— Да, — сказал Вацлав.
   Да, подумал Сток. Он никогда ничего не поймет. Интересно, смог бы англичанин работать с такими помощниками.
   Наступило долгое молчание. Сток выпил сливовицы.
   — Он не производит впечатление... — Вацлав искал нужное слово... — профессионала.
   — В нашем деле, — сказал Сток со смешком, — это высший класс профессионализма. Меня не удивит, если англичанин приехал, просто чтобы повынюхивать.
   — Что повынюхивать?
   — Ну до чего ж ты толстокожий. Просто повынюхивать: ситуацию, как мы работаем, думаем. — Некоторые из нас, поправился он про себя.
   — Понятно, — сказал Вацлав.
   — Выпей, — предложил Сток. — Ты похож на безработного гробовщика.
   — У меня есть западные грампластинки, если хотите, можем послушать, — сказал Вацлав.
   «Вот тебе на», — подумал Сток. Еще один любитель джаза, как и выкормыш Буковского. Сын Буковского особенно любил петь с прекрасным американским акцентом «Эйчисон, Топека и Санта-Фе» и «Клуб любителей гольфа темного города». Этого еще только не хватало.
   — Идеи не знают границ, — сказал Сток, — и мы должны к ним прислушиваться.
   — Да, — подтвердил Вацлав. К радости Стока, пластинок он не принес.
   Сток обхватил теплую кочергу пальцами ног. Вацлав смотрел на это невидящим взором.
   — Девчонка, на которой американец хочет жениться, она на вас работает?
   — Нет, — ответил Вацлав.
   — А ну, не ври мне, мерзавец, — заорал Сток.
   — Нет, — тихо повторил Вацлав. Они улыбнулись друг другу.
   — Если не влезаешь в детали, легче любить людей, — сказал Сток. Мысли Стока унеслись к старому генералу Боргу. Кто бы мог подумать, что он подружится с этим старым высохшим прусским генералом? Сначала он приходил к Боргу, только чтобы поухаживать за его старшей дочерью. Сток снова подергал свой подбородок. А теперь на тебе! Он стал Pate[41] младшей дочери. Если узнают, шуму не оберешься. Старомодные крестины вместо церемонии Judendweihe[42], которую предписывает коммунистический режим.
   Сток думал о бумагах и книгах, заполнивших многочисленные комнаты, которые приходилось очищать от пыли бедной девушке. Он прекрасно знал квартиру, возможно, это было единственное место в мире, которое он мог назвать своим домом. Большую часть времени он проводил в своем кабинете, который был лишен всего, хотя бы отдаленно напоминающего буржуазный комфорт. А что касается громадной квартиры в районе Кепеник, которую обставили его сотрудники, чтобы пускать пыль в глаза важным посетителям, то ему было противно даже переступать порог этого заведения. Нет, если у Стока и был дом, то это квартира Борга.
   Сначала ему было трудно со стариком и его дочерью. Все эти разговоры о дивизиях или армиях, «стремительно выдвигающихся на Дон», «контратаках, рассекающих фронт противника». В войну Сток был капитаном, да и то только в последние семь недель. Старый Борг всегда говорил с ним, как с представителем Сталина. Сток вспомнил американского туриста, которого допрашивал пару месяцев назад. Когда Сток спросил его, где он был в воскресенье, турист ответил:
   — Не знаю, пока не проявил пленку.
   Сток тогда рассмеялся. Теперь он знал, как это может быть верно. Он узнал, чем он занимался во время войны, только после объяснений Борга. Старик долго не протянет, думал Сток. Он не знал, что будет делать Хейди после его смерти. Я и сам не знаю, что буду делать после его смерти, подумал Сток. Интересно, как бы старик принял известие о моем намерении жениться на Хейди. Глупая идея, и Сток выбросил ее из головы. Пальцы его ног ухватили теплый металл кочерги, но влажные носки помешали удержать добычу.
   — Немец, — произнес Вацлав.
   — Что ты сказал?
   — Вы начали рассказывать мне о какой-то проблеме с немцем.
