Грязной лестницей черного хода мы поднялись в кабаре. "Вы позволите?" Светскость тона, с которым он распечатал пачку каирских папирос, была бы более уместна в приличной гостиной, чем в третьеразрядной уборной с фанерными стенками, оклеенными рекламами мыла и женского белья. "Постой же", - подумалось мне. "Нина, тут тебе хотят засвидетельствовать почтение". "Настя, кандилехо, да никак ты с кавалером? - с цыганской напевностью протянула моя подруга. - Ай ночевать негде?" Сейчас он вспыхнет и заторопится уйти, этот чистенький красивый мальчик. Я посмотрела на него с вызовом. "Благодарю Вас, мы как-нибудь выйдем из положения. - Сережины глаза смеялись, встретясь с моими. Сдвинув груду запачканных гримом тряпок, он сел на диван. - Расскажите мне о Платоне".
   В ту ночь мы просидели втроем до пятого часа утра. Через месяц мы с Сережей были женаты. Мы были счастливы целый год - счастливы несмотря на то, что не могли быть счастливыми, счастливы, слишком часто открывая друг другу во сне все, что таили днем. Сережа умел быть счастливым до конца.
   Это случилось в начале августа, более точно - второго числа. Как будто вчера: летящие Сережины шаги по лестнице... Что могло меня обмануть? Этот мальчишеский беспечный смех, с которым он вытаскивал из карманов еще горячие бумажные пакетики каштанов... Презрительно-веселый взгляд, брошенный на груду бумаг на столе, - с такой тоскливой неуклонностью грозящую отнять вечер, может быть, и кусок ночи. "Настенька, имеем мы право хоть раз в жизни послать все это к черту? Мы сто лет не гуляли по ночным бульварам". В тот вечер мы словно блуждали за тенью Рембо, "Сезон в аду" которого последние месяцы был для Сережи настольной книгой.
   Сена весело качала в черной воде цветные отражения фонарей. Сережа читал на память свои любимые строчки о золотых струнах, рассказывал о вашей пьянке в Коувала... Сережа был очень весел в этот вечер.
   - А все же, в честь чего мы кутим сегодня?
   - В честь отъезда в Медон: я заходил в банк.
   - Тебе дают отпуск?
   - Нет, вы с Женькой едете без меня (Сережа не допускал мысли, что ребенок может оказаться девочкой) .
   - Я не поеду одна.
   - Одну я бы тебя и не отпустил, кандилехо. - Сережа обернулся от парапета: лицо его казалось в ночи мертвенно-бледным, и в черноте зрачков, как в воде Сены, дрожали отражения фонарей. Он переплел свои пальцы с моими. Спокойствие исходило от его теплой руки. - Я отпускаю вас обоих. Настя, я не хочу, чтобы Женька вдыхал аромат этой гнилой "серой розы". Погуляйте по лесам. Настя, в Медоне охотились короли.
   "В сосновом бору живет эхо дальнего рога?" - Мой взгляд притягивала черная вода - так редко выбирались мы в те месяцы на набережную вечерами. "Эхо дальнего рога..." Я обернулась слишком стремительно: Сережа, закрывая ладонью глаза, закусывал нижнюю губу с каким-то беспомощно-детским выражением боли.
   - Что ты?
   - Мигрень, устал от бумаг. Пожалуй, буду без тебя отменно гулять вечерами, - он улыбнулся, - в Медоне охотились короли.
   "2.VIII. 10, Rue de Grenoble. Dr. Lacasse.
   12 p. m. Ds. Tuberculosis. Un mois!"28 - прочла я в его записной книжке месяц спустя.
   Я воздержусь от подробностей, конец наступил через три недели, в мое отсутствие, как того и хотел Сережа. До последней недели своей жизни мой муж не прекращал работать.
   Вот, собственно, и все, Женя. Прощайте, и храни Вас Бог!
   3-й день сентября 1921 года".
