Этот лай произвел на меня необыкновенное впечатление. При первом звуке его ко мне вернулась память. Сразу вспомнились мне злополучная ночь, пожар дворца, слезы графини, безумное благородство моей матушки, бросившейся в огонь и увлекшей за собой отца искать забытого мопса, трагическое появление обоих за оконными перекладинами, животное, просунутое наружу, отец и мать, провалившиеся в глубину пожарища. Воспоминания эти были так сильны и так мучительны, что я прижал руки к глазам и испустил отчаянный крик.
   На мой крик открылась дверь и ко мне подбежал аббат Клеркати.
   Он склонился над моей постелью и, не переставая, повторял одни и те же слова:
   – Тито, мой бедный Тито!
   И, оттого что он взял мою руку и тихо проводил своею рукой по моему лбу, я стал горько плакать; аббат повторял все время:
   – Тито, мой бедный Тито!
   Когда первый приступ отчаяния прошел, я узнал от аббата Клеркати обо всем, что случилось со времени роковой ночи. Когда пожар потух, разрушив всю внутренность дворца, от которого уцелели, благодаря прочности постройки, одни лишь стены, не было найдено никаких следов отца моего и матери. Итак, я остался круглым сиротой. Мало того, пережитое мною волнение и падение с высокой тумбы оставили серьезные последствия. Я был сильно болен, так что даже опасались за жизнь, но теперь опасность миновала, и можно было ручаться за выздоровление. Теперь мне нужен был только покой. Добрый аббат брал на себя заботу об этом, подобно тому как и раньше он наблюдал за уходом, которого требовало мое состояние. Что касается будущего, то мне не следовало вовсе беспокоиться. Конечно, я не мог рассчитывать на наследство родителей, ибо дела их оказались в большом расстройстве: матушка их совсем запустила, а отец, по свойственной ему щепетильности, всегда докладывал от себя при исполнении заказов. Впрочем, добрый аббат согласился заботиться о моем содержании и предоставить мне помещение, уговорившись об этом с графом и графиней Вилларчьеро, решивших отплатить благодеянием за прекрасный поступок матушки, которая пожертвовала жизнью ради маленького мопса, уцелевшего от опасности и отделавшегося только вывихом одной лапки и несколькими порыжевшими от огня волосками.
   К этим уверениям добрый аббат Клеркати прибавил много других милых вещей и, между прочим, сказал, что не колеблясь взял бы на себя эти заботы и вовсе не потому только, что этого желали граф и графиня Вилларчьеро, а в память о моих добрых родителях и по собственному сердечному расположению. Физиономия моя всегда казалась ему очень занятной, и он чувствовал влечение к моей скромной персоне. Аббат был обо мне хорошего мнения и был убежден, что я приложу все усилия, чтобы прилежанием и хорошим поведением порадовать его и оправдать его заботы о моем воспитании. Со своей стороны, он будет изо всех сил стараться предоставить мне возможность занять приличное положение в обществе. Стоит мне проявить охоту, и он гарантирует, что в его школе я сделаюсь хорошим латинистом, кроме того, он сообщит мне все необходимые сведения, и я смогу, таким образом, извлечь пользу из тех знаний, которые от него получу. Вкусы мои отнюдь не были низменны, я вовсе не имел склонности заниматься каким-нибудь ремеслом; почему бы мне не попытаться усвоить почтенных античных авторов и не приобрести уменья преподавать их в свое время другим? Достойный аббат считал меня вполне пригодным для такого дела. Нрав у меня был кроткий, характер благоразумный, я отличался молчаливостью, сдержанностью и не имел никакого пристрастия к дурной компании.
   После этих ободрительных слов аббат Клеркати высказал еще много всяких утешений по поводу понесенной мною двойной утраты, порекомендовал мне не терять терпения и спокойствия и затем покинул меня. По его уходе я залился горючими слезами и под конец уснул. Немного дней спустя я уже начал вставать, мог сделать несколько шагов и дойти до кресла. Выздоровление мое шло довольно быстро, и через месяц после рассказанного мною фатального события я почти совсем уже оправился.
