Женя уже не замечал, что ходит из угла в угол...
   "Надо сказать, тогда это был шок... Тот самый шок, который исцеляет. Господи, как странно... какие-то три недели вместе: и, даже если мы никогда не встретимся более, этих недель хватит на мою оставшуюся жизнь... А ведь хватит... Не знаю, как тебе, Сережа, а мне - хватит. Странно все-таки: ведь я даже не сразу обратил на тебя внимания, там, в Коувала, когда увидел впервые... Было несколько штабных, несколько наших - еще какие-то солдаты, выносившие к автомобилям у подъезда телефонную аппаратуру и ящики с документацией... Обычная сутолока, когда штаб снимается с места... Все двери хлопают, тут тащат что-то, там - кричат... Я даже и не помню, чего мне-то надо было в штабе... Отошел в сторонку переждать эту сутолоку...
   До чего же явственно я все помню...
   На паркете валялась оброненная кем-то в суматохе книга...
   Я хотел ее поднять - чисто машинально... В тот момент когда это произошло, я смотрел на валявшуюся на паркете книгу - я еще не успел сделать движения, чтобы ее поднять - это длилось какие-то секунды...
   И в следующее уже мгновение я увидел наступивший на книгу носок щегольского сапога.
   До блеска начищенный сапог, наступивший на книгу - с намерением наступить...
   Всего какую-то секунду все это длилось: я, вспыхнув, вскинул голову...
   И увидел - отвращение, с невероятной яркостью светящееся в заурядно смазливых чертах лица... Твое лицо светилось чистотой этого отвращения, это было какое-то даже первоначальное значение слова отвращение, религиозное значение этого слова - торжествующая чистота отвращающейся от скверны души...
   И тут - опять опустив глаза - я увидел, что эта книга - Вольтер.
   ...Это была "Орлеанская девственница". Мальчишеская выходка... Ничего особенно внешне не было в этой сцене - но я внутренними глазами увидел ее ослепительную суть... Твое явление мне с первого мгновения было мистическим прозрением.
   "Mock on, mock on, Voltaire, Rouaseau: Mock on, mock on; tis all in vain!" - негромко сквозь зубы процитировал я: до чего же обычно все это выглядело внешне! "You throw the sand against the wind, And the wind blows it back again"25, - немедля продолжил ты, встречаясь со мной глазами.
   - Но ходить по книгам - все же признак варварства, г-н прапорщик.
   - Не могу с вами не согласиться, г-н подпоручик... Так, нашло что-то... Вдруг показалось, что это не книга, а свернувшаяся в клубок змея - черная, лоснящаяся - захотелось раздавить.
   - У вас всегда такое зрение, г-н прапорщик?
   - Очень редко. И всегда - неожиданно.
   - И - отчетливо?
   - Нет... Никогда нельзя с уверенностью сказать, было или померещилось... Поэтому это очень легко выбрасывать из головы - собственно, я сейчас пытаюсь это анализировать потому, что вы поймали меня "на месте преступления". Такие вещи очень неявны...
   - Это скорее из области Нави, с чего им быть явными? Слишком явны мы - поэтому и стремимся забывать...
   - Как ни обидно с этим мириться, но мы видим столько, сколько в силах увидеть... Ведь Вы, конечно помните у Достоевского?
   - Свидригайлов о привидениях? Еще бы нет... Однако - более чем своеобразный разговор для людей даже не представившихся... Евгений Чернецкой!
   - Сергей Ржевский!
   ...Так мы и говорили - в сразу же нами взятой иронической нашей манере, и никто не мог бы со стороны понять, что в короткой этой сцене заключено было чудо, которое явил мне ты, - в этом чуде было мое спасение.
   Ведь к моменту твоего явления мне оставалось сделать один только шаг до роковой грани: я сдавался... я не мог более противиться тому, что все более властно влекло меня назад... Мне уже нечего было противопоставить сводящей с ума мысли: а не является ли признаком трусости совершаемый мною отказ? Как меня тянуло... Какой игрушкой ощущал я себя в руках превышающих мое понимание сил! Каждый новый день нес мне все новые сомнения в правильности решенного, и они неуклонно разрушали все, что я силился противопоставить... Оставался шаг... Которого я не сделаю теперь никогда.
