Катерина идет к сейфу, достает документы.
 
   Мне трудно сосредоточиться. Сказал: проснусь и… Договор купли-продажи. Финика никто не обманывал: свое он получил сполна.
   «Вот», – Катерина предъявляет платежку. В правом углу сумма. Остальное – не по-русски.
   Она объясняет: в договоре, лежащем в сейфе, взаимные расчеты по спирту плюс покупка оборудования. Этот, наш, составлен специально для таможни: не покупка, а аренда. «А потом?» – «Суп с котом», – Катерина ухмыляется. «А почему не написать как есть: спирт и покупка оборудования?» – «Да потому. При покупке жуткие пошлины: государству все фиолетово, лишь бы обложить. А так – через год сделаем новый. Оформим по остаточной стоимости. Типа все износилось». – «Так это, – я листаю наш договор, – не перевод? Но тут… – сверяю с финским подлинником. Если не знать финского, совпадает все. До самой последней цифры. – Это же… Такая работа!»
   Елена говорит: «Еще бы! Сидели с переводчиком как про́клятые. Подгоняли по каждой строке».
   «А если возьмут и сопоставят по-настоящему? Мало ли, устроят совместную проверку?» – «Да ничего они не устроят. Наши с финиками не дружат». Елена говорит: «Устроят – будем думать дальше. По мере поступления проблем».
   На подделке – обе печати. Наша и финская.
   Катерина – луч света в темном царстве – пожимает плечами: «Так финик-то приезжал».
   Напоили? Сперли печать?
   «Там, – Елена сжалилась, – дополнительное соглашение. Если печать свежая – легко». – «Берется яйцо. Теплое, вкрутую, – Катерина подхватывает. – Очищаешь и…» Фридрих велел рассказать во всех подробностях. Подробности похожи на кулинарный рецепт. «Ничего себе…» – «А ты думала! – она смеется. – Уж это мы насобачились. Раньше, в общежитии. Сто раз подделывали справки…»
* * *
   От Яны у меня нет секретов.
   «Подумаешь, насобачились! – она смеется. – Ну, не были, не жили, не собачились. И на хрена нам их общежитие? Здесь и научишься, в лучшем виде. Наука, – она дует, перекидывая с ладони в ладонь, – святое. Не грех и заплатить. На Западе образование вообще платное». На науку Яна жертвует три яйца. Печати детские, из игрушечного набора: кролик, ежик, лисичка. Сто лет назад я купила дочери.
   Мало-помалу у меня получается. Катаю, высунув язык. «Ты гляди! – Яна любуется на кролика. – Ну, что я говорила? Как живой!.. Кстати, этот, твой, снова звонил. Теперь он у них за главного. Макароны, стиральное мыло. Для своих – очень недорого». – «Продает? Это же – гуманитарная помощь».
   Она пропускает мимо ушей.
   «Отличные продукты. Кофе, кексы, растительное масло, – распахивает кухонный шкафчик. – Это тебе не шуточки, – надкусывает синеватый белок. – Нормально, и краска совсем не чувствуется. Будешь? Ну, не хочешь, как хочешь. Слопаю сама. – Яна принимается за второе, с отпечатком розовой лисички. – Как твой Фридрих?» Она вытирает губы. На нижней остался след.
   «В каком смысле?» – «В каком? В том самом».
   Мне очень хочется рассказать.
 
   «Так и сказал: просыпаюсь и?.. – она делает красноречивую паузу. – Ну, а ты? Сказала бы: я тоже просыпаюсь…» – «Но я же…»
   «Да какая разница?! Может, и он не просыпается. Главное, вступить в разговор. Та-ак… – Яна смотрит внимательно. – Мать моя! Ты, часом, не влюбилась?! Учти, от любви глупеют». – «Я не глупею». – «Все, – она говорит. – Глупеют все. Нормальная химическая реакция».
   Я не знаю химических реакций. Из школьной химии в моей памяти остались бессмысленные слова: перманганат калия, бутадионстирольный каучук.
