— Вот он, — прошептала Анюта….
 
   В дверь постучали, Зойка встряхнула Пашу. Леонид явился один.
   — Готовы? Он готов?
   — Все в порядке, — Зойка влезла в калоши и накинула длинное до полу пальто. Паша, опустив ноги с дивана, наблюдал за приготовлениями.
   — Передумал что ли? — спросил Леонид.
   — Не тревожь, дай сосредоточиться — Зойка подсела к Паше, погладила по голове, — не бойся, я рядом, рядом…
   — Этого не боюсь, Бога не боюсь, тебя боюсь…
   — Потом обо мне поговорим.
   Паша вдруг ощутил нестерпимое и дикое желание ударить Зойку, забить до смерти; он подозревал: и после ничего не изменится, через двадцать тридцать убийств… не поймает ее, Зойка опять заскользит придирчивой насмешливой тенью. Наваждение…
   — Пашенька, — Зойка потянула за руку, — времени мало, рассвет скоро…
   На крыльце обняла и поцеловала в губы.
   — Я здесь останусь.
   — Не пей без меня, дождись, — только и сказал в ответ.
   Леонид, подгоняя, ударил его в плечо и растворился в темноте.
 
   Морозно. Тихо. Щербатый месяц сквозь неплотные облака.
   Паша распрямился и зашагал в ногу с Леонидом. Петляли минут десять. В одном месте перебежали главную улицу, обошлось, никого, и опять нырнули в проулок.
   — Здесь, — Леонид притормозил Пашу, собрался и деловито заговорил.
   — Дверь открыта, зайдешь, справа под половиком пистолет… стреляй через подушку…
   — Стрелять? Я никогда не стрелял…
   — Зойка говорила, ты…, - вытаращил глаза Леонид.
   — Мало ли что по пьянке болтал.
   Леонид замолк, соображая что-то.
   — Стой здесь, не топчись, не следи, я мигом, — тут же пропал.
   Паша вовсе забыл о деле, будто не касалось его. Он рвался к Зойке: одна, нельзя одну оставлять… вдруг этот побежал ее убрать, как свидетеля, а потом и его шлепнут, не увидятся больше, про пистолет нарочно заговорил, хороший предлог…. Перед Пашей встала зверская картина расправы: Зойку только мертвую можно выебать… пока теплая… ее руками себя обвить… заставить шевелиться мертвые губы…ударить позвоночником об пол, чтоб ноги раздвинулись…. Паша дико возбудился, рванул член, зажал в кулак…, и: вот он резкими толчками входит в остывающее тело, раздирает промежность, до самого сердца проникает… член, больной взбухший, первый раз взрывается в Зойке… в момент смерти выплеснула весь яд… стерильная, как младенец, ему досталась…. Паша едва дышал, с ладони стекала сперма. Запахнулся, повернул бежать, и налетел на Леонида.
   — Чего топчешься, сказано стой, — прошипел тот, — вот, держи.
   Аккуратный горный топорик.
   — Скалу прорубит, так что, давай… комната напротив двери, свети осторожно, — протянул маленький фонарик, — кровать, как войдешь, слева, головой к входу, удобно, только взмахни, пистолет не трогай, пусть там и лежит, ни пуха…
   Застыл воздух. Замерло все вокруг. Паша обрадовался, что скоро все закончится и, стряхнув морок, бросился к дому. Оступился несколько раз об острые обледенелые грядки, но не упал, улыбнулся только.
   Дверь не скрипнула, верно, заранее смазали, комната нараспашку, на цыпочках два шага, налево, на подушке чернеет голова, взмахнул топориком. После такого удара никто не выживет, — сообразил. Все. Назад — два легких шага. Бесшумная дверь. Быстро, быстро, бегом: гряды, калитка, Леонид на корточках у забора. Паша упал рядом.
   — Рвем когти?
   Леонид выхватил топорик, обмотал тряпкой и спрятал за пазуху.
   — Все четко?
   — Как заказывал. Кто был-то, мужик или баба, не разобрал?
   Леонид в ужасе застыл на месте, и тихо-тихо.
   — И мужик, и баба.
   — Одна голова была…
   — Назад, — Леонид сгреб Павла, снова воткнул в руки топорик и потащил за собой, к дому, — живее, блядь, пока свет не врубили.
   Словно перелетели сад и ворвались в дом, когда на пол в прихожей легла узкая полоска света: из туалета выплыла сонная пожилая тетка.
   — Бей! — рявкнул Леонид.
   Тетка только что успела рот открыть — топорик, пробив лоб, увяз по самую рукоятку — с шумом повалилась на пол. Головой к яркому свету. Паша глянул и отскочил к выходу: обезображенное Зойкино лицо, морщины на щеках и жирной шее, мужские височные залысины, жидкие волосы, заплетенные на ночь в косы… огромные груди дыбились под тонкой полотняной рубахой…
   — Кто это?
   — Как кто? Ее мать, — Леонид осторожно заглянул в комнату, посветил фонариком: старик мирно лежал, уткнувшись лицом в темную от крови подушку, — Вытаскивай топор!
   — Ты ж, гад, подставил меня! — заверещал Паша.
   — Вытаскивай!
 