   Анастасия Ржевская, урожд. кн. Мстиславская
   ЭПИЛОГ
   (1925 год. Туруханский край)
   1
   Очарован соблазнами жизни,
   Не хочу я растаять во мгле,
   Не хочу я вернуться к отчизне,
   К усыпляющей мертвой земле...
   ...Ноги в разбитых сапогах проваливались в тонкий мох - каждый шаг был мучительно труден.
   Пусть высоко на розовой влаге
   Вечереющих горных озер
   Молодые и стройные маги
   Кипарисовый сложат костер...
   Эта спасительная привычка не давала сойти с ума уже несколько лет. Если бы знать раньше... Надо было учить наизусть Евангелие. Надо было все учить наизусть. Эти мысли грызли часто - но не теперь... Теперь было уже давно не до мыслей - стихи продолжали звучать где-то внутри, как бы сами, все отдаляясь и отдаляясь.
   И покорно склоняясь, положат
   На него мой закутанный труп,
   Чтоб смотрел я с последнего ложа
   С затаенной усмешкою губ...
   Боль в груди становилась все невыносимее... Андрей Шмидт шел, закрыв глаза от усталости и слепящего гнуса, чувствуя, как с каждым шагом тяжелеет тело, как смачивает корни волос обильный пот озноба... Это тоже было привычно - закрыв глаза, идти в мертвом ходе колонны... Этот ход Андрей чувствовал телом - тоже уже давно.
   И когда заревое чуть тронет
   Темным золотом мраморный мол,
   Пусть задумчивый факел уронит
   Благовонье пылающих смол...
   Под грязной одеждой было знобяще липко - озноб приходил на смену невыносимому недавно жару...
   Выросший в семье врача, Андрей еще несколько недель назад понял, что поврежденное ребро затронуло легкое (само по себе ребро начинало уже срастаться - сразу же натуго перевязанное чем попалось под руку), и что пошедший процесс в условиях этапной перегонки не сможет не довести дело до конца... Да и если бы даже случилось чудо - если бы оказаться сейчас на операционном столе в лучшей клинике, и то надежд на спасение было бы очень немного: цвет постоянно набивающейся в рот мокроты говорил о гнойной форме плеврита... От этого не спасают даже врачи. Андрей понимал это - таившаяся в нем неукротимая воля к жизни была слишком трезва и ясна, чтобы препятствовать этому пониманию...
   И свирель тишину опечалит,
   И серебряный гонг запоет
   В час, когда задрожит и отчалит
   Огневеющий траурный плот...
   Мох сменился трактом - идти стало легче, но Андрей этого не почувствовал. Им владело странное ощущение: как будто если бы он шел сам, а не был бы включен в равномерный ход колонны - он упал бы уже давно, очень давно...
   Упасть? Как легко упасть лицом в прохладный мох - а дальше конвойный пустит пулю в затылок, а может быть, даже и не пустит. Упасть? Нет! Еще один шаг... Второй... Третий...
   Словно демон в лесу волховании
   Снова вспыхнет мое бытие,
   От мучительных красных лобзаний
   Зашевелится тело мое...
   - Что за дыра растреклятая? - Хриплый голос идущего рядом доносился как будто издалека, он был гораздо дальше звучавших стихов.
   - Кажись, Туруханск... Тоже город - две улицы косых да церква. Тут все такие...
   И пока к пустоте или раю
   Необорный не бросит меня,
   Я еще один раз отпылаю
   Упоительной жизнью огня.
   - Туруханск...
   ...Колонна медленно, как широко разлившаяся река, текла по съеденному кое-где мхом дорожному тракту: мелькали обросшие, одинаковые своей изможденностью лица и лохмотья арестантских одежд... Колонна текла медленно, похожая на нескончаемую реку.
   Комсомолец Лешка Дроздов придержал лошадь и закурил: головы и плечи людской реки потекли мимо... Люди брели, устало глядя под ноги, мелькнувшее поднятое лицо обратило на себя внимание Дроздова.
