Лиза, кутаясь в шубку, грубо толкнула Колю к выходу. Коля давно привык к ее ухваткам: пусть, только бы чувствовать ее. Спрыгнул на тротуар, подал руку.
   Быстро исчез день; рожки месяца, едва видимые, покрытые влажной грязно-розовой дымкой, дрожали.
   В больничном коридоре их остановила медсестра. Лиза дернулась вперед.
   — К Натану Моисеевичу.
   — Болен, — медсестра встала поперек, загородив проход.
   — У матери в палате болеет? — фыркнула Лиза.
   Сестра болезненно поджала губы.
   — Мать — сама по себе, он — сам по себе. А это кто, раньше не видала? — кивнула на Колю.
   — Брат.
   Лиза презрительно оглядела медсестру, — Мочой несет, самое оно — прибирать ночные горшки, а туда же!
   — Мне срочно нужен Натан Моисеевич.
   — А этому? — медсестра опять покосилась на Колю.
   — Вы что, издеваетесь, речь идет о нашей матери!
   — Ой, ли? — ухмыльнулась медсестра.
   Коля, будто слепой, ткнулся в Лизин затылок. Лизе хотелось выть, — Только не брат! Нет-нет. Прислуга. Ничтожество.
   — Адрес, — заорала она. Медсестра почесала бока, пошла к столу, царапнула авторучкой и, не глядя, протянула листок, — у вас с месяц уже другой доктор.
   — Вот как? Кто же? — Лиза торопилась уйти.
   — Софья Яковлевна, в десять приезжает, но, кажется, напрасно приезжает. Ваша мать куда-то вглубь ушла, не разговорить.

VIII

   Грустная правда.
   Люся, похоже, смирилась с жестоким, страшным и непонятным миром бродяг, где нет правил и норм, отдохновения и покоя. Смирилась и не рыпалась. Разорвать плоть и душу, день от ночи не отличить, оборваться в молчание. Что лучше?
   Море! В ясную погоду — синее, черное — когда вздумается. Призраки неизведанных стран, пленительная изумрудная глубина… — ну-ну!
   После исчезновения корабельного доктора, хоть как-то привычного, Люся осталась одна, не считая капитана. Врываясь в каюту в любое время, капитан орал совершенно уж нелепые угрозы, так что она плюнула под конец. Только раз усмехнулась, когда речь зашла о странностях судьбы. Что с того?!
   Сон. Сон, после которого и попала в такую чудовищную переделку. Навязчивое тонированное контральто как и прежде, вползая в уши, медленно оседало в легких: — … признайся, что у тебя с пиздой… что за шухер-то в больнице был? Люся шустрилась в памяти: несостоявшиеся роды синенького младенца и благостное церковное свечение вокруг. Все смазал оргазм, колотилась она, если кто-то и сидел во мне, то кончился! Сознавать это тем больнее, что ни до, ни после, ни во сне, ни наяву, оргазма Люся не знала. Внутренняя миграция произошла именно в тот момент, когда проклюнулась престранная тайна, — Злой умысел свыше, какого черта!
   Сегодня Люся попросила чего-нибудь выпить. Удивленный капитан принес бутылку черной, похожей на расплавленный металл, жидкости. После первых глотков напряжение ослабло, махнула, чтоб еще налил, опять выпила. Сразу и неприлично захмелела. Разглядывая ироничное злое лицо капитана, нашла его даже привлекательным. Подумала о солененьком.
   — Хорошо бы!
 
   Капитан не все время орал. Иногда надолго замолкал, или, туманно говорил о мужестве, необходимом на острове, куда со дня на день должны пристать, о преображении вод, чувствующих чужое дыхание костей, о том, с ней ли, без нее ли плыть дальше — без нее безопасней. Люся увядала. Что же будет? — таял нерадостный вопрос. Отчего минули два обещанных дня, и ничего не случилось; отчего ее до сих пор не оприходовали всей командой. Живописала разбойную вакханалию на берегу. Но уже без волнения. Пустое. Теперь все равно. Плевать.
 
   — Хорошо бы! — пьяно посмотрела на капитана.
   — Перебьешься!
   Он был не в духе. К вечеру ждали изменений.
   — Теперь уж точно скоро…
   — Почему я? — вмиг отрезвела Люся.
   — Откуда мне знать.
   — Может, объяснишь?
   Капитан пожал плечами.
   — Баба, она и есть — баба, дура!
   И вышел…
 
   Арктический холод сжал сердце. Время собирать крестовый поход в свои владения… Люся устало прикрыла веки.
 
