Евгения Дебрянская
Нежная агрессия паутины

   Милому другу и Учителю

   …Круг разбухал и двигался на длинных, тонких ножках; тогда постороннему наблюдателю становилось ясно, что это ползает паучиха, а в теле паучихи сидит заживо съеденный ею нормальный человек.
А. Блок. «Безвременье»

   К примеру, я ненавижу дикие нравы города. Особенно поздней
   осенью, когда свинцовые тучи неделями держат в плену солнце и звезды. Непостижимость ночи иссушает сердце. Хочется пить, но накануне рвануло трубы, в доме ни капли воды. Соседи мыкаются в подъезде. По двору кружат кошки. Я слушаю тишину и жду шаги… как и сто лет назад это только и всегда вкрадчивые шаги вора. День многозвучней, но обманчив, как стая блядовитых сук. Всеобъемлющее, озверевшее бытие, а за ним ни тоски, ни печали, ни любви, ни отчаяния. Я бледный страж пограничной зоны… Не знаю, откуда взялся этот человек, но к чему удивляться? Пусть все идет своим чередом, пусть самые невероятные вещи станут реальными. Я давно истребил страх, перейдя грань, за которой стираются любые различения. Мое темное прошлое дает мне право жить без тревог; вся рвань видит во мне своего человека. Еще сутки назад я мечтал сколотить шайку отпетых мерзавцев и торговать младенцами, совершить гнусный разбой и сдохнуть в позоре. Многое о чем мечтал, да и кто не мечтает больной осенней ночью? Я не шелохнулся, когда незнакомец бесцеремонно уселся рядом… Ледяной воздух взбрыкнул волной и опять успокоился. Не удивительно, что он подсел именно ко мне: никого, кроме меня и не было. Я хорошо понимаю и осознаю, что искренне мы стремимся только к незнакомым людям. С минуту мы молча, словно прицениваясь, глядели друг на друга. Несмотря на то, что стояла самая безлунная ночь, я отметил мутный взгляд глубоко посаженных глаз. Наконец, он заговорил. Вначале очень тихо, с большими перерывами. Дальше все более раскованно и откровенно. Его слова рождали во мне смятение, страстный порыв оборвать на полуслове. Но я сдержался, хотя, видит Бог, чего мне это стоило. Не знаю, сколько может говорить человек. Он закончил, когда вовсю рассвело; подул ветер, и тучи медленно двинулись с места. Я осторожно посмотрел на собеседника. Он сидел придавленный собственной речью. Откровенность постыдна, и я с облегчением вздохнул, когда он, пошевелив лицом на прощание, быстро пошел прочь. В течение дня подумал о нем раза два. Готов был согласиться, что это лишь призрак растрепанной осени, но к вечеру вспомнил его неожиданное появление, тихое покашливание, и, в конце концов, сам рассказ. Спустя неделю я, по-прежнему, цепко держал его в памяти. Господи, — спрашивал себя, — отчего? Это не моя история. Тем не менее, я никак не мог избавиться от беспокойного присутствия чего-то невидимого, нарушившего плавное течение моих мыслей и жизни. Похоже, причина кроется именно в рассказе. Он будто связал меня опрометчивой клятвою и возбудил много вопросов, ответить на которые не под силу. Я потерял покой и сон, прежде чем решился на письменное изложение чуждой мне повести. Одевая ее в тягучую плоть, надеюсь на скорое выздоровление, которое так необходимо в моем теперешнем состоянии. Ведь разделив пополам ношу, я облегчу свою участь. Справедливо ли мое желание? Чуть не забыл: уже в дверях незнакомец остановился и кинул на пол скомканное письмо — с него начиналось повествование. С него начну и я. Разумеется, ничего из того, о чем пойдет речь, я никогда не смогу ни опровергнуть, ни подтвердить.