   «Кстати, как там с задачками?» – «Ну как… – Яна остывает. – Наладила контакт с математичкой. Отнесла макарон. Теперь, если что, позваниваю. Кстати, в воскресенье едем в Пушкин. Детям задали осенний гербарий». – «Может, без меня? Очень хочется выспаться». – «Ладно, – она разрешает. – Ты – добытчик. Имеешь право».
   У меня сжимается сердце: она – моя единственная подруга, самый родной человек.
   Я обнимаю ее за плечи, неловко чмокаю в макушку – между нами не приняты телячьи нежности.
   «Ничего… Пробьемся…» – она бормочет, жмется ко мне.
* * *
   «Мойте руки и – марш разбирать!»
   Дети возятся в комнате. С кухни нам слышен их визг. На столе ворох кленовых листьев: желтые, красные…
   «Жаль, что ты не поехала: тишина, красота… Народу – никого. Раньше какие толпы! А теперь – всё. Как вымерли».
   Кленовые аллеи. Газоны, осыпанные золотом… От земли тянет прелью.
   Как хорошо в покинутых местах, покинутых людьми, но не богами, и дождь идет, и мокнет красота старинных рощ, приподнятых холмами…
   Юная нимфа, кутаясь в мраморные складки, торопится к своему любовнику…
   Любовник муз уединенный…
 
   «Мама, мамочка, – дочь вбегает в кухню, – тетя Яна сплела венок! Золотой!» – «В лицей не заходили?» – «Куда?» – «Мы же с тобой были… Ты что – забыла? Там учился Пушкин…»
   «Ой! А тетя Яна купила нам Сникерсы, – она роется в кармашке. – Я хотела тебе оставить, а потом съела. Случайно. Ты не обиделась? Красивый, правда?» Она разворачивает пустую обертку.
   «Выброси в помойку».
   Александра прячет за спину: «Я же коплю. У нас все девочки копят. “Сникерсы” или “Марсы”. А тетя Яна сказала, что еще купит, и у меня будет больше всех. Звонок, звонок!» – бросается в прихожую.
   «Не открывай, – я кричу вслед. – Спроси – кто?»
   «Это папочка», – возится с тугими замками, приплясывает от нетерпения.
   Он роется в портфеле. Вынимает шоколадный батончик. Александра подпрыгивает, чмокает его в щеку: «Ура! Еще один “Сникерс”!» Я говорю: «Витю угости».
   Он пристраивает портфель, возится со шнурками. «Между прочим, – я бросаю тапки, – в доме двое детей». – «Она что – никогда не уходит?» – «Она, как ты изволишь выражаться, сидит с твоей дочерью».
   За кухонной дверью маячит Янин силуэт.
   «Привет семье, – мой бывший заходит в кухню. – Как поживаешь?» – «Твоими молитвами, – Яна выводит нараспев. – Пойду гладить листья. Завтра сдавать».
   «Что сдавать?» – он смотрит ей вслед. «Кровь, – объясняю нежно. – Сдавать кровь». – «Она что – донор? – он изображает удивление. – А мне казалось – вампир».
   Видимо, тоже шутка. Вроде той, с беременной старухой.
   «Папочка! – Александра заглядывает. – Это из д’Артаньяна! Моя любимая песня».
 
Когда-а твой дру-уг в крови-и, а-ля гер ком а-ля ге-ер-о!
Когда твой дру-уг в крови, будь рядом до конца-а
 
   «Ты – серьезно? Она правда сдает? Но ты же, кажется, зарабатываешь…» Я подаю сухую ложку: «А ты?»
   «Таким, как я, – он накладывает кофе, внимательно мешает в чашке, – нынешние времена не благоприятствуют, – намазывает масло. – Выживают самые предприимчивые. Интеллектуалы, напротив, вымирают». – «От голода?» – «Нет, – он жует сосредоточенно. – Женщины не вступают с ними в контакты, не позволяют передать генетический набор…»
   «Ты собрался размножаться?» – «При чем здесь я? Я имею в виду тенденцию. Понадобились века мрака, чтобы человечество осознало главное: интеллектуальные усилия дают несопоставимый результат…» – «А сразу: и мозги, и предприимчивость?» – «Ну… – он крутит мокрой ложкой, – это вряд ли…»
   «Извините, – Яна заходит в кухню, – я на минутку. Нам нужен утюг».