   ...В ослепительном свете твоего отвращения я неожиданно увидел, как прочно легло на должное место прежде не видимое мною логическое звено... Я увидел повапленный гроб. Прежде меня влек внешний вид гроба - позолота гроба, я знал, что он таит в себе, но не думал об этом... И вдруг я увидел разложение внутри... Красота зла неожиданно встала в одну логическую линию с его мерзостью... зло было для меня умозрительной величиной - и вдруг я услышал смрад. Я услышал смрад, когда еще не было поздно...
   И чистота твоего отвращения от скверны отвратила от нее меня.
   Знал бы ты это... Ты никогда этого не узнаешь, Сережа. Впрочем, я тоже знаю не все...
   - Что это?
   - Я этого и сам не знаю.
   - Эта штучка очень древняя... Кажется, египетская.
   Я сказал тогда меньше, чем знал - сам не знаю - почему... Это был анк или анх - синий знак торжествующей жизни... Но что-то заставило меня об этом промолчать... То, что смутило меня, крылось, как ни странно, не в самом амулете, а в том, что ты показал его мне... В этом был какой-то тайный смысл, весть, которую мне не удалось прочесть... Странно до нелепости - но я мог бы поклясться в том, что это - весть, и весть мне... Но от кого?! Мне казалось, что я знаю того, от кого это послано... Что-то в этом - что-то очень важное для меня... Но я же не мог прочитать, вестником кого был для меня Сережа! Не мог... не умею.
   Ладно, г-н подпоручик, а не пора ли вам почивать? Вставать ни свет ни заря - идти завтра за Николаева... И некстати же, однако... Ладно, впрочем - завтра я буду в лучшей форме, это все мои посты - есть не хочется, но шатает здорово... Особенно к ночи... "В Вашем догматизме много рисовки, Чернецкой. Можете, конечно, вегетарианствовать, но не есть ничего по средам и пятницам - это уже через край..." Плевать, я за догматизм... Среда - день предательства, пятница - день распятия.
   Значит, сегодня день предательства... Среда, третье августа. Ладно, спать, - ох и устал же я все-таки!"
   Женя глубоко вздохнул и, уже окончательно забыв о беспорядке на столе, вытащил жестяной умывальный таз (кувшин с холодной водой стоял на подоконнике - но умываться приходилось ставя таз на постель: в комнате некуда было впихнуть даже табуретку) и начал расстегивать потрепанную легкую куртку.
   - Кто там?
   - Откройте, Чернецкой! Это я, Владимиров...
   - Сейчас... Вы - один? Я вообще-то уже не вполне в официальном виде...
   - Неважно - открывайте скорее! Очень дурные новости.
   Несмотря на явно встревоженный голос человека за дверью, Женя, прежде чем отпереть, застегнулся и провел по волосам щеткой.
   44
   Кузов автомобиля привычно грохотал от тряски по полуразвороченной мостовой. Мелькали зияющие провалы разобранных на дрова деревянных домов и холодные каменные стены...
   Ночь была промозглой. Дину Ивченко, сидящую у правого борта грузовика, знобило.
   - Ордера носила?
   - Нет, потом подпишет. Некогда было. - Дине отчего-то хотелось, чтобы эта утомительная тряска не прекращалась... С тяжелой неохотой думалось о том, что автомобиль скоро остановится, придется вылезать, идти, что-то говорить, делать, может быть - стрелять... Раньше было легче, намного легче... Раньше, при любой усталости, гнев вспыхивал, как порох, в который швырнули спичку, - спичкой этой могло быть что угодно: портретик какого-нибудь гада-офицерика на стене - и рука сама тянется к маузеру... И все легко, очень легко - можно стрелять и идти под пули...
   Теперь вызывать в себе эти вспышки становилось с каждым разом труднее. Стремительная, двигающая ненависть ушла в прошлое: теперь она лежала чугунным мертвым грузом - этот груз, как привязанный свинец, тянул вниз, в покой оцепенения...
   Это началось уже давно, с того страшного вечера, когда, взломав дверь явочной квартиры, она с Петровым и Ананьевым, пробежав по пустому коридору, распахнула двери освещенной домашне-уютным светом керосиновой лампы гостиной...
   Олька сидел, уронив голову на грудь, длинные пепельные кудри наполовину закрывали его лицо: он казался очень пьяным - это была одна из ею излюбленных пьяных поз... Это было кричаще нелепо - но на столе перед ним стоял пустой бокал рядом с бутылкой... Другой бокал стоял на буфете: наполовину полный.