I

    Что есть мужчина? Это Огонь и Дух! Что есть современный мужчина? Это отсутствие огня и духа! Вы — маленькая тень того, кто давно покинул вас, оставив из жалости или в память, как должно быть, впечатляющий отросток. Лучше бы вы потеряли его в сражении при Аустерлице. Вы суете хуй в пизду, жопу, рот, с удовольствием возите им в ложбинке между сиськами и в сгибе колена, прижимаете к соскам и щупаете в брюках — вы упрямы, вы настойчиво тревожите мою детскую мечту о героях, крестовых походах, страсти и кровоточащих ранах, желании жить и умереть во имя любви. Вы называете хуй фаллосом. Кретины! Фаллос — это звенящая до предела Тишина, пронзительная боль приятия Безумия, бездна в мрачном куполе Неба, это — Ночь без Дня, трансцендентная тоска о Преодолении! Ваш хуек до смешного тривиален, и точные копии по сходным ценам валяются на прилавках магазинов. Думаете, сможете написать вашим хуем хоть одну бессмертную строчку? Не обольщайтесь! Самое страшное в этой поистине трагической ситуации: вы даже не сознаете, что утратила женщина, живущая рядом с вами. По инерции она еще оценивает хуй: "И это все? Все, что осталось? А где ваше честное слово познать истину? Где восхождение? Что вы топчетесь здесь, внизу? На хуй мне хуй, коли он слезоточив, как старая баба?" Вы забыли о вашем назначении? Так я напомню вам о нем! Я одна из немногих женщин, во мне еще жива память о былом величии мужчин. Я люблю играть с Духом, люблю отдыхать в его тени, сношаться, как кошка и выть в голос, бродить за Рембо в поисках вечности, на забытом острове Бодлера выкурить сигарету…. И не надо мне о знамении времени и вине женщин…
 
   Ни подписи, ни даты. Зойкин почерк. Паша перечитал еще раз. В этой грязной, но ослепительной женщине, он нашел то, что искал. Зойка принесла с собой смерть.
   Паша, сколько помнил себя, во всем видел только сексоманию. Виртуозная игра пианиста — стремительная дрочка, пламень безжалостного заката — менструальные тряпки, шорох листьев — хруст раздвигаемых бедер. Он жадно наблюдал за матерью, когда та, сидя за общим обеденным столом, неожиданно начинала хохотать. Паша чувствовал желание, ползающее под скатертью: сейчас ее колени прижимаются к отцовским. А тот — угрюмый маленький человек, ничего не поймешь, жует спокойно. Одним словом, мужчина. Паша знал, младшие брат и сестра находятся в постоянном, сексуальном сговоре; их детские игры за закрытой дверью или в темном саду, взрослея день ото дня, принимают постыдный оборот. Изощренные лабиринты высоких детских тайн! В них Паша большой спец. К числу его темных фантазий относились и связанные с бабушкой, которая жила в огромном старом кресле у окна и никогда не выплывала к общему столу. Но об этом дальше.
 