   «А у вас, коллега, – он оборачивается, – есть какая-нибудь теория? По текущему моменту». – «Конечно, – Яна покачивает утюгом, – теория Дарвина. Выживает сильнейший. Слыхал про естественный отбор?»
   «Вот, – он обращается ко мне. – Мы с коллегой пришли к одинаковым выводам. Причем независимо друг от друга, как Бойль и Мариотт. Я тоже полагаю, что многое начинается заново. Мы стоим на пороге, за которым брезжат новые смыслы. Наша задача – их обрести. Помните речь Кеннеди? – он заводит глаза к потолку, приосанивается: – “В истории человечества существует лишь малое число поколений, на чью долю выпала возможность защитить свободу в тот час, когда ей грозила опасность”… Мы, – он заканчивает торжественно, – именно такое поколение. Защита свободы – наше право и честь».
   «Ты готовишься обратиться к нации?»
   Яна оборачивается в дверях.
   «Я готовлюсь обдумать и переосмыслить. Во всяком случае, ответить на некоторые вопросы…»
   Она уходит, не дослушав.
   Я спрашиваю: «Например?» – «Например, – он покачивает стоптанным тапком, – понять подспудные чаянья народа». – «Обратись ко мне, – я отодвигаю чашку. – И я объясню. Народ хочет жрать: пить кофе, мазать хлеб маслом». – «Это, – он возражает убежденно, – пока. Но потом, когда физиологические потребности удовлетворяются, народ начинает задумываться о смыслах. В сущности, это и есть европейская цивилизация – поиск подлинных смыслов. Постепенный, но неуклонный. Рано или поздно мы к этому придем».
   Мне некогда заморачиваться на смыслах. «А если не придем?» – я задаю вопрос, на который не жду ответа.
   «Тогда, вероятно, погибнем. Как нация. Но у меня, – он заключает уверенно, – есть надежда».
   Он щелкает замками, достает обшарпанную тетрадку, читает вслух:
   «“Революция – резкий слом сознания, замена устоявшихся традиций. Главные сломы идут в головах. В деятельности мозга возникает парадоксальная фаза: он перестает реагировать на действительность, зато, – его палец скользит по строкам, – усиливает реакцию на слова. Слова значат больше, чем факты”. Академик Павлов. Каково?» – «И что это объясняет?»
   «По мне, – он захлопывает тетрадку, – очень многое. Если целую нацию выдерживать в состоянии стресса, рано или поздно она теряет вкус к смыслам. На этом принципе основаны все тоталитарные системы. Но потом, когда система рушится… Или слабеет… Народ начинает обретать волю к мышлению. Вспомни семидесятые», – он вскидывает подбородок, оглядывает меня победно – как поверженного врага.
   «И при чем здесь народ?» – «Как при чем? – он возмущается искренне. – А анекдоты? А презрение к идеологии? Можно сказать, все дули в одну дуду».
   «Скажи еще, анекдоты придумывал народ!» – «Анекдоты, может быть, и интеллигенция. Но что касается городского фольклора… Фабрика Клары Целкиной, Объединение Веры Случкиной, – он произносит со вкусом. – Когда настало время, все вышли на площадь».
   «Ага, – на этот раз победу торжествую я, – все. Особенно ты…»
   «Мама просила сказать, – Витькина голова заглядывает в кухню, – чтобы вы ругались потише. Потому что мы делаем уроки».
   «Скажи своей маме, – мой бывший защелкивает портфель, – что мы не ругаемся, а ведем политическую дискуссию. Точнее говоря, закончили. Передай, что я ухожу».
 
   «И чего приходил?» – Яна пихает утюг на место.
   «Обсудить политические проблемы». – «Это – по-нашему, – она кивает удовлетворенно. – А я-то, дура, ломаю голову: вдруг, думаю, денежек принес? Ты гляди, полмасленки стрескал». – «Не преувеличивай, – я отворачиваюсь к раковине, – не половину, а треть. Не вырывать же из рук. И вообще… Как я его выгоню? Сашка расстроится».
