакой маломальской перспективы. Знаешь, почему дети от нас отгораживаются? Потому что мы отказываемся брать на себя ответственность. За свой период истории. За свое двоедушие и двоемыслие… И все-таки я чувствую: они готовы вступить в диалог. Мы, поколение отцов, должны сделать первый шаг. Если хочешь, именно в этом я вижу свою историческую миссию. Во всяком случае, – он обращается к дочери, – если надо, я готов. Готов признать: в каком-то смысле и я с ними сотрудничал. Юлил, приспосабливался…
   – Ты имеешь в виду свою диссертацию?.. – Александра переспрашивает.
   Я вижу: она пытается, но не может понять.
   – Прекрати! Тебе не в чем каяться, – не хватало только его покаяний. – В этом отношении ты прожил абсолютно достойную жизнь. Надо еще посмотреть, чем кончится у них. Судя по тому, как они начинают… И вообще… Эти дети не имеют никакого права. Мне отмщение, и Аз воздам.
   – Мне отмщение… Это… из «Войны и мира»?
   Мы, родители будущего юриста, застываем истуканами. Для дочери специалиста по русской литературе это – сильный вопрос.
   – Ты… шутишь? – ее отец вытирает лоб.
   – Ну ладно… Ну забыла. Посмотрю в Интернете. Можно подумать, вы всё помните! И вообще, – она защищается как может. – Современный человек не может знать все. Для этого существуют справочники. Главное – понимать, откуда можно взять сведения…
   Мир победителей устроен по-своему. Главное – понимать: откуда и что можно взять.
   – Может… – я обращаюсь исключительно к ее отцу, – по чуть-чуть?
   – Да уж… Не помешает.
   – Саша, достань. Там, на дверце.
   Она достает бутылку. Демонстративно ставит две рюмки. Выходит из кухни. Ничего. Я смотрю ей вслед. Пусть подумает. Пусть!
   – Ну что тут скажешь… – он поднимает бутылку, как будто собирается глотнуть из горла́. – Хотя… Если бы граф Толстой узнал про наши миры и войны, вполне возможно, пересмотрел бы вопрос с эпиграфом. А вообще, конечно, смешно… Как в тридцатых. Разве что не расстреляны. Уехали, исчезли, затаились. Чудовищный культурный откат. Явились новые варвары. Вот уж не думал, что доживу. Сам стану бывшим. Буду сидеть и плакать на реках Вавилонских. Все расхищено, предано, продано…