 
   Здоровый организм взял верх над поразившим меня суровым ударом. Как только общее состояние здоровья позволило мне заниматься, почтенный аббат счел своим долгом приступить к исполнению обещанного и начал давать мне уроки. Я слушал их со всем вниманием, на какое вообще был способен. Уроки казались мне слишком короткими, потому что вызывали во мне горячий интерес. Новая жизнь, которую я вел, произвела во мне значительные перемены. Насколько прежде я любил лениться и гулять, настолько теперь я выказывал себя усидчивым и прилежным. Аббат Клеркати жил на улице Калонега в двух шагах от собора. Он отвел мне очень хорошую комнату на самом верху, и в ней прошло лучшее время моей жизни. Колокола собора отзванивали мне часы, которые протекали очень быстро, и у меня совсем не было желания выходить из дому. Ничто не тянуло меня на волю. Вместо того чтобы, как прежде, слоняться по городу, я предпочитал проводить время за столом, иногда с книгой или с пером в руках, иногда просто свесив руки и погрузившись в глубокую задумчивость.
   Как-то раз я сидел у себя и готовил уроки, как вдруг ко мне явился от аббата мальчик-слуга и известил, что меня внизу спрашивают. Иногда аббат присылал за мной и делился со мной разными лакомыми кусочками, так как он был большой сластена, и набожные женщины Виченцы, зная эту слабость, делали ему обильные подношения. Я готов был повиноваться, не подозревая вовсе о том, что меня ожидало, ибо, войдя в залу, я, к удивлению своему, неожиданно оказался в присутствии графа и графини Вилларчьеро.
   Со времени пожара дворца граф и графиня удалились на свою прекрасную виллу в горах, но довольно часто спускались в Виченцу для присмотра за ремонтом, который повреждения пожара заставили произвести во дворце на улице Поццо Россо; сегодня их осенила мысль лично явиться и справиться о здоровье их юного протеже.
   Когда аббат Клеркати отметил, какую необычайную милость и честь мне оказывают, я отвесил глубокий поклон и почувствовал, что мной овладела непреодолимая робость. Пусть бы лучше я был засыпан развалинами дворца Вилларчьеро, нежели стоять так, лицом к лицу, с графом и графиней – такими важными показались они мне вблизи. Граф выглядел важным, благодаря своему крупному сложению, надменной мине и роскошной одежде. И действительно, с каким великолепным видом восседал он в своем кресле, скрестив ноги и поставив между ними палку с золотым набалдашником; каким величавым движением касался он тяжелой табакерки с крышкой из яшмы! Еще сильнее подчеркивал его гордую осанку огромный парик на старинный манер, облегавший его голову, спускавшийся на плечи, осыпавший пудрой воротник его пунцового бархатного фрака. Графиня, тоже сидевшая в кресле, была не менее величественна, благодаря роскошной осанке, внушительной прическе, корсажу, переплетенному лентами, пышному платью и покрывавшим ее драгоценностям. Вместе они производили впечатление чего-то в высшей степени благородного. Слышно было, как на улице били ногами землю лошади, запряженные в карету, которая привезла их сюда и которая сейчас повезет их обратно на виллу, под грохот колес, стук копыт и под щелканье бича.
   Несмотря на то что граф и графиня смотрели на меня ласково и сочувственно, смущение мое все же не знало границ; оно перешло в полное замешательство, когда на руках у графини я заметил пушистый шар, который бешено ерзал, поводил вытаращенными глазами, царапал и перебирал лапами – в нем я узнал любимого мопса графини, забытого в горевших комнатах дворца и причинившего мне столько горя. Должен сознаться, что вид этой зловещей моськи вызвал во мне самое тягостное волнение. Мне почудилось, что я снова вижу, как она барахтается в руках матушки, показавшейся за перекладинами решетчатого окна. Разве не из-за этого несносного мопса бедная женщина бросилась в пламя и увлекла за собой перепуганного отца? Страшная картина встала опять перед моими глазами. Я снова слышал шипение пожара, его рокотание и треск, крики ужаса, вырывавшиеся из толпы. Воспоминания, теснившиеся в моем уме, были столь нестерпимы, что я едва мог держаться на ногах и, казалось, вот-вот упаду в обморок, в то самое время как глазами, полными слез, я смотрел на противного мопса, которого хозяйка спустила на землю; он потягивался, из его слюнявого рта свисал язык, похожий на искру. Неужели, говорил я себе, эта дрянная моська стоила того, чтобы заплатить за нее жизнью двух добрых христиан? Неужели из-за этого нескладного животного погибли мои родители? Из-за дрянной мартышки Перлино, который бесстыдно поднял лапу около ножки кресла и усердно и обильно ее поливал?