   «В деревнях это называется: скучает за отцом». – «Твой Витька скучает?» – «Скучал, – она меняет грамматическую форму. – Первое время. Но я нашла выход – завела хомяка». – «И где он теперь?» – «Отец? – она уточняет деловито. – Достраивает развитой капитализм». – «Хомяк», – я смеюсь. «А-а-а. Сдох, царствие небесное, – она заглядывает в ведро, приминает мусор. – Представляешь, утром пошла выносить, а там мужик». – «Там – это где?» – я не успеваю переключиться. «На помойке. Роется в бачке. Рожа! Бандит бандитом. Увидел меня, улыба-ается… Говорит: я вас знаю. У вас такие вкусные пакетики… Пошли-ка», – она зовет меня в комнату.
   На столе пачка журналов. Яна листает, протягивает мне: «В этой “Бурде” две приличные юбки. Тебе какую: эту или эту?»
   На обложке год издания: 1984.
   «Ты… хочешь мне сшить?» – «Деловая женщина не должна ходить в одном и том же, – она раскатывает кальку. – Ну, выбрала?» – «Тут же – по-немецки». – «Тебе-то какая разница? Смотри на картинку. И вообще, не бери в голову. Приходит – и пусть приходит. Но лучше, – Яна рвет кальку с хрустом, – все-таки хомяка. Во-первых, живет меньше… Да и жрет – не в пример…» – «Девушка, – я вздыхаю, – вы ужасно циничны». – «Цинична? – она фыркает. – Была бы цинична – так бы и убила!» – «Кого?» – «Да всех. Но сперва доморощенных философов. Стой ровно. Бедра – девяносто восемь… – она обмеряет сантиметровой лентой. – Талия… Всё. Вы свободны. Не понимаю… – Яна изучает выкройку. – Вкусные пакетики… Он их что, вылизывает?»
 
   Мой бывший собирал фирменные бутылки: вермут, джин, виски.
   «Твой Сергей что-нибудь собирал?» – «В смысле?» – «Ну, не знаю… Например, импортные бутылки». – «А как же! – Яна кивает. – Сигаретные пачки. Клеил в сортире. Ты что, не помнишь? Целая стена». – «Вот видишь… Этот, с помойки, тоже мечтает». – «Нажраться вкусного?» – Яна развязывает узел. «Бери выше: не нажраться, а приобщиться. К благам европейской цивилизации…»
   В старую простыню увязаны шерстяные отрезы. «Вот… Остатки прежней роскоши». – «Ничего себе! – я вздыхаю восхищенно. – У тебя что – магазин?!»
   «Посмотрим… – она сверяет размеры. – Ты гляди, тютелька в тютельку: ихний сороковой. А ну-ка, встань… – она орудует сантиметровой лентой. – Надо же, и грудь соответствует. Да ты, мать, стандартная европейская женщина». – «А ты?» – «Я – нет, – Яна разводит руками. – На меня приходится подгонять».
   «У них что – другие задницы?» – «Не задницы, а пропорции. Выкройки рассчитывают на среднестатистическую фигуру. Для данной страны. Помнишь старые фильмы? Те, довоенные».
   Я киваю неуверенно: тетки, поперек себя шире, маршируют по Красной площади.
   «Какие тетки, такие и выкройки», – Янино сознание рождает очередной афоризм. «А немки? – я возражаю по справедливости. – Те еще пампушечки. В трофейных-то фильмах». – «Вот именно. В нормальных странах выкройки регулярно пересчитывают. Приводят в соответствие». – «Чему?»
   Она набрасывает на плечо кусок ткани. «Изменяющимся пропорциям населения: в среднем они меняются раз в десять лет».
   «А у нас?» – я пытаюсь уловить логику.
   «А у нас… – она расправляет лист выкроек, – у нас тоже. Только с опозданием лет на двадцать». На листе выкроек – путаница разноцветных линий: пунктирные, сплошные, волнистые…
   «Это что же, – я загибаю пальцы, – по нашим журналам сейчас –1971-й?»
   Янин палец замирает в нерешительности: похоже, зашел в тупик.
   «После революции понаехали деревенские девки. И что?» – «Как – что? – я изумляюсь. – Успехи индустриализации. Чугун на душу населения…» – «Сперва, – она делает интригующую паузу, – ликбез. Мы не рабы, рабы не мы… Второе поколение заканчивало восьмилетку. Третье рвануло в институты. Параллельно сузились бедра и…» – «Что – и? Похудели ноги?» – «Не похудели, а удлинились. Запомни: худая корова еще не лань».