   "Олег!" - Дине еще казалось, что сейчас Олька лениво поднимет голову.
   ...Олька остался неподвижен: такой же опущенной осталась голова, таким же тяжело развалившимся тело, так же безвольно свисала рука... Дина закричала.
   Под рукой, на паркете, валялся пистолет.
   "Олег!"
   "Наповал..." - процедил Петров, стаскивая кепку: Володька последовал его примеру.
   ...В подбитой мехом куртке дырка оказалась незаметной - мех и впитал кровь...
   Сжавшей обеими руками Олькину голову, пытающейся приподнять ее Дине показалось, что Олька взглянул на нее - пьяным пустым взглядом...
   Она плохо помнила, что было дальше.
   Было невозможно понять, что же произошло в этой квартире... "Его душа - заплеванный Грааль, его уста - орозенная язва, Так: ядосмех сменяла скорби спазма, Смеясь рыдал иронящий Уайльд. У знатных дам смакуя Ризевальт, Он замечал, как едкая миазма Щекочет мозг - щемящего сарказма Змея ползла в сигарную вуаль..." - Олька часто с удовольствием цитировал эти с ускользающим смыслом плавные строки, которые, казалось, нельзя было и произносить иначе, чем с этим нарочито московским, безупречно московским произношением...
   Это был буржуйский поэт, но Олька позволял себе любить его... Еще он любил Блока и какую-то московскую Марину Цветаеву... Особенно Блока...
   "...Мы действительно скифы... У нас дыба в крови... Зверство, но не на западный лад - веселое зверство - с кистенем по дорогам да в шелковом кафтане... Зверство-молодечество - его и былины несут" - это произносилось не без удовольствия...
   Со смертью Ольки что-то как будто ушло из стен Гороховки - это ощущали все... Даже недоброжелателям, не прощавшим Олькиного барства, стало его не хватать...
   ...Автомобиль резко остановился перед одноэтажным домом. Два окна были еще неярко освещены.
   - Тьфу ты, надо было проехать пару домов мимо, - с досадой проговорил Володька. - Не вспугнуть бы...
   - Кто там?
   - За шведским мылом.
   - Сейчас...
   Дверь отворилась: на пороге стоял русоволосый молодой человек с военной выправкой. При виде чекистов он попытался захлопнуть дверь снова, но было уже поздно.
   - У вас имеется ордер?
   - Имеется.
   Дина поняла, что никакой стрельбы не будет. За не покрытым скатертью дубовым столом, на котором в глиняном умывальном кувшине стояли три дымчато-белые розы на длинных стеблях, сидела - как показалось на первый взгляд - девчонка лет четырнадцати: в козьей шали на щуплых плечах и с золотыми, не пушистыми, но рассыпающимися в прическе волосами, собранными на затылке в узел... Девчонка что-то шила - какой-то маленький непонятный предмет, нет - понятный: это был детский чепчик... Ребенок тоже был в комнате - он спал невдалеке, в приспособленном под кроватку ящике комода... Вот как! Можно было не опасаться, что офицерик даст себя арестовать без звука.
   - Сдать оружие!
   Офицерик молча положил на стол револьвер - так спокойно, словно и не подписывал одним этим свой смертный приговор.
   - Митя... Это - конец?
   - Боюсь, что да. Слушайте, мадмуазель, я попросил бы Вас не курить в комнате, где находится ребенок.
   - Нежности какие, не сдохнет. Скоро на корню ваше семя давить начнем. - Дина с непонятным для себя волнением следила за выражением лица продолжавшей свое шитье юной женщины: не изменится ли оно, не проступит ли в нем страх, страх от понимания того, что никто не сможет помешать ей, чекисту Дине Ивченко, разрядит маузер в это крошечное существо, бессмысленно раскрывшее на нее мутные голубовато-темные глаза... Дине хотелось этого страха. Лицо той оставалось спокойно; оборвав нитку, она расправила слабыми детскими пальцами готовую оборку. Офицер, презрительно усмехнувшийся на Динину реплику, сидел на краю стола, наблюдая за обыском.
   "А если бы разрядить - как бы тогда запела, дрянь?" - Это напоминало прежние времена: нахлынувшая ненависть сейчас захлестывала все Динино существо, но от этого было почему-то нестерпимо больно... И, что казалось совсем необъяснимым, было чувство, что в этой боли чем-то повинен Олька...