   Зойка стояла к нему спиной и, перегнувшись через стол, что-то кричала в ухо смуглому, как коряга, мужчине. Шикарное, декольтированное во всю спину платье. Когда она двигала ногой, жопа оживала. Мужик схватил жопу и яростно сжал. Паша сел рядом, судорожно втянул воздух: еле слышные духи.
   В «Крыше» всегда много народу. Воняет рыбой и преступлением. На прошлой неделе шлюхе вырвали в драке глаз. Он болтался на красной нитке у кончика носа. Кошмар! Шлюха выла громче всех, кровь так и хлестала, она размазывала кровь по щекам и шее. Потом повалилась без чувств. Паша смеялся чужой боли. Густой табачный дым съел воспаленные от горя веки.
   — Иди на хуй, — захрипела Зойка мужику…
   Оторвалась от столика и зашаталась среди танцующих к бару. Теперь Паша наблюдал за ней издалека. Она села на крутящийся стул, попросила еще выпить. Уставилась в зеркало; узкое бледное, почти белое лицо, большие, черные губы. Красива, как черт, — думал Паша, — сколько ей лет? Тридцать? Сорок? Сбоку подполз нескладный, длинный парень. Зойка вдруг дико захохотала и раздвинула ноги. Тот быстро потрогал под платьем и прижался к ней. Не скрываясь ни от кого, завозились. Паша напился, его мутило, он пил еще, не зная меры, не чувствуя себя, Зойка плыла в сторону — одна-одинешенька, встал и пошел к бару, волна спиртного подкатила к горлу… Зойка схватила его за голову, заломила кверху. Все-таки они были здорово пьяны.
   — Будешь любить меня? — орала Зойка.
   Паша упал на ее колени и заплакал, она потащила его к выходу.
   — Ненавижу, — его, наконец, вырвало, на секунду стало легче.
   — Ну и рожа, — она шаталась, — ты убьешь меня?!
   — В моей семье — все уроды.
   Его опять начало рвать. На этот раз справился с трудом.
   — В моей семье все до единого уроды, — повторил глухо.
   Вокруг было темно, и тихо, и печально. Зойка тряслась рядышком, поглаживая его вспотевший лоб.
   — Все не то, не то, — краем рубахи Паша вытер испачканное лицо.
   Вблизи Зойка оказалась еще красивее. Погружусь в нее — не выплыву, — хотя уже наверное знал, что опоздал, что его беспорядочной жизни, склонной более к мечтанию, нежели к действию, наступает конец. Паша боялся себя до истерики, до конвульсий, желая в иные минуты разом покончить со всем, избрав физическую смерть, как единственную и изысканную кару. В конце концов, он влюбился в само желание смерти, связывая смерть с самым неожиданным пугающим и неистовым оргазмом. Но одной смерти мало, ее должно быть много, очень много, чтобы научиться различать. Много оргазмов — много смерти.
   — Самое время, — Паша посмотрел на Зойку, но тут же отвернулся, — ты расскажешь, как он трогал тебя? Тот парень в баре, — он вцепился в нее и потащил в ближайший подъезд.
   Зойка выглядела отстраненной и задумчивой.
   — Я думаю, ты убьешь меня, но знаешь, мне все равно, ты не хуже других, может лучше…
   — Ты разрушишь меня, но так надо, ты несешь смерть, ты сама смерть… не понимаешь…ты должна, я потом все объясню, — путался он.
   Зойка вдруг вырвалась, и сама побежала в подъезд.
   На третьем этаже Паша догнал ее. Он словно окончательно потерялся.
   — Говори, говори, — вжал в стену, закинул ноги и схватил за жопу.
   Зойка мокрая скользкая…. как земля.
   Паша торопился, боялся изменить себе, вильнуть в сторону, свести к мгновенному оргазму, закрыть глаза и проскочить решающий момент на одном дыхании. Зойка, по-прежнему, смотрелась отрешенной преследовательницей далекой, неведомой цели. Раздвинула серые губы и впустила его.
   — Лучше ты расскажи, как там…
   Равнодушно и сонно склонилась ему на плечо.
   И Паша сломался, сдался, отступил.
   — Подожди здесь, я вернусь. Тебе надо поспать.
   Она даже не удивилась.
   Паша быстро сбежал вниз. Дверь в подвал открыта. Прислонился спиной к твердому. Стена, шкаф, доски? Подождал, пока успокоится дыхание. Ни звука. Достал член, потрогал… Есть ли он копия первоначала? Паша охотно верил в такой рискованный вывод. Оттого каждый раз чуть не терял сознание от внезапного возбуждения, желая в такую минуту сожрать себя, свести в единую точку, в пьянящей половой разнузданности разом объять все: самую жизнь, самую смерть. Припомнил сценку из далекого прошлого. Он чуть не обосрался от страха в первый раз, когда незнакомая тетка в трамвае схватила его и крепко сжала сквозь штаны. В пронзительном ужасе, узрел себя; будто она ухватила не штаны, а сердце. Больно щепаясь, проволокла и вышвырнула сердце на улицу, в темную арку. Облизываясь и кусаясь, выпила всю кровь, подумала, вставила на прежнее место. Потрепала Пашу по щеке и удалилась. Глухота, неподвижность, смерть. Прошло несколько мрачных минут, прежде чем вернулось биение пульса и ползучее шипение жизни. Навсегда запомнил ослепляющий ореол "мгновенной смерти", в резком и опасном соитии — радость потустороннего. Однако все последующие женщины иллюзорными улыбками исключили похожий опыт. Подлые дуры, — зло вспоминал он. Одно время, очарованный необыкновенной красотой младшей сестры, думал обрести берег с ней, но ужаснулся небесной чистоты и взрослой иронии.
   Блаженствовал Паша только в одиночестве.
 
