Эти размышления приводят меня к тому различию в характерах, которое отличало моего отца и мать, вследствие чего союз их представлялся весьма курьезным и примечательным. Отец мой, как я уже говорил, был человек самый элементарный. Никто лучше его не следовал правилу: "Суди, мой друг, не свыше сапога". Претензии его не шли дальше своей профессии. Только бы кожа была прочная, а строчка выходила чисто – этого было для него вполне достаточно! Все, что не имело отношения к этим предметам, его нисколько не интересовало. Из всего шума и гама, который поднимают люди на земле, он признавал только шум, производимый при ходьбе подметками и каблуками. Он не мог представить себе, что жизнь его могла бы сложиться иначе, и ничего на свете, повторяю, не казалось ему более важным, чем изготовление пары башмаков. Одним словом, у отца моего совсем не было воображения. У матери же, напротив, воображение было чрезвычайно богатое, и оно неизменно сопровождало всякую ее работу. Иголка в ее руках превращалась в фею, ножницы – в послушного дракона, челюсти которого открывались и закрывались по ее желанию. Я вполне уверен, что, когда отец мой явился просить ее руки, он представился ее глазам в образе чародея, переодевшегося в бедное волшебное платье. Даю слово, она, безусловно, думала, что выходит замуж за мага, но, в сущности, ей никого не нужно было, чтобы производить собственные волшебства. Сидя за своей белошвейной работой, она улетала мыслью ко множеству самых разнообразных предметов. Матушка моя обладала редким даром переживать в своей душе тысячу существований. Она умела быть – последовательно и даже сразу – всем, чем хотела. По собственному желанию она приспособляла к себе и воплощала в себе образ, заступавший для нее место реальной действительности. Чтение газет помогало ей увеличивать площадь магического круга, в котором она двигалась естественно и свободно, а романы обогащали ее всеми ресурсами вымышленных персонажей, и она выбирала среди них того, кто, казалось, лучше всего подходил в данную минуту. Способность перевоплощаться поддерживала ее в привычном и чудесном состоянии рассеянности и дарила ее необыкновенно ровным и приятным настроением. Не все лн равно, что она жена простого сапожника и живет в бедной квартире на улице Поццо Россо, коль скоро по своему выбору она может вообразить себя самой прекрасной дамой в городе и занять в нем самый прекрасный дворец, если из маленькой белошвейки она с такой же легкостью может стать графиней Вилларчьеро, как и наложницей турецкого султана!
   Следствием разницы в характерах, только что отмеченной у родителей, являлось то, что никто из них не был чересчур мною занят. Отмечая особенности нашей семейной жизни, я позабыл вам сказать, что я успел достигнуть такого возраста, когда уже был в состоянии заметить все рассказанные здесь мелочи. Мне шел тогда десятый год, и я с удовольствием наблюдал все, что происходило вокруг, и обсуждал это наедине с самим собой.
   В результате подобных обсуждений внимание мое остановилось в первую очередь на событиях моего раннего детства. По мере того как я думал о нем, начальный период моей жизни начинал представляться мне в весьма благоприятном свете. Судьбе моей не стоило особенно завидовать, но мне не приходилось на нее и жаловаться. Отец и мать по-своему меня любили. Первою их заботой было обеспечить мне хорошее питание, благодаря чему к тому времени, о котором идет речь, я был довольно рослым толстощеким мальчиком и выглядел очень недурно. Лицо у меня было не очень красивое, но свежее, и черты его были правильны. Я был высокого роста, несколько небрежен в манерах, но при случае оказался бы способен выдержать всякую работу. Впрочем, я занимался только тем, что мне нравилось, ибо родители не принуждали меня вовсе, и я пользовался самой неограниченной свободой. С утра до вечера я делал все, что мне было угодно. Я был господином своих поступков, и никому в голову не приходило дать им какое-либо определенное направление.
   Родительская опека сказывалась на мне только в двух вещах. Отец больше всего заботился о том, чтобы обувь у меня была удобная и крепкая, а мать – о чистоте и тонкости моего белья. Добившись своего, они мало беспокоились о всем остальном. Поэтому на костюме моем нередко сказывались следы нерадивости, но и отец, и мать оставались к ним вполне равнодушны. Не все ли равно было для отца, что через рваные чулки было видно тело, зато на ногах моих была хорошая обувь. Не все ли равно было матери, что из дырявых штанишек вылезал кусок рубашки, зато рубашка эта была из самого тонкого и нежного полотна.