   Олька... В Дининых ушах неожиданно (хотя такое случалось не в первый раз) прозвучал насмешливо плавный московский голос:
   "Прежде всего - попытайся выбить его из седла, в котором он пока довольно крепко держится... А как ты думаешь - почему? Потому что он уверен, что под ударом только он... Лиши-ка его этой уверенности - и посмотрим тогда..."
   "Арестовать вместе с ним?"
   "Не будь дурой - девчонку надо оставить на свободе: даже если она сама не побежит к тем, кто еще остался, она нас все равно на них наведет... Думаешь, эти белоручки не станут пытаться выяснить, что с ней и с младенчиком?.. Соображать же надо! Только не делай от него секрета, что она останется в виде приманочки... Уразумела?"
   Как хочется, чтобы эта дрянь перестала корчить из себя принцессу!
   - Ну что!
   - Ни бумажки... Пусто.
   - Ладно. Давай-ка я сама подмахну ордерок - и господину Николаеву придется проследовать с нами... Что же касается мадам с сосунком - то их мы брать не будем, во всяком случае - пока...
   - Слушай, Ивченко, - Володька Ананьев выглядел взволнованным. - Твое слово, конечно, решающее, но подумай все-таки, ты не впадаешь в дамские сентименты? Подумай - у нас в руках великолепная возможность развязать ему язык... Какого черта ей не воспользоваться?
   Дина краем глаза заметила, что у побледневшего офицера по-мальчишески задрожали губы.
   - А такого, Ананьев... Неужели непонятно, что за сегодняшнюю ночь мы, вероятнее всего, не всех заметем? Пусть останется приманкой... Они непременно клюнут... Даже если заметят, что стережем... Особенно если заметят. А потом, само собой, заберем... Еще бы не забрать. Просто вместо одной возможности у нас появляются две... - Дина говорила твердо отчеканивая слова.
   - Ну ты даешь, Ивченко! Не зря тебе Абардышевское место доверили его школа!
   - Потому и доверили. Остаешься стеречь - с Климовым и Белкиным: ты в квартире, они - во дворе. Само собой, если мадам вдруг захочет кого навестить, ни в коем случае не задерживать - пусть идет... Вряд ли захочет, конечно. Сами придут... Давать войти в квартиру... Инструкции ясны? Поехали.
   - Tout ira bien, ne t'inquiete pas, cheri.26, - негромко произнесла Мари, глядя в глаза Мите.
   "Ближе к повороту на Гороховую - попытаюсь выскочить из автомобиля и в подворотню у аптеки - темно... Если хоть кто-нибудь не арестован, через час я буду вооружен, и тогда... тогда можно попытаться их вырвать... Если меня убьют при попытке выпрыгнуть - по крайней мере Мари с ребенком не будет угрожать то, что их возьмут, чтобы шантажировать меня... Может быть, тогда их вообще не возьмут - потеряет смысл..."
   45
   "Тов. Уншлихту И. С. от комиссара Ивченко Д. Докладная. Арестованный по делу Таганцева Николаев Д. В. убит при попытке к бегству по пути следования на Гороховую. 4 авг. 1921".
   46
   Было слышно, как заводили мотор, потом в ночной темноте замолк грохот автомобиля, увозившего Николаева.
   Ананьев уселся у стола и начал сворачивать самокрутку.
   Послышался похожий на писк плач. Женщина подошла и наклонилась над ящиком, распеленывая почти незаметного в груде белья ребенка. Движения ее были автоматически размеренны, лицо - неподвижно.
   Забота об этом ребенке была уже бессмысленна, он был обречен - в лучшем случае на приют, где не заживались и постарше... В лучшем случае. Пусть. Так и надо - с их детьми, с их женами...
   Это была тайна, которую Ананьев под дулом маузера оставил бы при себе: самый сильный испуг в его карьере чекиста был связан с ребенком.
   С этого дня прошло полтора года, но январский этот слякотный день стоял в памяти во всех подробностях, как будто от него Ананьева отделяло не больше нескольких дней.
   Добивали Национальный центр... Да, это были последние дни НЦ.
   Девочка лет десяти, появившаяся в дверях черного хода явочной квартиры, была темноволоса и одета в белую цигейковую шубку. Володька тут же сообразил, что эта девчонка - та самая, которая как-то непонятно мелькала уже в двух или в трех доносах агентов... Большой, неребячий испуг в лице отшатнувшейся назад девочки подтвердил его догадку.