   Этого парня Лешка запомнил и раньше - в нем невольно приковывало взгляд жесткое неподвижное выражение, как маска врезавшееся в лицо, и всегда шевелящиеся, шепчущие что-то губы... Сейчас эти губы не шевелились они были полуоткрыты, глотая воздух... При взгляде на изможденное лицо арестанта казалось, что идет дождь, - прозрачные крупные капли появлялись и стекали по нему тонкими, исчезающими в неровной юношеской бородке струйками: не сразу становилось понятно, что это - холодный пот.
   Лешке Дроздову было без двух недель восемнадцать - в год революции ему было десять лет... Это было чертовски обидно, но не смертельно: им не раз объясняли то, что врагов хватит и на них - недобитой сволочи еще полно... Лешка, как и многие комсомольцы красноярской ячейки, не понимал одного: для чего нужны эти пересылки и лагеря - неужели нельзя покосить всю сволочь разом?.. Лешка был комсомольцем нового времени, но он не чувствовал, что уступает в чем-то старшим - ведь и он ежедневно боролся с врагами, так же, как и они в его годы. Комсомолец второго поколения, он не отдавал себе отчета в том, что ни разу в жизни не смотрел в глаза вооруженному врагу... Гордясь умением обращаться с оружием, защищающий советскую власть комсомолец Лешка Дроздов изначально соединил в своем сознании понятие "враг" с представлением о безоружном и беззащитном человеке... Не сам по себе - точно так же принимали борьбу Мишка, Левка, Катька и все остальные комсомольцы красноярской ячейки... Холерическая возбудимость первого поколения сменялась уверенной жизнерадостностью второго...
   Лешка усмехнулся, подумав о Катьке - настоящей девушке нового, освобождающего из-под мирового ига капитала мира: решительная, как взмах садовых ножниц, охвативших ее толстую каштановую косу, уверенная и не знающая усталости, она всегда и во всем шла впереди других - арестовывали ли "за агитацию" собственного дядю-бакалейщика, проводя ли ревизию библиотеки (все, что казалось "буржуйской" литературой, решено было изъять на растопку и самокрутки), выплясывая ли на вечеринке, говоря ли на митинге... С Катькой было просто - она, по собственному выражению, знала, "откуда берутся детки", и никаких этих буржуйских штучек в ней не было...
   Через месяц Катька будет ждать его в Красноярске. Еще через месяц! Скорей бы уж хоть Туруханск...
   А этот до Туруханска не дойдет... Явно не дойдет... Лешкина рука сама потянулась к кобуре: ему нравилось лихо, с седла, пускать пулю в выбившегося из сил арестанта: было в этом что-то революционное... Эх ты, дьявол, нет... Нельзя... На последней ячейке продергивали как раз за это Дроздов, дескать, чуть не по воробьям палит и не бережет государственный патрон... И Катька зубоскалила первая... Конечно, тренироваться в стрельбе надо, но Лешка знал, что злоупотребляет расходованием патронов из удовольствия пострелять... Нет, ни одного не израсходовать за этап - и бросить это небрежненько Катьке в лицо по приезде... Так-то, дескать...
   А этот сам упадет - не сейчас, так через пару часов. Лешка поехал медленнее, наблюдая.
   Его догадка оказалась верна. Прошло не более получаса, как арестант начал шататься на ходу... Качнувшись, остановился и, медленно сжав руками грудь, опустился сначала на колени, а затем как-то боком упал на дорогу... Шедшие рядом арестанты замешкались, пытаясь приподнять его, - в ходе колонны возник затор...
   - Эй, не мешкать! - прикрикнул Лешка.
   - Мешкай не мешкай - кончается их благородие, - зло процедил в бороду высокий, похожий на цыгана мужик, стаскивая треух. - Отмучился, слава Богу...
   - Отмаялся... Теперя отдохнет...
   - Эхма, всем нам тут косточками полечь!
   Колонна шла дальше, отекая упавшее тело, как вода реки отекает островок... Дроздов проехал вперед.
   - Эй, Леха! - Дроздова догнал Мишка Тушнов по прозвищу Ерш. - Ты что, кончай гада? - там свалился...