   Из рассеченного лба брызнула кровь, залила глаза и уши, булькала во рту…
 
   — Как же Зойка? Зойка-то как? — вдруг заплакал Паша на улице; в трясучке вцепился в Леонида; тот тщательно осматривал землю у забора.
   — Эх, — Леонид плюнул в кулак, — вот теперь все, идем!
   — Она простит меня? — умолял и плакал Паша.
   — Какая разница, вы долго не увидетесь… — спокойно объяснил Леонид, — все уляжется, тогда приезжай, теперь иди, пешком до следующей станции, держи водку, чтоб не замерзнуть…
   — Без Зойки не поеду…, - Паша откусил пробку и вытянул из горла — дрожь унять.
   — Убирайся. Возникнешь — морду набью!
   — Мне нужно было ей доказать.
   — Доказал. Что дальше?
   — Люблю ее.
   — Люби, но чтоб до весны тебя ни видно и не слышно, понял? — Леонид повеселел, треснул в грудь, — иди.
 
   Через полчаса Паша уже не помнил об убийстве. Будто не с ним случилось; только тяжесть в желудке, да страх перед долгой разлукой с Зойкой. Попивая водку, пересек поле, пьяным ворвался в лес; за каждым деревом мерещилась Зойка; до самой станции Паша шарахался от дерева к дереву.

VI

   Красный рассвет напугал Натана Моисеевича до полусмерти: сквозь прищуренные веки увидел огромный багровый шар, повисший прямо за стеклом, будто адская стертая до десен пасть: сожрать, уничтожить…Что?! — подскочил к окну, дернул шторы. На соседней койке переливчато храпела жена, за стеной подпевала внучка. Схватив халат, Натан Моисеевич помчался на кухню, брызнул на лицо из крана, упал к столу, втянул голову в плечи, в отчаянии обхватил руками. Красный ад зверски приплясывал в медных кранах, заграничных фарфоровых вазах, в лоснящемся кафеле и пластиковом полу, цеплялся за голые ноги и взмокший от страха живот… Люси, Люси, — тряслись губы, — почему синее, у меня — кровавое; грех, смерть, неотвратимая любовь, красное, багровое. Огненные, галлюцинирующие, исполненные ярости и гнева, силуэты, их бешеные вибрации передавались телу — Натан Моисеевич еле удерживался на стуле. Где треснула железная скорлупа, где? — ударил себя кулаком. В уме не укладывалось, как он, такой уверенный в своей безграничной безопасности, защищенный ученой благополучной жизнью, стал жертвой чудовищного и загадочного гипноза.
   Но белая полоса кильватера в вишневой волне ослепила, ослепила… Натан Моисеевич, накинув, что было под рукой, выскочил на улицу. Он несся, не разбирая дороги, перепрыгивал трамвайные пути и подземные переходы, юркал между машинами, пинал светофоры, ругался с ментами, плевал на все… Спятил… что с того… пусть так… пузырчатое море всосало разлитый бензин, щепы, окровавленные бинты и тряпки… Вдруг прямо перед Натаном Моисеевичем грязная корма отплывающего судна, лопасти винта… пенистый хвост… Не медля ни секунды, прыгнул в воду и быстро догнал. Его заметили и бросили веревку. Оттолкнув жирного потного шкипера, шмыгнул мимо капитанского мостика, двух женоподобных мужиков, закручивающих штурвал в четыре руки, съехал по узким поручням вниз, заглянул в машинное отделение, чуть не оглохнув от шума, захлопнул дверь… Наконец, вот эта, здесь, собачья конура, не каюта, — чертыхнулся, протискиваясь и тут же погрузился в черное безмолвие…
   Люся только-только просыпалась и беспокойно ерзала под простыней. Натан Моисеевич потихоньку стащил с себя мокрую одежду, отжал прямо на пол, аккуратно развесил на стуле и, нащупав край койки, уселся в ногах.
 