   «Как следствие индустриализации?! Ульяна Юрьевна, – я сражена постановкой вопроса, – не хотите ли вы сказать, что пропорции фигуры определяются образованностью конкретной особи?»
   «Не конкретной, – Янин палец топчется на месте, пытаясь выбраться из лабиринта. – Речь идет о средних пропорциях. Для всей страны».
   «Ты серьезно?» Не поймешь – не то вычитала, не то выдумала. Скорее всего, конечно, выдумала. Как все свои теории.
   «Не-а, – она мотает головой. – Шутка юмора. Но в каждой шутке…»
   Боги моих родителей смотрят с немым укором. Наше легкомыслие им не по нутру.
* * *
   Факс пришел в 17:35. Финская фура только что прошла границу и движется в сторону Петербурга. Если в дороге ничего не случится, в пункт назначения она прибудет часам к десяти. Наш финский партнер надеется, что все необходимые процедуры будут произведены в течение завтрашних суток. В противном случае перевозчик потребует возмещения убытков. В этой связи партнер обращает наше внимание на пункт 12.4 подписанного договора, по которому все затраты по растаможиванию грузов взяла на себя принимающая сторона. Для нашего сведения партнер прилагает прайс-лист финского перевозчика.
   Тарифы впечатляют. Если перевести в рубли, возмещение одного дня простоя превышает мою месячную зарплату в девять с половиной раз. Из факса лезут копии сопроводительных документов, и первым – дополнительное соглашение. То самое, с которого свели печать.
   Я роюсь в бумагах: договор, приложение к договору… Сверяю номенклатуру. Черт! Так оно и есть: в основном договоре позиции, указанные в факсе, отсутствуют. Они – в дополнительном соглашении. Чтобы растаможить, придется предъявить финский подлинник. Иначе не выйдет. Значит… О том, что это значит, страшно подумать.
   «И что же делать?» Катерина смотрит в пол. Я говорю: «Надо звонить». – «Да, – Елена кивает, – это – экстренный случай».
   В экстренных случаях мы можем звонить на сотовый. Фридрих носит его с собой: черная коробка, похожая на радиоприемник.
   Я излагаю коротко, телеграфным стилем. Фридрих говорит: «Дайте Екатерину Ивановну». Катерина берет трубку. Слушает, хмуря брови. «Хорошо, Евгений Фридрихович. Да. Поняла». С Фридрихом она всегда разговаривает стоя, даже по телефону.
   «Ну?» – мы с Еленой вступаем одновременно. «Сказал вносить изменения. Приедет через два часа».
   Это трудно – пристроить шестьдесят строк. Вбить в основной договор. Девочки рассчитывают по буквам, размечают пробелы: последняя страница должна полностью совпасть. На ней стоят подлинные печати: наша и финская.
   На часах – половина десятого. «Фирма “Парадиз”, здравствуйте, – Елена снимает трубку. – Да. Одну минуточку… Это тебя, с Парнаса».
   Машина уже пришла.
   Катерина выводит на принтер: мы изучаем придирчиво, осматриваем каждый лист. «Вот, – она говорит. – Вроде получилось. Теперь немного пожамкать, и можно подписывать странички».
   Из коридора доносятся голоса. Фридрих входит в приемную, на ходу расстегивая пальто. На его рост – слишком длинное. Лучше бы слегка подкоротить, немного, сантиметров на десять…
   «Ну-ка, ну-ка…» – он бросает пальто на спинку кресла. Катерина отступает на шаг. Елена говорит: «Сейчас переведем подписи…» Это я понимаю: подписи переводят на оконном стекле.
   Фридрих говорит: «Не забудьте проверить ручку: Лахтинен подписывал перьевой. Таможенные документы готовы?» Это вопрос ко мне.
   Я киваю.
   «Ладно, – он говорит, – сделаю пару звонков, а потом закончим. Зайдете, – короткий взгляд на запястье, – через полчаса».