    Яркий зеленый закат осветил треснувшую от дождей стену. Кругом бегают ребятишки, радостно вскидывая руками; ладошки запачканы свежей смолой, терпкий запах. Шпиль деревенской часовенки вдали похож на инкрустированный жемчугом стилет. Люся видела такой на прошлой неделе. Его показала кукла мадам Мандилипп. Они столкнулись лицом к лицу в антикварной лавке на Петушьей улице. Вместо приветствия кукла взмахнула ресницами от L'OREAL.
    — Не знаешь, где Север? Хозяин толком не мог ничего объяснить. С утра смертельно пьян. Тычет пальцами в разные стороны. Надо же, а ведь мальчиком подавал большие надежды.
    — Но он не пьет, вот уже четыре года, — неуверенно возразила Люся, — что могло случиться?
    — Не знаю. Давно не была здесь. Все пришло в запустение. Знал бы Артур, что его крестник в открытую торгует… портвэйном, перевернулся бы в гробу.
    — Кто такой Артур?
    — Как кто? Великий король Артур!
    — Шутишь? Он жил в V веке, — Люся с облегчением вздохнула, у куколки губа не дура, выпить не любит.
    — А сейчас какой? — божественные черты расползлись в саркастической улыбке.
    — Почти XXI.
    — Почти не считается, — кукла заткнула юбку между колен и ловко исполнила книксен.
    За старенькой ширмой, что отделяла от хозяйской половины, послышался яростный шепот, до Люси долетало немногое"…рубль семнадцать… помножь на четыре… к черту четыре… на три…" Неожиданно левая парусиновая половинка ширмы надулась, обхватив жирную спину антиквара. Жирные складки заворочались, потянулись и снова колбасками уставились наружу.
    — Разреши, — Люся встревожилась и попыталась протиснуться между куклой и стеной, — надо спросить.
    — Разреши! У вас, у мужчин всегда так. Чего разрешить-то? Брось эти еврейские штучки. Отвечай на вопрос сначала. Где Север?
    — Какой к черту Север, дай пройти, не знаю никакого Севера.
    — То-то и видно, что не знаешь.
    — А и знала бы, все равно не сказала, — разозлилась Люся, — с чего ты взяла, что я мужчина? Вовсе нет.
    — Не смеши, ну, не женщина же!
    — Раздеться? — Люся, во что бы то ни стало, стремилась дотянуться до жирной спины за ширмой.
    — Порадуй! Ну что тебе стоит? — не уступала дорогу кукла. Люся психанула и машинально подняла юбку.
    Небесно бирюзовые глаза куклы.
    — Полюбуйся. Неплохо исполнено, ничего не скажешь.
    Люся посмотрела вниз и увидела красный, чудовищно набухший огромный эрегированный пенис. Столбняк. Это, без сомнения, принадлежало ей. Пенис дыбился и целился в куклу.
    — Мать честная! Он мой? Я и не знала о его существовании!
    — Что ты вообще знаешь о себе? — кукла сердито топнула фиолетовой туфелькой.
    Через минуту Люся все же решилась и потрогала член — он наклонился, но тут же вернулся на прежнюю позицию. Оголенный, раскованный, горячий, упирался в живот куклы.
    — А вот и Север! — обрадовалась кукла и ткнула себя в живот, — член, ух, прелестник. Пока не слушается тебя. Хорошо. Спасибо ему. Что бы я без него делала? Бьюсь об заклад, думаешь, я знойная бабенка из душной ласковой Грузии? Признайся, думаешь?! Черта с два! Не обольщайся! На мне ни отдохнуть, ни понежиться не удастся. Да и времени у тебя больше нет. Не далее, как вчера, помнишь, в грязной и хмельной компании ты грозил всем своей избранностью? Вот и избрали. Антиквара хотели избрать, да не избрали. Мыкаться будет дальше. Только скучней и надсадней. Незрячему кто подаст? Здесь никто случайно не продает собаку-поводыря? Слышь, а ему все по хую вроде. Ну, пусть его. Кстати, Приап благосклонен к тебе. Надо же, с виду замухрышка. Ну, порадовал, так порадовал напоследок.
    Люся не слушала и смотрела вниз: в тесной полутемной конуре зажиточного антикваришки, нувориша с Петушьей, вздымалась, дышала и радостно жила новая плоть. Почувствовав торжественность момента, потянулась к трубе играть гимн…
    — Ну, вот еще, не трогай! Не в крестовый поход чай собрался, — кукла властно схватила за руку, — знаю я ваши гимны! Сейчас вся пьяная братва будет тут как тут.
    За спиной неожиданно прозвенел колокольчик. Люся обернулась. В городе осень, — подумала она… и вдруг увидела стилет… Он лежал на пухлой игрушечной ладошке. Похожий на шпиль деревенской часовенки. Блестящий и девственный, инкрустированный небесным жемчугом, осветившим все вокруг. Острым концом на Север. По его желобку стекала кровь, собиралась на полу… Хорошо бы…солененького, пронеслось в голове, но невыносимая боль от рваной раны сдавила горло, мешала говорить. Последнее, что увидела Люся — взлетевшие, будто в танце, юбки куклы, шагнувшей поверх лица: "Дурак! Опять о том же, словно больше не о чем…"
 