   — Ты здесь лишний, — вдруг сказала Люся.
   — То есть как? — растерялся Натан Моисеевич.
   — Помочь не поможешь, да и не нужна мне помощь.
   — Как…?
   — Так, иди, откуда пришел.
   — Я корабельный врач, — не веря самому себе, защищаясь, воскликнул Натан Моисеевич.
   Люся истерично захохотала.
   — Что с того?
   — Ты обязана все рассказывать мне.
   — Впрочем, сиди, — продолжала она безучастно, — тебя как бы и нет. С какого боку ни ткни — везде пусто, не за что зацепиться.
   — Неправда, — обиженно возразил Натан Моисеевич, — со мной странные вещи происходят, с утра горячее и красное накатило, не отступает, борюсь, но пока напрасно.
   — Удивительно. А ты не борись, посмотри…
   Натан Моисеевич расслабился. Красное мгновенно сдавило горло. Он непроизвольно зарыдал.
   — Ну, чем плачешь?
   — Слезами, — разозлился он, — чем плачут нормальные люди?
   — Я о том же. Приходи, когда кровью заплачешь, нормального человека с кровью выцедишь… Слезами…. Не смеши!
   Натан Моисеевич оскорбился.
   — Забываетесь, Людмила… ээээ
   — Заткнись, не раздражай, не помню ничего, — прислушалась. Далеко по коридору раздались уверенные хозяйские шаги. Шоркнула дверь, и появился капитан. Включил свет; сунув руки в карманы и покачиваясь с пятки на носок, чего-то выжидал. Живописный сильный мужчина лет сорока, волнистые до плеч густые волосы, расхристанная борода, наглый жестокий взор. Всякая мелочь имела сейчас значение, было в нем еще что-то тягучее, горькое… в складке рта, почти невидимое, еле уловимое — злой дух погибели, смерти… Люся нервно вскинулась и открыла глаза. Цвета моря. Глаза моря, вместившие все ужасы и страдания тех, кому не суждено вернуться на берег, чьи тела скормлены рыбам, либо растерзаны людьми, а кости рассеяны по дну. Капитан закурил, и в люськиных глазах вспыхнул отраженный огонёк.
   Натан Моисеевич слабо пискнул; одному Богу известно как он выдержал Люськин взгляд и не умер от страха. Единственное желание — бежать! Но куда?! Ни звука, ни шороха, ни всплеска за бортом. Молчание!
   Первым его нарушил капитан. Шумно прошелся по каюте и, не обратив внимания на мокрую одежду, развалился на стуле. Собственно, он и Натана Моисеевича не видел, будто и не было.
   — Дай мне еще два дня! Не готова, — крикнула в отчаянии Люся.
   — Не верю тебе! — капитан, не вставая, закинул ноги на койку и пнул Натана Моисеевича: тот очутился на полу; быстро сообразив, что к чему, пополз к выходу. Он ждал удара, по спине или голове, вот сейчас его схватят за волосы, вырвут язык, отрежут уши, отрежут хуй, выебут в жопу, заставят есть говно и сосать у всей команды, проткнут, подвесят на мачте, вот сейчас… во рту пересохло, перегорело…
   — Натан Моисеевич! — подлетела напуганная медсестра и, скинув халат, набросила сверху, — вставайте, давайте помогу, вам плохо, что случилось?
   Натан Моисеевич еще немного поползал и, наконец, увидел перед самым носом знакомые туфли на стоптанных каблуках, треснувшие квадраты линолеума… дешевые чулки… Согласно кивая, позволил себя поднять; медсестра беззастенчиво потрогала голый член и застегнула халат на все пуговицы.
   — Поезжайте домой, я вызову машину, вам необходимо отдохнуть.
   Натан Моисеевич все еще был в ступоре.
   — Ниночка, да, конечно, отдохнуть… Ниночка, я предал свою любовь, только что, там…
   — Эка невидаль, поспите — запоете по-другому.
   — Ниночка, почему ты не замужем? — жалобно захныкал он.
   — За кого выходить-то, Натан Моисеевич?
   — Да хоть бы за меня, мне страшно…
   — Вы женаты давно, сколько вас знаю… к тому ж, разве он все еще?.. — медсестра улыбнулась и опять потрогала мягкий член.
   — Женат? Ниночка, она отвергла меня, предпочла какого-то урода, если бы ты только видела его…
   — Да что вы в самом-то деле такое говорите?!
   — Ниночка, правда, любовь алая, любовь кровавая? — Натан Моисеевич снова поплыл в неизвестность.
   В машине, съежившись в комок, горько заплакал. У подъезда ждали жена и внучка; прихватив под руки с обеих сторон, проводили до постели, обложили грелками, одели толстую шерстяную кофту, на ноги — деревенские носки. Внучка поила с ложечки горячим красным вином с корицей. Жена долго сидела возле подушки, гладила по голове, рассказывая про парное молоко с медом и барсучий жир… Уже пропадая в тяжкий сон, Натан Моисеевич слышал, как она громко ругалась в телефонную трубку, — Золотой портсигар… в брюках должен быть… посмотри хорошенько… что?.. она и стащила, но как, если спит днями и ночами?.. завтра сама приеду искать.