   - Сам сдохнет... Тьфу ты, дьявол, гвоздь в сапоге сидит - мочи нет...
   - Скоро уж Туруханск - хоть в бане вымыться... Эх ты, смотри!
   По обочине, против движения колонны, шел священник в грубой рясе с обтрепанным подолом... Неся на плече небольшой мешок, напоминающий солдатский сидор, он шел медленно, время от времени плавным и широким жестом благословляя кого-нибудь из идущих...
   - Эй ты, поп! - подмигнув Ершу, прокричал издали Лешка. - Там еще по твоей части - отпускай грехи!
   Священник, казалось, не услышал фразы и хохота комсомольцев. Однако, когда Ерш и Дроздов поравнялись с ним, он с какой-то деловитой сухостью спросил:
   - Где умирающий?
   - Дальше! Ждет - не дождется! - Ерш махнул рукой назад, и комсомольцы, хохоча, проскакали мимо.
   ...Колонна уходила. Показались замыкающие охранники... Теперь священнику было явственно видно шагах в сорока тело, упавшее ничком на изъеденный пятнами мха тракт... Он быстрым шагом приблизился к нему, снимая мешок с плеча.
   ...Это походило на бред и, вероятно, и было бредом: из туманящих зрение волн наплывающей боли, из серого пасмурно-низкого неба, из тучи вьющейся мошкары выступило иконно-красивое, строгое лицо синеглазого человека с длинными волосами и почти коснувшимся лица Андрея крестом на шее...
   Боль переставала быть мучительной - Андрею казалось, что он качается на ее волнах, и одна из них вот-вот унесет его - теперь явление этого лица обрело смысл... Тело стало бесплотным, но все же к ощущению стремительного внутреннего движения, которому целиком отдавался Андрей, присоединилось детское ощущение внешнего передвижения, каких-то прикосновений... Лицо, по какую бы сторону бытия оно ни находилось, не исчезало, и не исчезал крест, к которому в последнем проблеске сознания Андрею захотелось приложиться... Он попытался попросить священника приложить крест к губам, но изо рта вырвался только хрип... Досада на неудачу этого усилия вынудила Андрея собрать еще какие-то в глубине держащиеся силы... На мгновение почти придя в себя, он понял, что склонившийся, над ним человек существовал еще въяве. Чувствуя, что сознание снова начинает уходить, Андрей хотел повторить свою просьбу, но сил опять не хватило.
   - Эй, Ерш! Гляди-ка...
   Тушнов обернулся назад, куда показывал Дроздов: священник, широкоплечий и высокий, шел по дороге, неся безжизненно повисшее тело арестанта с такой легкостью, словно на руках его лежал ребенок.
   - Эй, папаша, а ну брось эту падаль! - молодцевато крикнул с седла Дроздов, когда оба комсомольца подскакали ближе. Колонна была уже далеко впереди, вместе с остальными конвойными, но это нимало не волновало ни Дроздова, ни Ерша. Ерш, в лихо заломленной на затылок кепке, вытащил наган, чтобы пугнуть попа, если. тот начнет артачиться...
   - Прочь с дороги, воронье! - Священник неожиданно остановился со своей ношей в руках: в его синих молодых глазах вспыхнул жестокий огонь. Человечины захотелось?
   - Н-но ты, поп, - немного неуверенно произнес Тушнов, поднимая наган, неуверенность вызвала сдерживаемая сила, клокочущая в этом глубоком, исходящем из широкой груди голосе. - Дырку в шкуре просверлить? Я мигом...
   Все оставалось по-прежнему: их было двое, и они были вооружены, а священник, с занятыми руками, стоял перед ними - безоружный, пеший, один... И все же... Говорить так не мог беспомощный и беззащитный... Исходящая от него грозная сила, казалось, защищала обессилевшего арестанта.
   - А черт с ним, брось, патрона жалко, - нехотя, но почему-то знал, что беспардонная эта слабина не найдет возражений у приятеля, проговорил Дроздов. - Пускай возится - эта сволочь все равно подыхает...