   Впечатление было чересчур сильно, и оно не позволило мне ответить на любезные слова, обращенные ко мне графом. Любуясь все время на беспардонного Перлино, которого аббат угощал лакомствами, граф не переставал беседовать со мной самым вежливым образом. Выразив свое удовольствие по поводу моего выздоровления, он принялся хвалить моих покойных родителей, и особенно матушку, чей героический поступок свидетельствовал об истинно благородной душе. Каких восхвалений не был достоин столь доблестный подвиг? Не скромному ли мужеству моей матери была обязана графиня спасением драгоценного, обожаемого ею Перлино, ее любимой собачки? Конечно, мне оставалось только согласиться с ним, и, хотя я сделал это, должно быть, несколько вынужденным образом, поведение мое скорее понравилось графу, который к двум-трем любезным словам в ответ на сообщение аббата о моих склонностях и усердной работе прибавил бы, конечно, еще кое-что, если бы мопс предоставил ему нужное время, но Перлино начал лаять, выказывать нетерпение и направился к двери, и вышло так, что под музыку этого пронзительного тявканья, которому они не подумали воспротивиться, граф и графиня добрались до своей кареты, откуда маленькая моська, просунув нос через оконце, не переставала неистово лаять до тех пор, пока я, наконец, потерял ее из виду.
   Посещение графов Вилларчьеро привело меня в чрезвычайно грустное настроение. Оно снова оживило в памяти печальные события, которые стали было понемногу сглаживаться. Хотя героизм матушки, столь расхваленный графом, оказался по существу бесполезным, тем не менее он был все же замечателен и являлся жестоким напоминанием о моем собственном бездействии и нерешительности в ту трагическую минуту, когда мать моя выказала отвагу, столь чуждую ее полу. Разве не должен был я тоже броситься за нею в пламя, следуя примеру отца, который, если можно так выразиться, не отстал от нее ни на пядь? Более того, не подобало ли мне предупредить ее и пойти самому спасать мопса графини? Вместо этого я остался на месте и упал в обморок. Что же, такое поведение достойно человека, жаждущего славы и отличий? Какую же роль я, так часто мечтавший о самых воинственных приключениях, сыграл во всем этом деле? Не оказался ли я просто-напросто малодушным трусом, и неужели так будет и впредь в течение всей моей жизни?
   Мысль эта заставила меня покраснеть до ушей и наполнила невыразимым стыдом. Вскоре она сделалась единственной моей заботой и отравляла каждую минуту жизни. Она занимала меня во время уроков и не покидала даже во сне. Она меня сопровождала повсюду. Я постоянно себя допрашивал и вел наедине с собой нескончаемые беседы и споры. Я прерывал их только для того, чтобы подолгу рассматривать себя в зеркало. Я обследовал свое лицо с исключительной внимательностью. Я старался прочесть на нем, какой вид у меня будет, когда представится, наконец, какой-нибудь опасный и страшный случай. Все мои героические мечтания приходили мне на память. Неужели же я навсегда останусь в рядах ничтожных людей, или я все-таки сумею выказать себя однажды ровней всем тем, кого слава венчает своими лаврами?
   Последняя мысль приводила меня в ликование. Воображение мое, которое одно время пребывало в покое, начинало снова работать. Я с наслаждением выдумывал тысячи испытаний, из которых выходил с честью. Я мысленно поздравлял самого себя, и поздравления своим будущим высоким деяниям до некоторой степени искупали в моих глазах жалкое поведение во время пожара, за которое я так горько себя упрекал. С полною искренностью я выжидал случая доказать себе, что эта прискорбная слабость еще не была непоправимой, и всеми силами души я призывал к себе такой случай.
 
   Между тем проходили месяцы и годы, а я все был недоволен собой, тогда как аббат, наоборот, выказывал мне свое удовлетворение. Я действительно сделал большие успехи и начал разбираться в латыни. Всякий день аббат, бывало, хвалил мое прилежание и кротость. Я был очень внимателен на уроках и со времени своего водворения у него беспрерывно доказывал свою благодарность неизменным постоянством в работе. Он относился ко мне дружески и доброжелательно, ценя мою любовь к учению и мой спокойный характер. Добрый аббат был бы весьма озадачен, если бы мог подозревать, что творилось в голове у взрослого юноши, каким я уже стал, ибо мне исполнилось семнадцать лет и я выглядел совсем мужчиной. Но ничто в моей внешности не выдавало внутреннего беспокойства, которое мною владело.