VII

   Ангелина Васильевна мягко вкатилась в комнату внука. Ну и вонища! Паша, уронив голову с дивана, блевал в таз. Ангелина Васильевна давно не была здесь и потому, затаив сердце, огляделась: вдоль стен на полках пыльные склянки, под каждой записочка на латыни, человечки с кулачок, сросшиеся грудкой и острыми коленками, отвратительный вздутый кишечник, вывернутый наизнанку глаз, пораженная раковой опухолью почка, селезенка… много всего, весь нижний ряд — половые органы…
   — Да ты, гений, Пашка! Сам наковырял? — Ангелина Васильевна дотянулась до колбы, отерла рукавом кофты. В зеленоватой жидкости детская вульва. Встряхнула. Розовые овальные губки, наколотые в центре булавкой, словно живые, плавно запорхали вправо влево вправо влево. — Как есть бабочка, красиво, ничего не скажешь! Наблюдая легкие воздушные линии, Ангелина Васильевна неожиданно нахмурилась, — Так так-так, далеко не улетишь! Размечталась!
   Ее вдруг охватила настоящая злоба.
   — Вот и сиди взаперти! А правда, Пашка, баба с пизды молодеет?
   Паша с трудом разлепил веки.
   — Бабушка, почему ты так не любишь нас?
   — Рехнулся? Знаешь, сколько такая любовь стоит?
   — Сколько?
   — Про то и спрашиваю, пизду задаром вам отдать или самой хозяйничать! Кто такие? Тоже мне, задаром!
   Не желая дольше слушать бабкин бред, Паша снова закрыл глаза. Где-то сейчас Зойка?… Теперь он уже не сомневался: все получилось на скорую руку, хоть и с размахом, но уродливо, а Зойка ценит красоту. Тем более, не чужая убитой. Понятно, убивать раньше не доводилось, но предусмотреть, поправить, подштопать, слепить — кто сравнится с ним? Есть громилы, дикари, просто дураки, а есть ваятели, архитекторы, ювелиры — из пустяка такое сделают — глаз не оторвать. Топором по лбу — пошло, конечно, грубо, возни потом не оберешься, случись снова пойти — первый класс будет, — мечтал Паша. Странно, он словно забыл, что дважды убийца. Зойкин отец, не в счет, — приговорил и больше не вспоминал. Другое дело — мать. Тончайший деликатный момент.
   Беспредельность, cладкий дурман… Нити, соединяющие с Богом, мельчали, рвались и выплескивались с рвотой. Очищаюсь, ликовал Паша втихую, если это всего лишь сон, пусть никогда не кончится!
 