   — Неужели? — удивился Сток. Ему, пожалуй, надо избавляться от привычки грезить наяву. — Ах, да. Вот в чем проблема. Как быть с немецким евреем?
   — Не понимаю, — сказал Вацлав.
   — Это просто, — повысил голос Сток. — Кто он в основе своей — еврей или немец? От этого зависит, как он поведет себя в той или иной ситуации. Вот почему мы ведем досье, мой дорогой Вацлав, — чтобы иметь материалы для прогнозных оценок. Моя идея состоит в том, что если человек ведет себя несдержанно и неприлично долгое время, то он останется таким, где бы он ни оказался — в монастыре, университете или в любом другом месте, которые любят заблуждающиеся капиталистические интеллектуалы.
   — Значит, вы решили, что делать? — спросил Вацлав.
   — В таких сложных случаях я придерживаюсь одной и той же тактики, — ответил Сток. — Я строю свои планы, исходя из тотальной ненадежности людей.
   Вацлаву очень понравился ответ Стока. В нем он увидел некую историческую преемственность.
   — А как насчет сегодняшнего англичанина? — спросил Вацлав. — С ним тоже проблемы?
   — С англичанином? Нет, нет и нет. — Сток снова налил себе сливовицы. Он уже порядочно поднабрался, но еще одна рюмка погоды не делала. — Англичанин такой же профессионал, как ты и я. А с профессионалами никогда проблем не возникает. — Сток схватил пальцами ноги теплую кочергу и оторвал ее от пола.

Глава 35

   В средние века цель играющих состояла не в том, чтобы заматовать короля противника, а в том, чтобы уничтожить все его фигуры.

   Вторник, 22 октября
   ТЕРЕЗИН. БЕЛЬЗЕК. ОСВЕНЦИМ. ГЛИВИЦЕ. МАЙДАНЕК. СОБИ-БОР. БЕРГЕН-БЕЛЬЦЕН. ИЗБИЦА, ФЛОССЕНБУРГ. ГРОСРОЗЕН. ОРАНИЕНБУРГ. ТРЕБЛИНКА. ЛОДЗЬ. ЛЮБЛИН. ДАХАУ. БУХЕН-ВАЛЬД. НЕЙЕНГАММЕ. РАВЕНСБРЮК. ЗАКСЕНХАУЗЕН. НОРДХА-УЗЕН. ДОРА. МАУТХАУЗЕН. ШТРАССХОФ. ЛАНДСБЕРГ. ПЛАШОФ. ОРДРУС. ГЕРЦОГЕНБУХ. ВЕСТЕРБОРК.
   Синагога Пинкас представляла собой небольшое серое каменное здание пятнадцатого века, внутреннее убранство в стиле ренессансной готики было лишено каких-либо украшений, если не считать каллиграфических надписей.
   Стены маленькой синагоги посерели от многочисленных надписей. Прижавшись друг к другу, словно сами жертвы, там теснились названия концлагерей и имена замученных. Серая стена простиралась в бесконечность, строки имен были столь же молчаливы, как нюрнбергский митинг.
   Человек, на встречу с которым я пришел, стучал по стене на уровне плеча. Под его изуродованными подушечками пальцев я прочитал фамилию Брум. Имя это то появлялось, то снова скрывалось под его рукой.
   — Лучшая книга — это сам мир, — сказал Йозеф Пулемет, — так написано в Талмуде. — Рука его совершила странное вращение. Он посмотрел на нее, как фокусник, явно гордясь тем, что, открыв кулак, он обнаружил пальцы. На стену он тоже глядел так, будто она только что появилась из его рукава.
   — Я знаю, что вы сейчас скажете, — сказал Йозеф Пулемет. Голос его звучал до неприличия громко.
   — Что? — спросил я.
   — Что вы т-т-только сейчас поняли. — Я видел, как дрожит кончик его языка. — Все так говорят; поверьте мне, это звучит глупо.
   — Неужели все так говорят?
   — Один человек так сказал: «Я понял Лютера только после того, как увидел собор Святого Петра, а Гитлера я понял только здесь».