   - Уж его точно, - бросил Тушнов, не глядя, однако, на товарища. Поехали!
   Комсомольцы повернули лошадей и поскакали догонять колонну.
   2
   Это были мягкие черные волны - медленно качая, они плавно и скользяще вели куда-то, они уносили... Не было мысли, не было боли - были только уносящие, качающие черные волны...
   И был неожиданно вспыхнувший синий огонь где-то вдали - синяя, идущая наперерез мощная высокая волна, она мчалась, рассекая движение черных волн, нарушая их ход, сметая все на своем пути, - она захлестнула и подхватила, увлекая обратно, подбросила на стремительном изгибе гребня - и с силой швырнула вниз, озарив сознание ослепительной вспышкой боли, последовавшей за хрустом впивающейся в грудь прохладной иглы...
   "ГОСПОДИ, ВОЗДВИГНИ СИЛУ ТВОЮ И ПРИИДИ ВОЕЖЕ СПАСТИ НЫ!"
   Вспышка боли озарила грозное, со сверкающими глазами и гневно раздувающимися ноздрями, лицо воина, который повергал какого-то невидимого врага. Это был древнерусский воин - длинные русые волосы его были схвачены повязкой на высоком лбу..:
   "ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ, И РАСТОЧАТЬСЯ ВРАЗИ ЕГО".
   В этом лице было упоение боя...
   "И ДА БЕЖАТ ОТ ЛИЦА ЕГО НЕНАВИДЯЩИИ ЕГО, ЯКО ИСЧЕЗАЕТ ДЫМ ДА ИСЧЕЗНУТ".
   Освещаемое вспышками боли лицо не исчезало, оно возникало тем явственнее, чем мучительнее становилась раздирающая боль.
   В затылке стало горячо, так горячо, будто там разгорался костер... Тяжело и быстро застучало сердце.
   Где-то между ребрами в живой плоти скользнул стальной быстрый холодок: нервы натянулись в безмолвном крике всепоглощающей боли и порвались.
   ...Рот обожгло спиртом: невыносимый запах спирта ударил в ноздри.
   - Теперь дыши глубже, - произнес успокаивающе мягкий голос где-то рядом. - Грудь освободилась. Дыши.
   В голосе была неожиданная усталость.
   3
   - Задал ты мне работы: общее истощение да гнойный плеврит... Сколько лет назад ты сослан?
   - Уже четыре года.
   - Сколько тебе лет?
   Вопросы звучали как приказания - но не подчиняться им отчего-то было немыслимо.
   - Около двадцати.
   Странный священник сидел в ногах кровати: рука его еще лежала на пульсе Андрея.
   Бревенчатая, с железной печкой комната была обставлена скудно и просто. Пестрые ситцевые занавески закрывали дверь в сени - комната была единственной: вторая дверь из нее вела в операционную. Под потолком, на протянутой наискось веревке, покачивались связки сухих трав. Под несколькими теплилась лампадка. На одной из стен висело несколько акварелей и рисунков углем - в основном местные пейзажи. В шкафике в углу виднелись склянки медицинских препаратов. Скобленый стол, придвинутый к низкому окну, служил письменным - на нем теснились папки бумаг. Внимание Андрея привлекла сделанная на корешке одной из папок размашисто-ровная надпись: "Материалы к кн. "Гнойная хирургия".
   - Срок?
   - Пожизненно.
   - Что было причиной или поводом для ареста?
   - Я шел по делу о заговоре Таганцева.
   - В шестнадцать лет? - священник сдержанно улыбнулся. - Тебе около двадцати лет, и почти четверть из них ты провел по тюрьмам. Как тебя зовут?
   - Андрей Шмидт. А Вы... Вы... - Пораженный неожиданной догадкой, Андрей попытался приподняться, но священник мягко ему помешал. - Ведь Вы Владыко Лука, Вы - Валентин Феликсович Воино-Ясенецкий! И Вы - Вы - здесь!