   Ангелина Васильевна, заметив, что внук отвлекся, поехала с колбой к себе. Ледяная бледная ночь, блеснув в колесах каталки, запуталась в юбке. Ты — это я, нельзя разделить единое! — Ангелина Васильевна ласково похлопала себя по коленям.
   Ублюдочный фантом юности — вдохновенно провозгласила она, тряхнув девичью вульву — будь я трижды проклята, если ты оживешь! Предательски шевельнулось сердце: рецепт, эликсир! Я выжму из тебя все, сучка, даже из мертвой. Не сомневайся!
   Ущербная луна, крадучись, проникла в комнату, засеребрилась в колбе, дымными кольцами без труда смяла розоватые, мертвенные крылья, в холодном лунном свечении вихрилась пыль; Ангелина Васильевна прищурилась: Стоп! Эта штука между ног — напоминает морскую раковину, а раковина — ни дать, ни взять — месяц! Подняла юбку. Если отсюда смотреть, ну, точно! Ах, вот кстати! Глубоко в потных, облысевших, будто выеденных саранчой, складках — каменный завиток, узкая расщелина, еле слышный всплеск. Ангелина Васильевна больно ущипнула себя… предсмертный шепот?! Хочу восторга, урагана! Просунула палец в щель, пошурудила по стенкам; нечто пупырчатое, разрушенное в одном месте слабенько сочилось ржавой струйкой — принюхалась и тут же отдернула руку: смердящая дыра! Ангелина Васильевна отчаянно ломала голову: месяц рождается и умирает, рождается и умирает, припомнила ясное звездное, но безлунное небо; однако, умирая, воскресает вновь. Выходит, луна так просто не погибает! Но, каким образом луна снова вырастает сама из себя? Вдохновение сникло. Что за сила в ней? Волшебная, таинственная судьба! Если моя раковина сделана по образу ее и подобию — на ощупь, боясь соскользнуть, шла вперед — что же такое поджидает и…?! — украдкой посмотрела на ущербную луну за окном, потом на юную соперницу в склянке, будто обдумывала какие-то увлекательные хозяйские мелочи.
   — Тебя убили, прикололи, ты умерла, едва родившись, но мне не жаль тебя. Каждому — свое. Моей ракушке повезло, ей светит иное, правда? — согнав довольную усмешку с губ, потрепала ляжки, обвислый живот, сдавила грудь, снова ляжки, колени задрожали, разъехались в стороны, быстро, решительно засучила пальцами, истерично и судорожно теребила холодную кожу, увядшую плоть — долго, мучительно долго…
   … Обрушив берега высохшей реки, из глубокого сна, галлюциногенной блевотины, кружев потустороннего, душных фантазий, страстных перверсий, забили горячие подземные ключи. Яростное желание рвало новое русло… Ну же, давай, сюда, сюда — ожили под рукой, дернулись, вздулись… губы… в коричневую крапинку… выгнулась спина… Ангелина Васильевна раскраснелась, будто прогуляла с десяток километров. Беременна! Беременна! Новолуние! — клокотало в голове. Она лихо глянула в окно, хотелось вопить: теперь она земная плоть молодой Луны, а может, Луна — всего лишь ее жалкое небесное отражение. Ладно, ладно, забурчала примирительно, ты главнее, кто спорит? Но люди не часто задирают головы, проще заметить очевидное. Я же на виду и днем и ночью. Не волнуйся, буду молодцом! Ну вот, я взволнована, теперь я больше себя самой…
 