   В словах моих и манерах было много спокойствия и добродушия, и никто никогда бы не подумал, видя, как важно и положительно я взбирался по сельским склонам Монте Берико с книгой в руках и с опущенными в землю глазами, что сердце молодого эрудита, начиненного латынью и отправлявшегося обдумать под сенью дерев своего Виргилия или Цицерона, горело жаждой подвигов, а мозг его был наполнен тысячами небылиц.
   Монте Берико был любимым местом моих прогулок; я предпочитал его пустынность улицам Виченцы, где появление мое, как я заметил, вызывало взгляды, не лишенные некоторой насмешливости. Иной раз поворачивались и смотрели мне вслед чьи-то любопытные головы, и я истолковывал это нелестным для себя образом. Я задавал себе тогда вопрос, чем, собственно, вызывалось производимое мною впечатление, и мне трудно было усомниться в его природе, я не находил ему объяснения ни в поведении своем, ни в своей одежде. Походка у меня была скромная, костюм простой и приличный. Я не старался обращать на себя внимания ни движениями своими, ни платьем. Я не делал ничего такого, что могло бы броситься в глаза или вызвать улыбку, и тем не менее я чувствовал, как чужие глаза следили за мной с какой-то иронией, далеко для меня не безразличной. Это меня стесняло, и поэтому, как уже было сказано, я предпочитал городским прогулкам загородные экскурсии на Монте Берико.
   Я взбирался туда почти ежедневно, так как добрый аббат Клеркати требовал, чтобы я отдыхал от своих занятий и ежедневно делал какой-нибудь моцион. Часто, не заходя далеко, я усаживался у подножия дерева, иной раз делал довольно большие прогулки на чистом воздухе. Иногда я заходил в церковь Мадонны дель Монте и преклонял колени на ступеньках алтаря, но снова, незаметно для самого себя, я возвращался к своим обычным мечтаниям; снова я забирался под любимое дерево, оттуда смотрел на Виченцу, торжественно открывавшуюся моим глазам.
   Я подолгу глядел на нее. Взгляды мои переходили от базилики Палладио к куполам церквей, потом снова останавливались на ее изящной, точеной кампаниле и устремлялись на улицы и площади, видные так хорошо, как если бы передо мной был раскрыт план города; зрелище это вызывало во мне странные мысли. Иной раз я тревожно выслеживал, не заклубится ли дым над одной из крыш и не видно ли где-нибудь пожара. О, если бы это случилось, с какой быстротой сбежали бы мои ноги вниз по горе. С какой отвагой бросился бы я в пламя, хотя бы только для того, чтобы испытать свою храбрость! Я выдумывал еще много других способов проявить ее самым блестящим образом! Я представлял себе, что Виченца осаждена неведомым неприятелем, доведена до голода, впала в жесточайшие испытания. Мне казалось, я вижу, как бомбарды посылают в нее тяжелые ядра. И вот появлялся я, подымал дух ее жителей, становился во главе всех, увлег кал их вслед за собой и со шпагой в руке бросался в самую гущу сечи, выручая из опасности родной город. И какого триумфа удостаивался я за свои великие деяния! Мне чудилось, что я присутствую при своем победоносном вступлении в Виченцу. Среди безумствующей толпы я прохожу по улицам, расцвеченным флагами, по площадям, усыпанным зелеными ветками. Колокола звонят во всю мочь. Подеста низко склоняется передо мной. Меня проводят в базилику и там возлагают на голову лавровый венец.
   А то я питал ещё другую заветную мечту. Я с удовольствием рисовал себе траурную картину Виченцы, опустошенной, оглашаемой рыданиями. Свирепствует страшная чума. Длинные ряды тележек провозят обезображенные трупы. Милосердные братства не могут справиться со своим погребальным делом. Но я – тут! Я беру в свои руки распоряжение всеми мерами помощи, необходимыми для подавления бедствия. Я ухожу в них с головой, я разрываюсь на части. Ночью я изобретаю лекарства, и усилия мои увенчиваются успехом. Больные подымаются со своих постелей. Болезнь прекращается. Виченца оживает и приветствует во мне своего благодетеля и спасителя.