   Катерина вытягивается в струнку: «Евгений Фридрихович, а я?..» – «А вы, – он бросает через плечо, – заканчивайте и можете идти».
   Он заходит в кабинет. Дверь щелкает коротко и сердито.
   Я вижу, как слабеет струна. Изнутри словно вырвали жесткий стержень. Всхлипнув, Катерина бежит к двери, шарит слепыми пальцами. Дверная ручка не поддается…
   «Может… – я смотрю ей вслед, – надо что-то?..» – «Не надо, – Елена останавливает мой порыв. – В этом месяце ей не выдали доплату. Нечем рассчитываться с бонной». – «А может, просто забыл?» – «Помнит», – Елена усмехается коротко.
   Катерина возвращается, идет к своему столу. На щеках – красные пятна. Скованные движения марионетки – руки повисли вдоль туловища, ноги не сгибаются в коленях. Она берется за лист, сосредоточенно растирает пальцами. Глаза прогорели. На дне – черные угли.
   «Давай… Я тоже…»
   Черные угли смотрят на меня с ненавистью: «Я все сделаю сама».
 
   Моя комната крайняя. Я сажусь и раскладываю бумаги. Если она не заплатит бонне, ее дочь останется без присмотра. Как будто я виновата. При чем здесь я?
   Я тяну на себя оконную створку. Там, за окном – тьма. На той стороне улицы чернеет ограда Юсуповского сада. Днем до нас долетают голоса. Дети, живущие в окрестных домах, гуляют со своими мамами. Этой осенью я так и не съездила на кладбище. Весной, когда станет полегче…
   Рука тянется к горлу. Пальцы скользят, хватают самую крупную бусину. Мое любимое ожерелье сделано из натурального камня. Их называют поделочными. Мне не нравится это слово. Поделка – подделка… Ожерелье я купила сама. В Лавке художников. Темно-синие камни. Мама сказала: «Не ко всему подходит. Синий – обязательный цвет…»
   Когда мне плохо, я катаю бусины. Как будто они остались от мамы…
   Я выглядываю в окно, вдыхаю холодный воздух. Снизу – визг тормозов. Поперек рельсов, отсвечивающих синим, разворачиваются три машины – колесами в тротуар. Из машин выскакивают какие-то фигуры, перебегают на нашу сторону. Я слышу, как жахает парадная дверь.
   В прихожей верещит звонок. Дверь сотрясается под тупыми ударами. Хруст замков.
 
   «Встать!» Кто-то одетый в черное. Я и так… «Ну!» Он сует под ребро, поводит волчьим глазом. На губах вскипает серая пена: «Где? Говори, сука гребаная!..» Я ничего не чувствую. Ни боли, ни страха. Только холод – металла под ребром.
   «Серый! Здесь! Сюда!» Топот сапог.
   Волчий глаз вспыхивает: «Сидеть! Ну!»
   Он бежит на зов. Я – одна. Одна в своей комнате.
   Опускаюсь на стул, вдыхаю, пытаясь расправить бронхи. Там, за стенкой, сдавленный крик. Это – его и девочек… Убили… Теперь – меня.
   Снаружи тихо. Я иду к двери. Выхожу в прихожую. Под столом охранника кто-то шевелится и скулит. Входная дверь распахнута настежь. Если свернуть направо, выскользнуть на лестницу… Я сворачиваю налево, иду, ступая на мерзлых ногах…
   Бумаги разбросаны по полу. Девочки, сложив на коленях руки, сидят по местам. Дверь в кабинет распахнута. Из кабинета – глухие голоса. Они выходят. Трое. С каждым из них Фридрих прощается за руку. Мой идет мимо, улыбаясь. Губы, сшитые из кожзаменителя, лопнули в углах. Он облизывает запекшуюся пену. На серых губах остаются следы.
   «До свидания, всего доброго», – девочки поют ангельскими голосами. Такими злыми голосами…
   Фридрих морщится, бросает через плечо: «Этого мудака – ко мне!» Елена бежит в прихожую. Семенит мелкими шажками.
   Охранник – маленький и жалкий. Мешковатая милицейская форма. Курносый шмыгающий нос. Верхняя губа разбита. Стоит в дверях, переминаясь с ноги на ногу. Оглядывается, ловит чьи-нибудь глаза. Девочки смотрят в пол. Он складывает пальцы. Крестится. Господи, зачем он крестится? Входит, аккуратно прикрывает дверь.