   В прихожей резко прозвенел звонок.
   — Лина! — кто-то нетерпеливо дергал дверную ручку. Ангелина Васильевна вздрогнула и покатилась открыть, узнав по голосу Солониху.
   — Знала, что не спишь, — ворвалась та.
   — До сна ли?
   В комнате Солониха, едва глянув по сторонам, грохнулась в кресло. Она, так же, как и Ангелина Васильевна, прекрасно ориентировалась в потемках.
   — Что стряслось? — Ангелина Васильевна нервно стиснула колеса каталки. Все, что не относилось к путешествию в самое себя, казалось теперь отвратительным пустым фарсом, несусветным вздором; она многое ожидала: избранность ей к лицу, никто, кроме нее не отважится на такой риск.
   Солониха машинально прихватила склянку с вульвой, повертела перед носом и отставила. Совсем старуха, — желчно подметила Ангелина Васильевна.
   — Лина! Выручай, не могу уснуть — жар, холод, пот, душно! Он за стенкой возится, а у меня внутри будто дикий зверь на цепи рвется. Ангелина Васильевна, поняв, что речь идет о племяннике, разозлилась.
   — Сколько времени впустую с лета утекло, все еще не попробовала, может он тебе не подойдет?!
   — Подойдет, подойдет, видела!
   — Ну? — вдруг невероятно возбудилась Ангелина Васильевна и засмеялась про себя, — Отныне так и будет!
   Солониха летела на одном дыхании.
   — Сегодня орет из ванной: подай телефон! Весь в пене, только голова торчит, телефон протянула, тихонько, мельком так поглядела: пена в нужном месте расступилась, будто нарочно дразнит, играется со мной, а там, Лина — Солониха завела глаза в потолок, надулась, чуть не зарыдала от восторга — Лина, Лина — и, внезапно отдавшись во власть неведомого, исчезла в бурой ночной метели. Ангелина Васильевна испугалась пропустить главное и поспешила следом.
   Демоны, тотчас окружившие ее, оказались старыми знакомыми.
   До них ли сейчас?!
   Внезапно проявилась одноногая, сухая, как щепа, бабенка, — Когда прилив? — Шмыгнула носом. Она всегда торчала в одном и том же месте, стоило прикрыть глаза.
   — Ч-е-г-о-о-о!
   — Луна пребудет скоро, спрашиваю?
   — Пошла прочь, — Ангелина Васильевна подняла палку. Тут же навалился кривой старикашка, что торговал днем шелковыми женскими колготками, а ночью, попивая портвейн из хрустальной чашечки с отбитой ручкой, предсказывал желающим судьбу.
   — П-а-а-а-з-а-а-а-лоти, дорогая, месячные у тебя на носу.
   — Мотай отсюда, сама знаю, — отмахнулась Ангелина Васильевна, хотя страсть желала послушать про месячные; но надо торопиться, едкий, разъедающий ноздри, запах Солонихи грозил затеряться — на запахи здесь все мастера. Ангелина Васильевна пронеслась сквозь всю эту фантасмагорию судорог, инфернальных брызг, плевков, оттерла еще парочку фигур, диковатых, свитых в косу из сточных вод и помоев; они кинулись в ноги, ухватив подол юбки, Ангелина Васильевна подпрыгнула с каталкой кверху и помчалась дальше… взяла левее, еще левее, вляпалась в клейкую паутину…
   — Сиськой, сиськой его замани! Пусть сосет! Он хрен поймет. На всякий случай, вдруг Солониха услышит, крикнула Ангелина Васильевна, стряхнула обглоданных мушек и муравьев, и добавила уверенно, — не промахнешься!
   Наконец, догнала Солониху, та была в трансе, раскачивая обнаженной белоснежной грудью — о, жестокая предопределенность! — перед лицом здоровенного детины, что маялся в ванной и от нечего делать плескал руками в воде.
   — Помнишь младенца с иконы, всегда около сиськи, так то! У сиськи — оно безопасней! — пристроилась рядышком Ангелина Васильевна и схватила член. Взгляд детины панически заметался и замер на соске — темной, почти черной виноградине, сосущей, насосавшейся; живое пьяное вино изнутри…
   — Дай, дай, не дразни, не томи, — изнывал детина.
   — Дразни, дразни, томи, томи, — Ангелина Васильевна очумела от возбуждения и совсем потеряла голову; волосы, и те шевелились, подобно хищным голодным змеям. Намертво вцепилась в член, казалось, приросла к нему; а член выныривал, погружался, бился в корявых старушечьих руках. Но где там! — Брыкайся, брыкайся, милок, добрыкаешься, — бабка довольно улыбнулась. Отстранено покойно улыбнулась чему-то своему и Солониха.
   — Лина? — через минуту спросили из темноты.
   Член сдохся, обмяк. Ангелина Васильевна медленно приходила в себя, — что?
   — Дала, как велела, еле оторвала, смотри.
   Вокруг соска — багровые следы.
   — Заживет. Теперь — к нему.
   — Думаешь, наяву получится?
   — Вот, дура! По-твоему, это сон? Какие уж тут сны! Нет, милочка, довольно снов! Все позади. Будет кому по весне патрубки в огороде проложить, а то я Кольку пророчила. Племяш из твоего капкана до смерти не вырвется, так и будет плутать, как пьяный! Дальше сама знаешь, чтоб вино в сиське не извелось, не прокисло…знаешь, не девочка, хотя эти, наверное, тоже все знают, притворяются только, — Ангелина Васильевна выглядела немного утомленной. Ну, Люська, теперь держись! — не к месту, злорадно предвосхищая победу, захохотала в голос.
 