   Когда я пробуждался от этих честолюбивых бредней, то, снова взглянув на себя, я еще тяжелее переживал свое настоящее положение. Что такое я по сравнению с фантастическим персонажем, которого я подставлял на свое место? Безродный и небогатый скромный малый, существующий благодаря милости доброго аббата Клеркати и высокому покровительству графа и графини. Лишат они меня этого, и что станется со мной, если все мои ресурсы заключаются в латыни и в кое-каких познаниях, накопившихся от занятий? Впрочем, неопределенность судьбы печалила меня еще не так сильно. И конечно, не забота о моем будущем материальном благополучии мучила меня острее всего. Нет, больше всего меня удручали пошлость и банальность моей жизни. Неужели я осужден проводить тусклые и унылые, однообразно бегущие дни, тогда как с самого детства я только и делал, что мечтал о героических и чудесных приключениях; мечтал, желая найти случай изгладить в душе тяжелое воспоминание о том, что сам называл своею трусостью и что не переставало преследовать меня муками раскаянья со времени той роковой ночи, когда на моих глазах мой отец и моя мать погибли в пожаре дворца Вилларчьеро? И неужели же никогда не представится случая доказать самому себе свою храбрость и приобрести тем самым в глазах других ту славу, которой я так гордо и так наивно добивался?
   Желание это было до того сильно и так простодушно, что в иные дни я выходил из дому в твердой уверенности, будто час мой настал и я вернусь домой не иначе, как совершив подвиг, ожидание которого поддерживало во мне своеобразную лихорадку великодушия. Я бродил, а сердце было переполнено бесстрашными намерениями. Я бросал направо и налево беспокойные и решительные взгляды, но по необъяснимой несчастной случайности в этот самый день происходил какой-нибудь маленький курьезный факт, расстраивавший мои благородные намерения. Очень часто это бывал смех прохожего, который сразу возвращал меня к действительности. Правда, иногда случалось так, что, весь уйдя в свои мысли, я начинал жестикулировать и громко говорить, что весьма потешало окружающих и побуждало их по-своему выказывать свое удовольствие, чего я вовсе, однако, не разделял и охотно дал бы волю своему гневу, если бы не считал более достойным беречь свои мощные силы для более высоких задач.
   Но вот в один прекрасный день я решил, что наступил момент, когда я, за неимением ничего лучшего, могу, по крайней мере, испытать на деле свои мужественные намерения. Однажды во время прогулки по Падуанской дороге я увидел всадника, приближавшегося ко мне бешеным галопом. Казалось, он потерял всякую власть над лошадью и размахивал руками с видом полного отчаяния. Увидев это, я принял быстрое решение и сознательно стал на самую середину дороги в намерении подскочить к мчавшейся лошади. И вот, прежде чем она успела очутиться около меня, я бросился к ее морде и сделал это так удачно, что сумел ухватить ее за уздечку. Протащив меня немного по пыли, животное остановилось, и сердце мое, несмотря на то что я был совсем измят, преисполнилось гордостью. Но пока я подбирал с земли свою шляпу, ожидая естественного в подобном случае выражения благодарности, на меня посыпались страшные проклятия и самые грубые ругательства. Какого черта лезу я останавливать всадников, упражняющихся в верховой езде, рискуя при этом выбить их из седла и переломать себе ноги? "Что за олух и что за дурацкое выражение лица! Какой глупый вид! На вас мною будет подана жалоба подеста…" И английский милорд, галопу которого я так неудачно помешал, снова двинулся по дороге в Виченцу, покраснев от гнева, обозвав меня еще раз дураком и выразив сожаление, что не успел украсить мою физиономию хорошей затрещиной.
   Этот прискорбный подвиг мог послужить мне хорошим примером, но у меня было столь сильное желание стать во что бы то ни стало героем, что он всего только подсказал мне надежду на другой, более подходящий случай. Я было совсем решил, что он мне уже представился, когда, проходя как-то мимо фермы, услышал громкие крики, заставившие меня побежать к месту, откуда они доносились. Крики эти испускал один нищенствующий монах из числа тех, что ходят от одних дверей к другим и набивают свои мешки. У него произошла схватка с огромной и страшной собакой, которая схватила его за полу рясы. Ярость животного грозила большой бедой несчастному малому, тем более что я сразу же решил, что собака была бешеная. Сообразив это, я схватил толстую палку, подвернувшуюся мне под руку, и с такой силой ударил животное, что от одного удара оно повалилось на землю. Я ожидал от монаха, как и от англичанина, выражения благодарности, но и на этот раз мне пришлось выслушать ругательства.