   Эти досадные мелочи моего одеяния могли бы придать мне вид большого забияки, если бы кротость моей физиономии не опровергала подобной догадки. И действительно, только по внешности меня можно было счесть забиякой. Могло бы выйти, конечно, иначе, ибо, как было сказано выше, я рос на свободе, почти без всякого призора. Дни мои принадлежали одному мне, и я пользовался ими по собственному усмотрению. Проведя положенные часы у "маэстро", учившего меня читать, писать и считать, я мог располагать остальным временем как мне заблагорассудится. Я имел полную возможность присоединиться к бандам маленьких сорванцов, носившихся по Вичен-це, но у меня не было никакого желания вести себя дурно, вкусы у меня были иные, и нельзя было считать заслугой то, что я не принимал участия в шумных играх этого крикливого, слоняющегося сборища.
   Итак, я не водил знакомства с мальчишками Виченцы, наполнявшими все улицы своей шумной возней. Я уклонялся от всякого рода экспедиций и не вмешивался в их проказы. Никто никогда не видел, чтобы с камнем в руке гнался я за собаками или кошками, бросал грязью и булыжниками в кареты, дергал звонки или изо всей силы брякал дверными колотушками, пачкал воду прачкам, стиравшим белье в Ретроне или в Бак-кильоне, перелезал через забор сада, воровал фрукты или выкидывал в городе или пригороде какие-либо штуки. Одним словом, я не имел никаких зловредных качеств, которые обычны в детском возрасте и отравляют для нас воспоминания детства.
   Если я остановился на этих вещах, то, конечно, не из чувства тщеславия. Я знаю, что впадать в тон самовосхваления не годится, но я сознаю свою обязанность перед читателем сделать правдивым портрет, который пишу с самого себя. К тому же я не приписываю собственным заслугам те крупицы достоинств, которые могу в себе отметить. Совсем не мне следовало бы воздать честь за все лучшее, что во мне было. За кроткий нрав, отличавший первые годы моей жизни, я должен быть признателен благородной Виченце, которая была моей родиной и настоящей воспитательницей моей юности.
 
   Город наш нельзя назвать ни самым древним, ни самым известным или самым большим и красивым в Италии – среди случайностей бродячей жизни мне пришлось встретить немало городов величественнее его и богаче. Мне и в голову не приходит сравнивать Виченцу с ее знаменитыми соперницами, одно имя которых говорит о неоспоримой славе. Что такое Виченца рядом с верховным Римом, матерью народов, рядом с божественной Флоренцией, княгиней искусств, или рядом с ученой Болоньей? Просторный Милан превосходит ее в такой же мере, как и многолюдный Неаполь. Даже соседние с нами Верона и Падуя опередили ее былой славой своих войн и учености. А Венеция, чей крылатый лев протянул свои когти над нашим старым городом, – не затмевает ли она его своим могуществом и своеобразием? Царица морей, несравненная сирена, чарующая очи и сердца, – она влечет к себе любопытство целого мира, и посещающие ее иностранцы навсегда сохраняют в памяти воспоминание об ее незабываемой грации.
   Но все же и она, наша Виченца, стоит того, чтобы задержать на ней взгляд! Полюбуйтесь на нее у подножия Монте Берико, в плодородной равнине, среди садов и виноградников, оплетенных ветвями лоз и тучными гроздьями винограда, в самой середине приятного и обширного небосклона. Две речки, Ретроне и Баккильоне, опоясывают ее течением своих прохладных вод. Вот издали она открывает глазу стройную высь своей кирпичной кампаниям, округленные купола церквей и величественную архитектуру базилики Палладио. Ах, какой у нее благородный облик, если посмотреть со стороны равнины или зеленеющих склонов Монте Берико! И вблизи она выглядит так же красиво. Нельзя взглянуть на нее и не полюбить, но к любви, которую к ней чувствуешь, примешивается известная доля почтения. Разве она не город дворцов? Гений божественного Пал-ладио украсил ее великолепным убором из камня. Это он вывел ее благородно-торжественные фасады, сообщающие нашей Виченце горделивость и достоинство при взгляде на них в душу нисходят идеи величия и героизма.