   - Да, я - Воино-Ясенецкий.
   Воино-Ясенецкий оказался почти таким, каким когда-то и представлял его Андрей по рассказам Даля: широкоплечий, высокий, с чем-то хищно-львиным в посадке крупной головы и красивых чертах лица - он казался властным и суровым, но в этой властности не было властолюбия, а в суровости безразличия. Весь облик его дышал скорее грозным мужеством, чем благостью: с ним невольно связывалось представление о черном клобуке инока Пересвета это был священник-воитель.
   - Ты - лютеранин?
   - Нет, я православный.
   - Ты все четыре года не причащался?
   - Да, конечно.
   - Ты устал - попытайся уснуть. Ты хотел бы исповедоваться сегодня вечером?
   - Да... мне хотелось бы. Очень хотелось.
   - Хорошо, сын мой. А теперь - спи, - с осторожностью укрыв Андрея вторым, меховым, одеялом, Воино-Ясенецкий сложил пальцы хирурга в благословляющей щепоти.
   4
   Высокие пятистенки дома с небольшими окнами, расположенными довольно высоко от земли... Но стоят не в ряд, а словно хотят попросторнее рассыпаться под этим высоким небом... И от этого ли или от того, что деревья чахлы и редки, а окоем - бескраен, крепкие, с высокими крышами дома кажутся маленькими детскими игрушками, разбросанными по огромной доске стола. В России, когда выходишь на деревенскую улицу даже с домишками куда ниже и плоше этих, пространство замыкается ощущением жилья, места, обжитого людьми...
   А здесь человек чувствует себя беззащитным и крошечным, затерянным в бесконечности раскрывшихся под этим высоким небом простором.
   Туруханск... Простор пространства, переливающегося через называемый городом поселок... Деревянная колокольня городской церкви.
   Андрей покачнулся: перебирая рукой колья редкой изгородки, сделал еще два шага до сваленных в кучу бревен и сел. Голова была очень тяжелой захотелось уронить ее в колени, но Андрей заставил себя не делать этого он давно уже заметил, что силы восстанавливаются быстрее, если заставлять себя делать усилия...
   Метрах в ста от Андрея у высокой бревенчатой стены какого-то амбара играли в городки дети - не очень маленькие, восьми-десяти лет. Детей, с непокрытыми головами, но в ярко расшитых кухлянках, было трое: двое мальчишек с обычными для русской деревни лицами и смуглая скуластая девчонка с черными до блеска, забавно-короткими косичками...
   Андрей невольно залюбовался девочкой, отскочившей несколько шагов с поднятой в руке битой: белизна кухлянки живописно подчеркивала темный цвет ее лица и веселую черноту волос... Местная... якутка?.. эвенка?.. Андрею много уже доводилось видеть коренных уроженцев этих мест, в основном издали, но кто из них кто - он не знал...
   "Я был бы рад, если бы ты перестал путать эвенков с якутами - между ними нет ничего общего", - нахмурясь произнес недавно Воино-Ясенецкий.
   Какая, в чем тут может быть разница?.. Господи, как все это странно: играющие дети, стены бревенчатых домов, городишки затерянного в безбрежных пространствах...
   Человеческое утро - дикий мир... "Что бы сказал Борис? Странно, как будто это было вчера, вчера мы сидели с ним на Смоленском у могилы Таты Ильиной... Я помню Борькино шестнадцатилетнее лицо, помню весь наш последний разговор... А ведь это действительно было для меня вчера - как будто я прыгнул в воду мертвяще-черной реки и вновь вышел на берег за много верст по течению... Концы сходятся - это было вчера. Борька говорил тогда о том, что мы - странное поколение: такое же, как поколение заката античности... Юность среди распада и руин. Но ведь и эти руины дышали нашей цивилизацией! Ведь она, воплощенная в руинах, все же была вещественнее, чем сейчас, когда она - на тысячи верст вокруг - только рожденный моей памятью признак! Закат античности... Борис был прав... Как будто со мной уже когда-то было то, что происходит сейчас... Как будто я воином, случайно влившимся в Великое Кочевье юных варварских племен, неся в себе одном странный груз мудрости Платона и гекзаметров Гомера, шел среди них бесконечно далекий... И тоже, тогда, как и теперь, задавал себе вопрос куда должен я нести свою неизмеримо драгоценную ношу? Куда?