   Чего ради лезу я убивать собак и по какому праву вмешиваюсь я в пути провидения? Если Богу угодно, чтобы служитель его погиб от укуса этого молосского пса, на каком основании осмеливаюсь этому препятствовать? Если же Бог вынес иное решение, то почему я непременно хочу сыграть роль во всем этом деле?
   Комизм такой повторной неудачи меня несколько обескуражил и навел меня на спасительные размышления, от которых мой благородный пыл сразу же охладел. Я понял, что на некоторое время мне следовало удовольствоваться положением воображаемого героя, пока, наконец, мое героическое призвание не натолкнется на обстоятельство безусловно подходящее. В ожидании этой улыбки судьбы мне оставалось мирно изучать свою латынь, к чему беспрестанно побуждал меня добрый аббат Клеркати. По его мнению, человек, основательно изучивший латынь, не имеет себе равного в мире. Добрый аббат считал знание этого несравненного языка единственным достойным смыслом человеческого существования, и дружба, которую он ко мне чувствовал, целиком объяснялась моей склонностью к занятиям этим языком. Не проходило дня, чтобы он не произносил похвалы своей латинской науке и не гордился тем, что от него она переходит в меня и достигнет, с его помощью, большого совершенства. Поэтому он называл меня иной раз своим Exegi monumentum {Начальные слова оды Горация (III, 30) "Памятник": "Я памятник воздвиг".}, как если б мне суждено было явиться увенчанием его педагогической работы.
 
   К концу пятого года пребывания у аббата Клеркати я дождался, наконец, случая, когда мне открылась возможность подвергнуть испытанию усвоенную мной латинскую мудрость, воздать должное преподаванию учителя и в то же время выказать графу и графине Вилларчьеро признательность за все то, что они для меня сделали. Дело в том, что граф и графиня готовились праздновать в скорости свою серебряную свадьбу, и эта важная годовщина супружеской жизни должна была быть ознаменована торжественной семейной церемонией. Годовщина эта совпадала с окончанием крупных работ по ремонту, имевших место во дворце Вилларчьеро. От пожара уцелели одни только стены, так что пришлось отделать заново всю внутренность здания. Оставалось еще поставить на место необходимые украшения, после чего граф и графиня могли покинуть свою виллу на Монте Берико, куда они переехали после катастрофы, и вернуться в свое городское жилище.
   Вилла Вилларчьеро, где собирались отпраздновать знаменательную дату, была одним из самых красивых, благородных зданий, расположенных близ Виченцы. Стоя на склоне Монте Берико, она господствовала над обширным пространством по обе стороны города. Такой контраст сам по себе создавал очень живописный и редкий пейзаж, и жить в таком месте было настоящим праздником для глаз, так как там можно было наслаждаться прозрачнейшим воздухом и чрезвычайно разнообразным видом. К этому следовало прибавить очарование роскоши самого тонкого вкуса как внутри виллы, обставленной прекрасной мебелью, так и снаружи, где были разбиты окружавшие ее со всех сторон сады, отделенные от дороги довольно высокой стеной с каменными фигурами весьма эффектной скульптуры. Уморительные изображения большеголовых карликов, наряженных в курьезные одеяния, забавляли прохожих и возбуждали смех, но стоило перешагнуть через главные ворота и. место веселости заступало восхищение. Прекрасное расположение цветников подсказывало уму серьезные мысли, а благородные пропорции зданий настраивали на спокойный и торжественный лад.
   Здания были невелики, но архитектор распределил их с высоким искусством, так что они производили пышное и вместе с тем грациозное впечатление. Внутренность вполне отвечала наружному виду постройки. Главным украшением виллы Вилларчьеро была галерея, расписанная фресками работы мессера Тьеполо из Венеции, изобразившего в картинах жизнь прославленной царицы Египта, Клеопатры. Персонажи, одетые в античные и восточные костюмы, придавали галерее исключительно роскошный вид и делали ее весьма подходящим местом для приемов знатного и многолюдного общества; такое именно общество собралось при обстоятельствах, о которых я сообщаю, и присутствовало при событиях, о которых я собираюсь рассказывать.