   Люся никак не могла проснуться и отчаянно боролась с собой, понимая, что вот-вот вернутся из школы двойняшки и надо готовить на стол. Но, влекомая жаждой неизвестного, вновь крепко уснула.
 
    Она стояла, затесавшись между тетками и вдыхала их удушливый запах. Двойняшки махнули на прощание и скрылись в дверях школы. А тетки жались друг к другу. Почти все знакомы. Каждый год встречаются 1 сентября. Люся громко засмеялась, оттого, что скоро окажется в подъезде.
    — Бабы, ну что? — заорала та, что прошлой осенью выдавала себя за техника-смотрителя, — по одной?
    Все зашевелились.
    — Это наш праздник, мы ж этих выродков нарожали! — воодушевилась молодая бабенка рядом с Люсей. Люся чуть не упала — такой голос был у нее — прямо под юбку заполз, и в голове помутилось, как представила, она этим самым голосом внутрь снизу заговорит.
    — Люсь, ты как, согласна? — она сильно толкнулась в бок.
    — Неужто выпендриваться буду? — обрадовалась та.
    — Где пить будем? — вмешалась какая-то шалава, — а то в подъезде сойдет…
    — Без тебя знаем, — отрезала Люся — не в первый класс идем.
    Все обрели крылья. В лавке торговалась Марфа.
    — Ты эт, блядь, брось мне, — неслось из дверей.
    Обкуренный Василиск за прилавком смотрел на нее, как перед смертью.
    — Французские стишки все нервы, понимаешь, испоганили.
    — Ну, — взорвалась Марфа.
    — … А до смерти четыре шага… — на чистейшем французском пропел тот.
    — Сперва перед зеркалом репетируй, — резко вмешалась Губерман.
    Все притихли. Ее дочь была старостой класса. Люська подозревала, здесь не все чисто.
    — Марфа, — она отчего-то заробела перед той, с голосом, — может ну его, змея-то?!
    — Ты, что, мать, нюх потеряла? — Марфа появилась на пороге с целой связкой бутылок.
    Поначалу в подъезде разговор не вязался, но постепенно все осмелели. Марфа будто бы трезвела с каждым стаканом, зато остальные — кто в лес, кто по дрова. Обладательница голоса долго, подозрительно всматривалась в Люсю и, наконец, не выдержала.
    — Слыш, мы не вместе в роддоме лежали? Что-то припоминаю будто…
    Люся зарделась. Но та не унялась.
    — Точно. Помню, пизда у тебя какая-то не такая была…
    — И я помню, — встряла шалава, — точно, точно, а я гляжу… ну-ка покажь сейчас…
    Люся готова была сквозь землю провалиться. Но все дружно загалдели.
    — Не ломайся, показывай, что там у тебя!
    Обладательница голоса вскочила на верхнюю ступеньку и завопила…
    — Ее как привезли, доктора забегали во всю прыть: "Что б все нормалёк прошло — от САМОГО рожает", я сорвалась со стола и за ними. Лежит она, а вокруг пизды, не поверите, бабы, сияние, какое только в церкви, у икон увидеть можно… Я глаза продрала, простынь белую накинула и поближе… господи помилуй, сияет… доктора торжественно закопошились, я тоже чем-то сучу невпопад, а внутри у нее, как в храме… голубо-бело, и много людей, только маленьких, обмывают в купели младенца с рожками. Доктора руками там шарят, гоняют всех, я тоже полезла…ну, помнишь меня? — уставилась она сверху.
    Люся потеряла дар речи. Выпили.
    — Как залезла, о младенце вовсе забыла…
    — Короче, — не выдержала Губерман, — раздевайся.
    — Сейчас там никого нет, — пыталась Люся сдержать эту орду.
    — Все бабы лгут, не верю, — пьяно ломилась шалава.
    От испуга Люся подняла юбку. Что началось! Она тут же почувствовала в животе возбужденные руки. Марфа буравила ее взглядом и сосала из горла.
    — В жопе проверьте, Дарлинг! — крикнула она.
    — Я никогда не еблась со спрутом! — десятки щупальцев извивались в Люське, забираясь в самые потайные уголки…. Настала ее очередь ликовать.
    — Нашла, — заорала обладательница голоса, и вытащила несколько мертвых ногтей. Люся зачем-то хранила их там с позапрошлого года.
    — Так не пойдет, — обрушилась Губерман, явно разочарованная находкой, — говори, где кто?
    — Сейчас, сейчас, — хрипела Люся, а перед глазами уже плыли круги.
    — Funny, деточка, заткните ей глотку, — Губерман приблизила очки к пизде.
    И сначала не попадая, но вмиг скорректированная, сначала на лицо Люсе, а потом в рот потекла грозная молодецкая моча. Она уже ничего не соображала… кончая Губерман на очки… И возликовал люськин дух о Сатане, Спасителе Ее…
    — Уложились ровно в 45 минут, — Губерман довольная протирала стекла.
    — Люсь, — подсела обладательница голоса — ну признайся, что у тебя с пиздой…что за шухер-то в больнице был?… Ее "тонированное контральто" вползало в одно ухо и медленно оседало в легких…
 