   Это, несомненно, верно, и я без преувеличения берусь угверждать, что ежедневное созерцание таких чудесных вещей в значительной мере объясняет, почему я не стал оголтелым сорванцом в том возрасте, когда беспризорность и свобода моей жизни могли бы заставить меня состязаться с самыми отпетыми шалопаями. Действительно, вместо того чтобы приобрести во время своих блужданий вкус к дурному обществу, я пристрастился к уединению, и это помешало мне вмешаться в шумные И ужасные игры моих сверстников. Не принимая участия в их забавах, я предпочитал держаться в стороне, и единственно одиночество сделало меня таким, каким одно время я был, и это могло бы вылиться в нечто благородное и высокое, если бы зависть рока не проявила себя и не опрокинула счастливые предрасположения моей натуры. Они были несколько необычные, и, пожалуй, о них стоит распространиться. Нужно вам сказать, что в это время, на десятом году моей жизни, главным моим удовольствием было рассматривать самые красивые фасады многочисленных дворцов, являющихся гордостью и честью нашего города. Каждый день я обходил их один за другим и не мог вдоволь налюбоваться на их красоты. Я знал наизусть число колонн и окон каждого. Я изучил их в самых мелких деталях. Статуи, украшавшие их фронтоны и ниши, были мне отлично знакомы. Они бесконечно интересовали меня своими позами и одеждой, по большей части античной, своими атрибутами, торжественностью и грацией своего облика. Когда я достаточно на них насмотрелся, я стал упражняться в том, чтобы как можно лучше скопировать их жесты и экспрессию. От этой игры моя детская душа приходила в восхищение, хотя я сам точно не знал почему, но восхищение это доставляло мне самую неподдельную радость. Я чувствовал себя перенесенным в какой-то сверхъестественный мир, представителями которого являлись статуи, а те, кто жил в охраняемых ими благородных зданиях, казалось, разделяли с ними их благородное достоинство.
   И хотя мне часто случалось слышать, как матушка, разносившая заказчикам белошвейную работу, называла их по именам, я чувствовал к хозяевам этих пышных жилищ совершенно особое почтение. Чувство это было так сильно и так наивно, что мне очень трудно было понять, каким образом моя мать, удостоившаяся исключительного счастья прожить несколько лет во дворце Вилларчьеро, состоявшая на службе у графини, имевшая к ней доступ во все часы дня, согласилась променять подобные места на скромную квартирку, которую мы занимали.
   Такой оборот дела представлялся мне необъяснимым. Я был слишком юн и не мог сообразить, что матушка моя, благодаря чудесным свойствам своей фантазии, только по внешности перестала жить во дворце Вилларчьеро и что в уме ее остался от него образ достаточно сильный и яркий, заменивший тем самым действительность. Дворец Вилларчьеро был одним из многочисленных и призрачных владений, где матушка моя разыгрывала многообразную историю своей жизни. Во всяком случае, я часто расспрашивал свою мать о том, что находится внутри таинственного дворца Вилларчьеро, фасад которого постоянно вставал перед моими любопытными взглядами. Я заставлял ее описывать расположение комнат. Дворец Вилларчьеро представлялся мне каким-то раем, а те, кто туда проникал, были в моих глазах счастливейшими из смертных. Обитатели его, я готов был поклясться, принадлежали к какой-то высшей породе. Только за самые возвышенные деяния могли они удостоиться подобной награды, и в наивности своей я оделял их всеми возможными добродетелями.
 
   Вот каким образом стали зарождаться в моей детской голове химерические видения жизни, стали складываться мечты, назначение которых было управлять моим существованием. Увы, теперь мне уже известны их прискорбные результаты. Они сделали меня бедняком, каким я остался и посейчас; по их милости пеньковая петля чуть было не вздернула меня на виселицу. Правду сказать, я не очень бы восстал против такой развязки. В возможности быть повешенным есть нечто выходящее за пределы банального течения жизни. Но и в этом отношении я сделался игрушкой коварных обстоятельств. Однако не будем забегать вперед и возвратимся опять к тому времени, когда мне было всего только тринадцать лет.