   Необязательно начинать сначала, продолжай, где остановился! — Лиза листала на коленях медицинский справочник; Коля набрал воздух в легкие.
   — … Я люблю тебя…
   — Что такое твоя любовь? — спросила без интереса, не отрываясь от книги.
   — Не могу без тебя.
   — Не можешь или любишь? Разное.
   Коля примолк, не зная, что ответить. Вдруг Лиза насторожилась: "… нарушение менструального цикла… воспалительные процессы… неврозы… беременность…" Отказываясь верить, захлопнула книгу, воткнула в колени, опять открыла на прежнем; сузив глаза, сжав виски, прикрикнула.
   — По-твоему, что у меня?
   Коля смутился, чтобы ни сказал — везде виноват. Сестра, что-то замышляя, уставилась в одну точку, а он подумал, будь что будет, все равно любит ее.
   — До гроба тебя любить буду!
   — До какого гроба? — вскочила Лиза, — собирайся, поехали!
   Холодный порывистый ветер, сухой и колючий, словно песок, обжигал щеки, свистел над головой, раскачивал телеграфные провода и птиц, примерзших к ним. Ну и погодка! Минут пять, уворачиваясь от ветра, топтались под стеклянным козырьком, прыгнули в промерзший троллейбус. В длинной лисьей шубке и шапочке с пушистыми блестящими шариками, Лиза, словно волшебная фея, наивилась и терялась под мужскими взглядами. Колино сердце сжималось от ревности и стыда за несовершенство мира, в котором вынуждена пребывать сестра. Он в который раз переделывал мир по-своему: дома, слепленные кое-как, до первого землетрясения, в срочном порядке преображались во дворцы с позолоченными крышами и сдавались в наем самым уважаемым гражданам, преимущественно импотентам (Коля не знал этого слова, но думал примерно так), остальные силой выдворялись из города. Посещать город без особого разрешения строго запрещалось под угрозой смертной казни. На центральной площади возле ГУМа — эшафот; по воскресеньям раздушенные красивые дамы, рыдая от сострадания, рукоплещут палачу. Коля повсюду сопровождает Лизу; торжественно, оригинально и сладострастно нашептывает про удовольствие, которое испытывает палач, всаживая свое орудие в шею. Особо изощренная пытка ожидает тех, кто осмеливается поднять глаза на его Лизу, без сомнения, самую красивую девушку в городе. Здесь Коля, подхваченный эротической волной, рассекал преступников на мелкие кусочки, чтобы выпустить из них всю кровь, без всякой надежды на воскресение в потустороннем мире…