   Господи, как странно... Но ведь я для чего-то нужен, если я остался жив, если нужно было то сражение со смертью, которое выдержал за меня Воино-Ясенецкий? Сам Воино-Ясенецкий, человек, имя которого я с детства привык слышать произносимым с благоговейным трепетом... А вот сейчас живу в доме сподвижника, каждый день вижу его - и все это так обычно и просто... Но ведь я же знаю, не докторским бы я рос ребенком, если бы не понимал этого, что только наитие высшей силы делает эти руки способными на то, что делается ими!.. Я понимаю, что вижу перед собой что-то нечеловеческое, но это нечеловеческое так мудро, так просто облечено в человеческие покровы... Странно, Господи, как странно!"
   5
   - Мне кажется, что я проснулся от тяжелого сна и этих четырех лет в действительности не было, - Андрей улыбнулся, вдохнув клубящийся над жестяной кружкой пар травяного отвара. - Как будто я еще вчера бродил по питерским улицам и вместе с Ивлинским готовился к вступительным экзаменам в Екатерининский горный... Я как тот герой Ирвинга: проснулся и понял, что четыре года вычеркнуто из жизни. Я остановился на уровне развития шестнадцатилетнего мальчишки, а ведь мне - двадцать.
   - Четыре года - не так уж много. Выпей траву до конца... К тому же если бы этот вред был самым большим из всего причиненного тебе вреда... Я имею в виду даже не тот вред, который причинен твоему телу. В эти четыре года - были минуты или часы, когда ты призывал смерть?
   - Нет. Никогда.
   - У тебя оставалась надежда на иное освобождение?
   - Откуда? Слишком на широкую ногу поставлено дело, которое мне последнее время привелось наблюдать. Мне надо было бы быть идиотом, чтобы не понять, что приходится ожидать отнюдь не благодетельных перемен.
   - Так что же не давало тебе хотеть смерти? Господь не осуждает молящего о ней, если тот не пытается приблизить ее сам. Иди кошмар кровавого бреда, по которому ты шел, был для тебя дороже инобытия? Отвечай.
   - Не знаю. В этом нет логики. Но все силы моей души, независимо от меня, были направлены на то, чтобы во что бы то ни стало выжить - я не понимал, для чего... Но это было сильнее меня - что-то заставляло меня без цели идти вперед, хотя в аду пересылок смерть не мыслилась ничем иным, кроме отдыха и покоя... Я читал стихи, чтобы не сойти с ума, нет, даже нет, чтобы не утратить его гибкость... Не сойти с ума мне не давало что-то другое...
   - Неплохо, - Воино-Ясенецкий усмехнулся. - Чем больше я наблюдаю тебя, тем более убеждаюсь в правоте принятого мною решения. Боюсь, что ты еще слишком слаб, чтобы начинать этот разговор, однако время не терпит. Беда в том, что пока ты находишься здесь, я ни на минуту не могу быть уверен в твоей безопасности. Как ко всякому ссыльному, ко мне в любой час могут нагрянуть нежелательные посетители. Если ты не согласишься на то, что я намерен тебе предложить, я должен буду попросту переправить тебя в более безопасное место... Но счастье и беда одновременно заключаются в том, что ты из тех натур, для кого только на первое время довольно будет возможности безопасно существовать. Поэтому я спрашиваю тебя сейчас - и берегись ошибиться в ответе, сын мой, - настолько ли ты доверяешь мне, чтобы безоговорочно и слепо отдать свою жизнь в мои руки? Я .хочу, чтобы ты дал мне право распорядиться всей твоей дальнейшей жизнью по своему усмотрению. Не спеши отвечать - сейчас решается твоя судьба.