   Я снова вижу себя таким, каким видел себя тогда в четырехугольном зеркале, висевшем на стене моей каморки. Мне уже не нужно было подниматься на цыпочки, чтобы в него посмотреться, с годами я стал выше, и в фигуре моей начала сказываться отроческая неуклюжесть. Ни отец, ни мать не обращали внимания на то, что я расту, и совсем не думали, что уже недалек тот чае, когда нужно будет приставить меня к какой-либо работе и выбрать для меня профессию. В ожидании предстоящего решения я продолжал наслаждаться своею праздностью. Она, впрочем, нисколько меня не тяготила. Дни мои походили один на другой, но я никогда не находил их слишком длинными. Побродив вволю по улицам Виченцы, я приходил и садился у дверей нашей лавки на большую тумбу, стоявшую около, и оттуда начинал свои наблюдения. Я оставался там очень долго, прислушиваясь к стуку отцовского молотка или к звукам голоса матушки. Отец размеренными ударами бил по коже, а мать очень часто напевала какую-нибудь арию под рассеянные движения своей иголки, но главной приманкой выбранного мною пункта был вид, открывавшийся на фасад дворца Вилларчьеро, что стоял, как уже было сказано, как раз напротив нашего дома. Улица в этом месте была довольно узкая, и массивная громада дворца Вилларчьеро величественно убегала вверх своими высокими окнами, плоскими колоннами, статуями и всей своей богатой, напыщенной отделкой, вычерченной циркулем великого Палладио. С каким любопытством устремлялись мои глаза на этот фасад и на широкие ворота, дававшие доступ во внутренний двор! Ворота эти обладали для меня особой притягательной силой. Через них проходили и беспрестанно сновали взад и вперед посетители, так как дворец Вилларчьеро был очень оживлен. Я видел, как туда проходили слуги и люди всякого звания, имеющие отношение к жизни такого вельможи, каким был граф Вилларчьеро, – все, начиная с аббатов и кончая учителем танцев. Проезжали также кареты с гостями, и особенно красиво было, когда оттуда показывалась карета графа и графини. Ее тащили две большие лошади с заплетенными хвостами. Правил дородный кучер. Лакеи, стоявшие на подножках сзади, были в золотых ливреях. Сквозь стекла я мог видеть высокую прическу графини и пышный напудренный парик самого графа. От этого замечательного зрелища сердце у меня начинало биться сильными ударами.
   Быть может, эти наивные переживания вызовут улыбку, но заслугой их является то, что они были вполне искренни. Никогда еще смертные не были предметом более простодушного восхищения. Какие замечательные подвиги должны были они совершить, чтобы удостоиться подобных преимуществ? И тут романтическое воображение, унаследованное мною от матери, вступало в свои права. Хотя она и не делилась со мною своими мечтаниями, кое-что я угадывал из обрывков разговора, так как матушка доходила иногда до того, что избирала отца в поверенные своих бредней. Он широко раскрывал глаза и ни слова не понимал в ее разглагольствованиях, но мой юный слух был полон внимания и не пропускал ни единого звука. Я находил в них поощрение для своих собственных фантазий и отдавался им с еще большей свободой.
   А поэтому я не переставал приписывать графу, графине и самому себе самые удивительные приключения, из которых самое скромное, несомненно, их чрезвычайно бы удивило. Одним словом, я сочинял глупости, но в глупостях этих не было ничего недостойного й в них не стыдно сознаться. И вы узнаете из них самую главную, если я вам открою, что я ни на секунду не задумывался выполнить самое трудное предприятие, лишь бы только удостоиться чести показать себя с выгодной стороны графу и графине. Чтобы достигнуть своей цели, я придумывал подходящие положения. Я представлял себе, например, что, останавливая лошадей, которые понесли было их карету, я попал под нее. Меня подымают, я почти раздавлен колесами, но каким взглядом признательности платили за мой подвиг эти благородные люди! О, как охотно прогнал бы я разбойников, если бы они на них напали, и с каким гордым лицом вернулся бы обратно в Виченцу! Мне хотелось взять в плен турецкого султана только для того, чтобы привести его закованным в цепи во дворец Вилларчьеро. Но лихорадочное состояние, в которое приводили меня подобные фантасмагории, продолжалось недолго, и я падал со своих высот и понимал, что я всего-навсего маленький мальчик, сидящий на тумбе, весь ушедший в свои пустые фантазии. Тем не менее даже сознание низкого происхождения и слабости моего детского возраста не могло вырвать из сердца героических мечтаний, его обуревавших. Мне казалось, что придет день и сам собой представится случай выказать себя тем, чем я себя воображал, и надежда эта поддерживала иллюзии и безумства.