   Это было детское, какое-то даже слишком детское лицо, обрамленное спадающими из-под белой шапочки прямыми волосами цвета корицы - детскими были слишком большие глаза, неопределившаяся форма носа и капризный рот; это лицо казалось лицом семилетней, хотя девочке было не меньше десяти...
   "А не дочь ли она того инженера, с которым зря проваландались в апреле?! - неожиданно вспыхнуло в мозгу Ананьева, уже вступившего на лестницу навстречу в испуге отшатнувшемуся ребенку. - Той было как раз столько..."
   Выражение лица девочки неожиданно изменилось: страх исчез... Нет, изменилось не выражение - изменилось, нет, начало стремительно и страшно меняться само лицо ... Холодная, жестокая твердость проступила в его чертах - куда-то как будто пропали и шапочка с меховыми помпонами и распущенные пряди, оставалось только это лицо - беспощадная уверенность прищурившихся глаз, и где-то в другом мире, бесконечно далеко - медленно поднимающаяся маленькая рука с револьвером...
   Володьке казалось, что эта рука поднималась вечность... Дуло искало верного прицела - а он не мог пошевелиться... Кошмар этого лица прервала обжигающая боль в боку... Второй выстрел прошел почти под сердцем сгустившаяся темнота скрыла лицо девочки.
   После этого - два месяца валяться в больнице, прикованным к растреклятой койке...
   - Кто ж тебя так зацепил?
   - А черт его знает... Из-за двери палили.
   Нет... Этих волчат, остервенело кусающихся, когда их давишь, этих волчат надо вырезать на корню... Класс впитывается с молоком.
   - Только давай сразу договоримся - без истерик. На меня это не действует.
   Женщина молчала.
   - Слышишь или нет, что тебе говорю? - усилием воли подавляя закипающее бешенство, бросил Ананьев.
   - Я привыкла, чтобы ко мне обращались на "Вы", - произнесла Мари, впервые взглянув на сидящего за столом человека, и отложила пеленку в корзину приготовленного для стирки белья. Собственные движения казались ей какими-то бесплотно замедленными, как бывает во сне... Не нужно было сдерживать слезы - их не было, Мари даже не чувствовала отчаяния случилось, наконец, то, что должно было случиться, предчувствие чего придавало особый привкус каждому поцелую...
   Как будто оборвалось, наконец, что-то висевшее на тонкой нити: все чувства застыли - потому что более не существовало тревоги.
   Тревога была прежде постоянным спутником каждого проходящего часа - и теперь ее не стало.
   Митя был жив - но тревожиться было больше не о чем.
   "Это - конец?"
   "Боюсь, что - да..." - он ни за что не сказал бы ей этого, если бы мог дать хоть какую-то надежду.
   "Это - конец?"
   "Боюсь, что да..."
   Мари была спокойна.
   - Привыкла, чтобы обращались на "Вы"? Чтобы носили цветочки, тоже, надо думать, привыкла? - Ананьев презрительно щелкнул по закачавшемуся на длинном стебле цветку. - Не надо было путаться с белым офицерьем, не пришлось бы так быстро отвыкать...
   Мари, не желая продолжать разговор, подошла к окну: в темноте не было видно присутствия чужих за деревьями недалеко от входа - но все же они там были.
   - Отойти от окна!
   Вздрогнув от неожиданного окрика, Мари обернулась.
   - Можешь не высматривать, сами придут.
   "Сами придут."
   Тяжелое спокойствие мгновенно разбилось об эту фразу: Мари невольно опустила глаза, словно боясь, что в них можно будет прочесть ее мысли...
   Да, они придут. Они придут ей на помощь... Кто остался на свободе? Даль, еще не приехавший из Москвы? Женя? Кто бы ни остался, она может погубить этого человека... Она осталась зачумленной только что унесшим Митю вторжением... всякий, кто приблизится к ней, погибнет... Этого нельзя допустить... Нельзя допустить и другого - чтобы Митю смогли шантажировать ее жизнью и жизнью Даши...
   Как не допустить этого? Как?
   Присутствие чекиста мешало: Мари захотелось хоть на несколько минут остаться наедине со своими мыслями. Подняв корзину с детским бельем, она прошла в темную ванную с выщербленным колкой дров кафельным полом.