   Мы слушаем. В кабинете тихо. Потом что-то падает. Глухо, как мешок. Мешок с гнилой картошкой. Фридрих выглядывает наружу: «Екатерина Ивановна, – обращается ровным голосом, – у нас есть нашатырный спирт?»
   Катерина вскакивает, суетится у шкафчика. Спирт? Откуда здесь взяться спирту? Мы не торгуем нашатырным спиртом…
   «Вату, вату… – Елена подсказывает. – На», – шарит в сумке, протягивает тампон. Тампон – это очень дорого. Мы с Яной используем тряпки. Господи, о чем я думаю?
   Я же слышала, как падало тело… Если убил, зачем ему нашатырь?..
 
   Кровь катится на милицейскую форму. Падает жидкими каплями. Он идет и шмыгает носом, шмыгает и подтирается рукавом.
   «Чтобы больше не видел! Ты понял, сука?! Так и доложи своему гребаному начальству. Милиция! Ублюдки! Лучше сразу – к бандитам. Не умеете, не беритесь! Они-то хоть честно пашут», – Фридрих кричит из-за двери. На их смрадном языке.
   Катерина ходит по комнате. Подбирает разбросанные листки. «Вот. Здесь всё», – она протягивает мне. У меня дрожат руки. Я сажусь и сцепляю замком.
   «Все свободны, – Фридрих выходит из кабинета. – Спускайтесь к машине. А вас, Татьяна Андреевна, я прошу остаться».
   Девочки уходят, не прощаясь.
 
   Я узнаю́ ее: пузатая, с черной наклейкой. В прошлой жизни она украшала мою кухню. Мой муж собирал пустые бутылки. Теперь она полна.
   Фридрих сворачивает пробку, разливает по бумажным стаканам. Я чувствую острый запах – аромат отравленного миндаля. Те, кто собирал бутылки, мечтали, чтобы им достались полные. Я не собирала, но пить выпало мне.
   «Ну, с боевым крещением. – Я чувствую холод под ребрами. – Татьяна Андреевна, – голос Фридриха увещевает, – надо выпить. Через не могу».
   Я делаю глоток – глоток мечты моего бывшего мужа.
   «Это… часто?» – «Что вы, – взгляд Фридриха темнеет. – Конечно, нет». – «У них… – Еще глоток. Мечта устремляется вниз по пищеводу. – Был пистолет».
   «Вам угрожали?» – Фридрих спрашивает участливо. У меня ноет ребро…
   «Они – кто?»
   Фридрих хмурится: «Санитары леса. С которыми надо договариваться». Мечта моего бывшего мужа сворачивается комом в желудке. Санитары в черных халатах. После них остался запах пота, смешанного с дорогим одеколоном.
   Ты узнáешь ее по запаху, в нашем ревнивом царстве…
   Мы с Фридрихом сидим за столом. Я понимаю: договариваться надо. Иначе нас просто убьют. Или придушат. Как жалких домашних кроликов.
   Фридрих наклоняет бутылку. Из горла тянется медленная струя. «Почему так… медленно?..» Фридрих заглядывает в бутылочное горло: «Пробка. Там – специальная пробка».
   Чужая мечта растекается по жилам, густеет в моей крови. Кровь спекается сгустками, слипается сладким медом. Капля пота бежит по спине. Это – моя мечта: мне хочется превратиться. Стать диким животным: прыгнуть, чтобы разорвать его в клочья. Чтобы он… разорвал меня…
   Фридрих встает. Ходит тяжелыми шагами. Его тень наползает на стены, ломается у плинтусов. «Я знаю, о чем вы думаете… – тень клонится в сторону, ускользает в простенок. – Я тоже об этом думаю: когда-нибудь… Не сейчас. Потом вы поймете…»
   У меня во рту тошнотворный привкус: разговор Евгения с Татьяной. Татьяна сглатывает вкус металла, которым ей ткнули под ребро. Тень Евгения выбирается из простенка, ложится у раскрытой двери, сворачивается клубком.