   Фантасмагории мои, бывало, нарушались дружеским щелчком в ухо или похлопыванием по плечу. Это добрый аббат Клеркати выводил меня из задумчивости. Аббат Клеркати был знакомым моих родителей. Он любил их за набожность и добрые нравы и нередко заходил к нам на несколько минут поболтать. Он любил простодушную важность отца и с удовольствием вовлекал матушку в разговор на ее любимые темы, ибо тонкий ум его сразу разобрался в характерах моих родителей. Чтобы отблагодарить его за интерес, который аббат к ним выказывал, отец и мать подносили ему время от времени в презент пару башмаков или какой-нибудь изящный вышитый воротничок. Аббат был весьма чувствителен к такому баловству. Это был толстый человек с головой куклы, и выражение доброты и мягкости было разлито у него по всему лицу. Костюм его всегда был весьма опрятен, он любил хорошее общество и, конечно, ухаживал бы за женщинами, если бы это позволяло ему его звание, так что в этом отношении добрый аббат, хотя и не был безупречен, мог упрекнуть себя только в самых невинных грешках. За всем тем он был весьма ученый человек и отличный латинист. Граф Вилларчьеро его высоко ценил за прекрасные эпитафии и торжественные надписи, составленные в честь семьи Вилларчьеро. Что до графини, то и она не оставалась бесчувственной к одам, элегиям и мадригалам, посвященным ей аббатом, тем более что, по общему отзыву, они были достойны лучших поэтов древности. Поэтому аббат Клеркати был своим человеком во дворце Вилларчьеро и постоянно проходил мимо наших дверей, когда шел свидетельствовать свое почтение графу и графине. В таких случаях он не преминет, бывало, если только я находился тут и сидел на тумбе, вытащить из кармана какое-нибудь лакомство (а у него всегда был запас не столько для себя, сколько для любимого мопса графини) и сказать мне несколько ласковых слов:
   – О боги! Чем занят ты, Тито? Ты зеваешь на ворон, можно подумать, ты гадаешь по птицам? Лучше бы зашел ко мне подучить немного латынь или поиграл бы с товарищами, чем сидеть тут на камне, свесив ноги; уж не говорю о том, что в один прекрасный день карета господина графа переломает их тебе, въезжая в ворота.
   От этого обращения я смущенно потуплял голову и краснел от удовольствия. Чего бы я не дал, в самом деле, если бы угроза аббата оправдалась! Я готов был снести горчайшие муки, пусть бы только они остановили на мне взгляд графа. Мало того, они были мне отрадны и сладостны. Да, могу сознаться в этом без стыда. Я был наивен, но по-своему я был чем-то вроде героя. Жажда славы владела мною, именно она, и не что иное сказывалось во мне в меру моих сил, и именно она вместе со стремлением к геройству зародила во мне желание быть красивым.
 
   Как раз в это самое время я впервые заинтересовался чертами своего лица и рассматривал его с особою целью: совсем не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли оно вымыто. Я помню, как однажды пополудни, опершись на перила моста Сан Микеле, я рассматривал в водах Ретроне отражение своего лица. С грустью мне пришлось убедиться, что в нем не было ничего замечательного. Оно показалось мне кротким, правильным, слегка вялым, легко изменявшимся от движений мускулов. Ему не хватало той твердости контуров, какую я видел на лицах статуй. Я искал таких же благородных пропорций, но, увы, никак не мог их найти.
   Итак, я весь ушел в свои размышления, как вдруг они были прерваны довольно сильным тумаком в спину. Я круто повернулся и сверкнул глазами на непрошеного гостя, смутившего мой покой. Передо мной стоял Джироламо Пескаро, мальчик моего возраста, которого я встречал у маэстро. Мы прошли с ним вместе азы. Все же я страшно рассвирепел, но ярость моя не только не испугала Джироламо, а заставила его закатиться смехом, смехом, который становился все сильней по мере того, как я все больше распалялся гневом. Должно быть, вид у меня был очень забавный, потому что Джироламо буквально хватался за бока. Это обстоятельство привело меня в смущение и остановило руку, поднявшуюся было на насмешника. Джироламо воспользовался этим и крикнул:
   – Послушай, Тито, не сердись! Если б ты видел, какое у тебя было лицо! Позволь мне посмеяться еще минутку… Ну вот, я кончил. Пойдем теперь к нам. Мама испекла лепешку, а отца сейчас нету дома. Я покажу тебе театр.