   Вода, налитая в таз, пристроенный на угол проржавевшей ванны, была теплой: каких-нибудь сорок минут назад, сидя за шитьем, она слышала, как Митя гремел ведром, выливая кипяток... Нет, сейчас нельзя об этом думать... Нельзя...
   Мари, с облегчением вздохнув, прикрыла дверь.
   Надо думать о том, что можно сделать... Не может быть, чтобы вообще не было никакого выхода.
   - Дверь не закрывать! - чекист стоял в дверях ванной.
   - Как Вы смеете?..
   - Я тебе уже объяснял, что ломаться не придется. Горничных в Чека не имеется, а по инструкции положено наблюдать за каждым твоим движением, уразумела? За каждым.
   - Какая... мерзость.
   - А чего ты ждала? Думать надо было, во что лезешь.
   Мари, не отвечая, опустила в воду белье. Чекист, небрежно прищурившись, наблюдал за ее стиркой, привалясь к дверному косяку.
   Значит, то, что уже пришло ей в голову, неосуществимо... К тому же это ничего не решило бы: ведь осталась бы Даша...
   Прежде всего нужно решить, как поступить с Дашей.
   ...Начавшийся дождь припустил сильнее. Володька невольно подумал о том, что ребята здорово намокнут во дворе.
   - Ты это куда собралась? - Ананьев с изумлением посмотрел на Мари, надевавшую темно-серую легкую жакетку.
   - Кажется, Вам было приказано в этом случае мне не мешать? - спокойно ответила Мари, заворачивая ребенка в одеяльце.
   - Дура! На что ты надеешься? - нарочито грубо, пряча за этой грубостью какое-то непонятное волнение, заговорил Володька. - Уйти тебе не удастся, ты должна это понимать, если хоть что-нибудь соображаешь... Думаешь - шлепнем тебя "при попытке"? Не шлепнем - поймаем, только и всего... Ты нам пока нужна. И никуда ты не денешься от того, что придется-таки тебе сыграть в наших интересах... Некуда тебе от этого деться - так что лучше не дури.
   Это было неслыханно... Володька мог бы поклясться, что ненавидит эту дрянь со сволочной этой дворянской спесью: будто и не унижают ее ни "тыканье", ни загаженные пеленки в руках, ни необходимость кормить в присутствии постороннего... Но почему, какого же тогда черта он говорит такое, что услышал бы кто из своих...
   Взяв дочь на руки. Мари вышла из квартиры.
   47
   Дверь стукнула: успевший изрядно продрогнуть Климов напрягся, отступая за дерево. Похожая на гимназистку женщина со светло отливающими в темноте волосами спускалась с крыльца, бережно неся тоненький сверток в одеяле.
   - Кроме тебя и Васьки кто-нибудь есть? - негромко спросил выскользнувший следом за ней Ананьев.
   - Еще один - Ивченко прислала...
   - Мало... Ну да где в такую ночь больше взять, и на том спасибо... Кто хоть?
   - Герш - из новых...
   - Тьфу, сопляк... Ну ладно: Белкин пусть остается с ним в квартире, а ты со мной: видишь, пошла?
   - Видеть-то вижу...
   - Я сам не понимаю, рассчитывает все-таки смыться по дороге? Это бы хорошо... Ладно, пошел...
   Еще немного переждав, Ананьев последовал за Мари - шагах в тридцати, держась стен домов... Он, не оборачиваясь, знал, что, немного отставая от него, через несколько минут так же пойдет Климов...
   48
   Этот дом Мари запомнила случайно - в одну из прогулок с Митей ей захотелось узнать, что в нем находится...
   Дождь лил все сильнее. Массивная дверь между двумя нишами оказалась закрытой.
   Очень медленно поднявшись по сильно стершимся ступеням, Мари неуверенно взялась за старомодный медный молоток.
   Со щелчком приоткрылось маленькое железное оконце.
   - Кто там? - спросил усталый женский голос.
   - Откройте, скорее, прошу Вас... У меня ребенок, - твердо проговорила Мари в темноту раскрывшегося окошечка.
   - Подождите минуту.
   Дверь отворилась: высокая сухопарая женщина, жесткость лица которой подчеркивали белоснежные крылья чепца милосердной сестры, пропустила Мари в вестибюль с коричневым кафельным полом и покрашенными бурой краской стенами, по которым стояли две деревянные скамьи со спинками - одна напротив другой.
   - Вы хотите отдать своего ребенка? У Вас есть на это необходимые бумаги?