   Люся в ужасе открыла глаза. Громко звонили в дверь. Соскочила и побежала в прихожую, все еще плохо соображая. Пришел Паша, старший сын, и почти тут же младшие Коля и Лиза. Люська скрылась на кухню, прогнать остатки сна. Закурила, уставилась в окно. Знакомый пейзаж, будто в первый раз увиденный, дикий пейзаж. Острые, как бритва, углы домов разрезали улочку на много больных кусков. Люська почувствовала тошноту и головокружение. Ухватилась за подоконник. "Что со мной?" Попыталась сосредоточиться. В маленьком окне напротив соседка красила рамы, словно в бреду или пьяная возила кисточкой по дереву. Беспорядочные, синие мазки… Бродяжка спрятала кулек в помойку, зыркнула по сторонам, поправила грязно-синий платок на голове. Посмотрелась в лужу, плюнула, мелкая рябь побежала в отраженной синеве неба. Синее, хищное Нечто поймало Люську, затерзало до умопомрачения; стало совсем худо. В глазах потемнело, как рыба в сети, заплескалось сердце. Ногти синие, — вдруг вспомнила сон, — Василиск, должно быть, тоже синюшный, прокуренный синим дымом. А-а-а! — рванула в ванную, запуталась в дверях в махровых синих полотенцах, выскочила вся в поту и встретилась с густо-синими глазами матери. Та ехала по коридору в инвалидной каталке и смеялась беззвучно зло. Уничтожу, — в наступающем бешенстве, все еще надеясь примириться с собой, Люська занесла руку для удара, но промахнулась, проехала кулаком в пустоту и полетела на пол.
 