   Слова эти успокоили меня какой-то волшебной силой. Отец Джироламо Пескаро был сторожем в знаменитом Олимпийском театре, являющемся, как известно, одной из диковинок Виченцы, достопамятным творением гения нашего Палладио. Я не раз уже просил Джироламо сводить меня в это знаменитое место, но ни разу еще он не давал своего согласия. За то, что он привел туда однажды нескольких шалунов, своих товарищей, которые там напроказили, Джироламо строго наказали. Вот почему его предложение заставило меня мигом позабыть о гневе и дерзком обращении со мной. Я принял его с восторгом, и мы направились к квартире родителей Джироламо, живших в том самом здании, где был построен театр. Джироламо не солгал: его отца не было дома, а мать испекла лепешку. После того как добрая женщина отпустила каждому по хорошему куску вкусного теста, мы пустились вдоль узкого коридора, причем Джироламо шел впереди и держал в руке большой ключ, который он,ловко.стащил с гвоздя и который должен был открыть нам вход во святилище. Мы подошли к тяжелой двери: она вела к лестнице в несколько ступенек. Джироламо толкнул меня туда. Я поднялся наверх и затем вдруг выронил свою лепешку и изумленно вскрикнул.
   Передо мной открылся обширный зал с уходившим вверх амфитеатром, увенчанный рядом колонн, которые поддерживали балюстраду. Между колоннами в нишах стояли античные статуи. Перед амфитеатром возвышалась сцена, пересеченная великолепной декорацией, изображавшей греческий портик. Портик тоже был украшен колоннами и статуями, и через тройную арку открывалась перспектива на три улицы, окаймленные домами. Эффект был рассчитан таким образом, чтобы улицы терялись в отдалении, а окаймлявшие их дворцы из картона и крашеного штука выглядели постройками из превосходного материала, украшенными драгоценным мрамором. Можно было подумать, что здесь собраны вместе самые прекрасные здания Виченцы и что их поставили рядом, желая порадовать глаз и создать какой-то совершенный город. Все здесь было благородно и роскошно. Я узнал вдруг те самые героические места, где так хотелось мне жить. Все здесь казалось приспособленным для великих деяний, о которых я грезил и которые выполнил бы одетый в пышные одежды, ибо в таком городе, конечно, не могло быть каких-нибудь вульгарных людей. В самом деле, ни одной лавки не было видно поблизости от дворцов и ничто не говорило о том, что здесь занимались убогими ремеслами и нашей жалкой торговлей. Стук молотка сапожника был бы здесь совсем некстати!… Невозмутимая тишина делала еще более величественной эту декорацию, перед которой я стоял очарованный и упоенный.
   Я простоял бы так, с разинутым ртом и опущенными руками, всю свою жизнь, если бы неожиданный шум не вывел меня из задумчивости. Тяжелые шаги заставили меня оглянуться, в то же самое время послышалось ужасное ругательство, и отец Джироламо с дубинкой в руке появился наверху лестницы. Джироламо не имел времени избегнуть опасности: родительская рука схватила его за ухо, а дубинка заработала и наказала сына по заслугам. Быть может, мне как будущему герою следовало бы поспешить на помощь к избиваемому и разделить его участь, но выше уже было упомянуто, что не пришло еще мое время унести с собою из Олимпийского театра жгучие воспоминания, и в то время как Джироламо вырывался из рук отца, как настоящий чертенок, я воспользовался суматохой и скрылся.
   Несмотря на неприятность, испортившую мой визит в Олимпийский театр, посещение его произвело на меня неизгладимое впечатление. Целые недели не проходило это ошеломление. Я мог думать только об одном, о том чуде, которое мне недавно явилось, и я все сильнее восхищался родною Виченцой при мысли, что в ней находилось это волшебное место, мелькнувшее передо мной на мгновенье. Сильнее чем когда бы то ни было мозг мой был одурманен желанием славы, и, усевшись на тумбу, свесив вниз ноги, лицом к лицу с дворцом Вилларчьеро, я по-прежнему продолжал питать ветром и облаками свои возвышенные и вздорные фантазии.