   Люся открыла глаза, — Бог мой, а это откуда? пошарила между ног: пусто.
   — Скорей бы, не выдержу! Покончить со всем! — схватила стакан, вытянула остатки.
 
   — Велел не будить! Блядское утро! — бушевал Натан Моисеевич в кровати.
   — Тише, Натик, тише, к тебе дети… той самой, что портсигар сперла… да к тому же, вечер давно, какое утро? — пыталась урезонить его жена.
   — Кто?… Портсигар… почему она?
   — Больше некому, — рубанула жена, — так позвать детей?
   Не дожидаясь ответа, вошли Лиза и Коля.
   — Оставите нас одних или как?! — начала Лиза, и тут же забыла обо всем, глянув на больного. Легко обознаться: сутулый призрак в байковом женском халате сидел, подоткнутый одеялом, чтоб не поддувало; блеклая, словно побитая молью, щетина; черные в сетку мешки под глазами; сгоревший взгляд. Узнав Лизу, глубже запахнул халат; юркнули под одеяло заскорузлые пятки.
   — Ну, что я говорила? — Лиза присела на стул.
   — Что такое? — притворился Натан Моисеевич, спасаясь от безжалостной правды во мраке… беспамятстве… склерозе.
   — Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
   — Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
   — Вправду вечер!
   Обволакивающая чернота меж занавесок.
   Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
   — Как она?
   Лиза скривилась.
   — Спит, впрочем, я ее не видела.
   — Спит?
   — А вы как поживаете?
   — Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
   — Уверенно говорите, как врач.
   — Я и есть он.
   — Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
   — Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
   — Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
   По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
   На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
   — Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
   — Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
   — Чувствительный больно.
   — Учить меня пришла?
   — Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
   — А у меня — сынок, похоже, кончается.
   — Значит, квиты.
   От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
   — Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
   — Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
   — Может ребенка оставить?
   — Оставить… — опять короткое эхо.
   Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
   Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.

IX

   Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
   — Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
   — Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
   Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
   — Яичницу будешь, спрашиваю?
   — Поем, коли зовешь.
   Сели за стол друг против друга.
   — Оклемался?
   — На работу завтра.
   Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
   — Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
   Паша занервничал.
   — Тебе на что?
   — Просто.
   — Просто?! Склянку куда дела?
   — В комнате стоит. Любуюсь.
   Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
   Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
   — Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
   Голос, как резец.
   — Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
   Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
   — Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
   — О чем это ты?
   — Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
   — Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
   — Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
   Редкий задушевный семейный разговор.
   Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
   — …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
   И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
   Ангелина Васильевна отстранилась.
   — Такие дела.
   — Не подумай чего, — Паша не дышал.
   — Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
   — Убил?! Знаешь…
   — Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
   Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
   — Как положено, бабуль.
   — Сильно?
   — Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
   — Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
   Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
   — Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
   — Лизка говорит, дело к концу идет.
   — Нашла, кому верить!
   — Врет, как всегда?
   — Тебя жалеет, приукрашивает.
   — А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
   — Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
   — Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
   — Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
   — Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
   — Моих? — Паша тихо опустился к столу.
   — А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
   — Схожу.
   В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
   — Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
   — Я склянку, ты к матери, идет?
   — Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
   — Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
 
   Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
 
   Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
   Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
 
   Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
   Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
   — Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
   — Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
   — Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
   — Приду вечером, в семь.
   Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
   В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
   Народу в вагоне — чуть…
   Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
   — Ну, как жизнь молодая?
   Паша чуть не подавился.
   Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
   Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
   — Оглох? — заорала баба.
   — Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
   — Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
   — Разливай! Нам не с руки.
   Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
   Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
   Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
   — Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
   — Шедевр!
   Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
   — Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
   Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
   — Вторую погнали, раскошелишься?
   — Не разговор.
   На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
   — Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
   — Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
   — Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
   — Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
   — То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
   Мужика перекосило.
   Паша вздохнул, — Пора выходить.
   — Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
   — С чего решила?
   — Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
   Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
   — Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
   — Вот еще, будто сама не знаешь!
   — Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
   — Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
   Паша подумал и остался.
   — Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
   — Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
   — Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
   — Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
   — Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
   — Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
   Баба в картине закемарила.
   — Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…