   Лиза в маленькой комнате раздевала брата Колю. Она изучала подрастающего мужчину в такой близости, какой не могла похвалиться ни одна из ее сверстниц.
   Двойняшки, Лиза и Коля, до некоторых пор жили очень дружно.
   — Покажи, — часть их каждодневных игр. Четыре года назад, когда им исполнилось 10 лет, Лиза вдруг стала растить и кроить Колю на свой манер. Поначалу тот уклонялся от ее прямых просьб, но, признав необыкновенную красоту и соблазнительность сестры, неожиданно стал сговорчивым. Лиза и впрямь очень красива. Золотистые путаные кудри до плеч. Огромные синие глаза смотрели серьезно и глубоко. Прозрачные и полупрозрачные тона и запахи. Но это мнимая прозрачность — никому не удалось разглядеть мутные пятна. Детские губки ни разу не выдали тайны. Лиза не могла объяснить, откуда взялась тяга к открытию Коли. Игра, стыдливая сладкая шутка. После первых опытов в своем маленьком дневнике она писала"…я заколдована, не могу оторваться или сдерживаться…у него мои руки и ноги, у него мое лицо… мое все". Это правда — Коля походил на сестру.
   В последнее время Лиза избегала подруг и шумных споров на перемене. На уроке отвечала невпопад или вовсе не обращала внимания на учителей. Никакой мечтательности, напротив, в каждом жесте сильное волнение. Она спешила покинуть класс сразу после звонка и подгоняла Колю. Сентябрьские призраки забирались в пальто и туфли.
   Тревога Лизы легко объяснялась: еще совсем недавно, восхищаясь поразительному сходству с Колей, думала о Едином, разлитом поровну в двух сосудах. Но уже следующее открытие шокировало ее: в Едином, кроме всего прочего, заключены фантазии и сновидения: они-то, по ее мнению, и обеспечивают внешнее сходство. Просыпаясь, заставляла Колю пересказывать сны. Совпадения уже не казались случайными. Но такого тончайшего равенства Лиза не желала и не терпела. Появившись на свет несколькими минутами раньше, считала брата, пусть красивым (иначе и быть не могло!), но своим последом, в лучшем случае, зеркалом, но не автором или повелителем ее грез. Снова и снова она блуждала в пренатальном времени, когда, купаясь в маточных водах, дети жили воедино. Возможно ли? Никаких но. Тогда и произошло воровство фантазий, — твердо решила Лиза и уже с большой жадностью и подозрением присматривалась к брату. Коля, всегда такой искренний, почуяв неладное, стал скрытным и недоверчивым.
   Брат и сестра замерли друг против друга. Сегодня Лиза выглядела особенно решительной. Волосы схвачены спицей на затылке. Легкая складка на самолюбивом лбу. Она еще не знала, что сделает в следующее мгновение. Шум за дверью отвлек ее: скрипнули колеса инвалидной каталки, хохотнула бабушка. Лиза выглянула в коридор. Мать лежала неподвижно, крепко прижав локти к бокам. На мгновение Лиза залюбовалась окаменелой фигурой.
   — Скорую, небось, надо, — бабушка ловко развернулась в конце коридора и вкатилась к себе.
   Паша из своей комнаты все слышал, но не тронулся с места. Прозвенел звонок, голоса наполнили прихожую, спорые чужие шаги и легкий сестрин стон… Паша угрюмо лежал на диване, выжидая, пока все стихнет.
 
   В крайне угнетенном состоянии Люсю привезли в больницу. Машина тряслась на поворотах; Люся, уткнув голову в колени, вскрикивала от резких гудков. Любой звук причинял ей страдания. В приемном покое горела яркая люстра в несколько рожков. Стол, два стула — вот и все. На Люсю было страшно глядеть. Растрепанные седые волосы, сморщенное лицо.
   — У Синего нет формы, — к такому выводу пришла она.
   — Скажете тоже, — доктор, Натан Моисеевич, рыхлый, пожилой еврей, с остекленевшим взором, смотрелся серьезно и напряженно, словно хотел выудить из пациента больше, чем тот знал, — кружка или пепельница разве не имеют формы? Вы не курите?
   — Курю, — Люся сидела, закрыв глаза, — какого они цвета?
   — Синего, ну-ка, откройте глаза.
   — Не открою, — процедила она.
   Лиза погладила мать по голове.
   — Молчи, — заорала Люся, зажмурившись, — кружка и пепельница имеют форму кружки и пепельницы, а у Синего нет даже звука.
   — Ну, милочка моя, — разозлился Натан Моисеевич, — синий, синий, по-вашему, не звук? Можете курить.
   Лиза тут же прикурила сигарету, сунула матери. Та затянулась и сильно побледнела.
   — И границы у Синего тоже нет… страшно.
   — Прекратите, — доктор заметался по комнате, — где, где страшно, черт возьми? Пьете? — остановился против Люси, выкатил глаза.
   — Выпиваю, разве это имеет значение?
   Он будто только этого и ждал. Дернул Люсю за розовую сорочку, выползшую у горла из-под кофты.
   — Пейте дальше, и Розовое привяжется.
   Кажется, он определился в диагнозе и начал быстро писать в блокнот. Вошли два санитара и бабка в грязном, сером переднике. Люсю переодели в больничную старенькую одежду. Она не сопротивлялась, позволяя крутить себя в разные стороны, задирать руки и сгибать ноги. На ощупь пошла к выходу.
   — Один вопрос, — Натан Моисеевич оторвался от блокнота, — дайте определение Синему, это даже интересно.
   Люся замерла у двери.
   — Хочу его сосать, как сосут небесную синеву, но сейчас Синее сосет меня…
   Довольно, — раздраженно оборвал он, — завтра продолжите.
   Бабка пихала в пластиковый пакет материнские вещи, помечая на листке. Лиза тоскливо смотрела в окно. Сгущались сумерки. Больничный двор походил на огромное брошенное поле. Бестолковые узкие тропки от здания к горизонту. Кучи мусора. Жирные комья земля. Далеко, далеко, чугунная решетка, вычурный рисунок, полустертая небесная татуировка. Это конец, подумала Лиза, мать не выберется отсюда.
   — Доктор, задрайте окна, чтобы мама не видела конца. Черным задрайте…
   — Какая разница, вряд ли она скоро прозреет, такое случается, иди.
   — На что вы надеетесь? — усмехнулась она.
   Натан Моисеевич удивленно поднял брови.
   — А ты? Разве не надеешься?
   — Глупо цепляться при таких картинках, — она снова бросила взгляд в окно.
   — Что опять не так? Что не то? — швырнул карандаш об стол, тоже глянул на улицу.
   — Кто захочет на прощание такой безнадежный пейзаж? — Лиза задумчиво кусала губы.
   Доктор насторожился. Он ненавидел и боялся своих пациентов: их въедливые фантазии сводили с ума. Он чувствовал, долго не выдержит. Эта красивая девочка беспокоила его, в ней было много возбуждающего, что дремало до поры, но уже незримо присутствовало. Закончит, как мать.
   — Что тебе не нравится, почему на прощание? — заорал он и подскочил на месте.
   — Вы будете последним, — Лиза загадочно улыбнулась и, прихватив пакет с вещами, аккуратно прикрыла за собою двери.
 
   Зойка должна была появиться с минуту на минуту. Сегодня получится, — уверял себя Паша. Всюду шныряли менты, принюхиваясь в углах, ворошили счета и бумаги. Директор бесился в своем кабинете, в щелочку двери видно. Паша сидел за столиком один, еще двое посетителей курили у стойки, стекла запотели от дождя.
   У входа звякнул колокольчик. Появилась Илона. Стряхнула зонт, на ходу прикурила сигарету, подсела к Паше, пыхнула в лицо.
   — Зойка не придет, уехала на два дня, не придет…
   — Понятно, — Паша посмотрел на Илону. Рыжеватые патлы, мятое старое лицо, — выпьешь?
   — Мартини.
   Выпили по рюмке, помолчали. Илона, наклонившись к уху, шепнула.
   — Дело есть, идем.
   Дождь усилился. Грязная вода бурлила под ногами. Илона целыми днями ошивалась в Политехническом, устраивая концерты, и через пару минут они ворвались в здание. В зале пусто. Кресла с высокими спинками, обтянутые бархатом, тяжелый занавес и полумрак. Илона, прислонясь к сцене, вызывающе смотрела на Пашу. Тот ежился в мокрой одежде. Она начала издалека.
   — Тебе больно.
   Паша неопределенно пожал плечами. Он не любил Илону. Жестокая и язвительная. Илоне унизить кого-то — пустяк, даже убить — пустяк. Решительно, она походила на убийцу. Паша подозревал, именно ей обязан несостоявшейся встречей с Зойкой. Правда, Зойка называла Илону лучшей подругой. Пойми их.