   — Понимать, — сказал я, — слово сложное.
   — Это верно, — подтвердил Йозеф Пулемет. Неожиданно он стал двигаться с проворностью форели, на которую упал луч солнца. — Что здесь понимать? Вы пишете цифру шесть, ставите за ней шесть нулей и называете это «уничтоженными евреями». Написав шесть нулей после цифры семь, вы называете это «потерями гражданского населения в России». Меняя первую цифру на три, вы получаете символ уничтоженных русских пленных. На пять — трупы поляков. Понимаете? Это же элементарная арифметика. Вам надо просто назвать цифру, символизирующую число миллионов. — Я молчал. — Так вас Брум интересует? — неожиданно спросил он. Сняв свою широкополую шляпу, он уставился на ее ленту так, словно там было написано какое-то тайное послание.
   — Брум, — сказал я. — Да. Поль Луи Брум.
   — Ах, да, — откликнулся мужчина, — Поль Луи Брум. — Он выделил голосом имена. — Таково его официальное имя. — Он едва заметно улыбнулся, потом наклонил голову и качнул ею вбок, словно боялся, что я его ударю. — Брум, — повторил он, потом потер подбородок и поднял вверх глаза в глубоком раздумье. — И вчера вы встречались со Счастливчиком Яном.
   — Меня к нему Харви возил, — сказал я.
   — Да, да, да, — подтвердил он, продолжая чесать свой подбородок. — Мой брат — старый человек. — Здесь он прервал чесание подбородка, чтобы покрутить указательным пальцем у виска. — Подобное случается со всеми стариками.
   — У него очень ясный ум, — сказал я.
   — Я не с-с-собирался его обижать. — Он снова наклонил голову. Я понял, что этим движением он как-то борется с заиканием.
   — Вы знали Брума? — спросил я.
   — Его все знали, — ответил мужчина. — Таких людей все знают, но никто не любит.
   — Что вы хотите сказать? Каких «таких»?
   — Очень богатых. Вы разве не знаете, что он был очень б-б-богатый?
   — А какая разница — бедный или богатый? — спросил я.
   Старик наклонился ко мне.
   — Разница между несчастным бедным и несчастным богатым в том, что несчастный богатый может еще изменить свою судьбу. — Он неожиданно хихикнул. Прошаркав по холодному полу чуть в сторону, он снова заговорил, своды разнесли эхо его голоса по всем закоулкам. Когда гестапо потребовалась штаб-к-к-квартира в Праге, они выбрали дом Пецшека — это банк, — подвалы и хранилища банка они приспособлены под пыточные камеры. Символическое помещение для фашистских пыток, а? Хранилище капиталистического богатства? — Он отошел еще дальше, грозя пальцем.
   Я понял, почему его прозвали Йозеф Пулемет — из-за заикания.
   — Но почему его не любили в лагере? — спросил я, пытаясь вернуть беседу в нужное мне русло.
   — Его не все не любили. Н-н-немцы очень даже любили. Они любили его почти так же, как его деньги. Почти как его деньги, — повторил он. — Видите ли, немцы за деньги оказывали услуги.
   — Какие услуги?
   — Какие угодно, — сказал Пулемет. — Например, офицер-медик продавал за деньги самые разные штучки. За к-к-крупную сумму вас могли вылечить.
   Я кивнул.
   — Вылечить, — повторил старик. — Вы понимаете, что я имею в виду?
   — Да, — сказал я, — они могли мучить невиновных и отпустить на свободу виновных.
   — Виновных, — откликнулся старик. — Странные слова вы употребляете.
   — Кто убил Брума? — спросил я, решив прервать риторику старика.
   — Международное равнодушие.
   — Кто лично убил его?
   — Невилл Чемберлен, — ответил старик.
   — Послушайте, кто задушил его? — Мне хотелось отвлечь его от философических парадоксов.
   — Ах, кто задушил? — Он надел на голову шляпу, будто судья перед вынесением смертного приговора. — Кто послужил орудием смерти?
   — Да.
   — Охранник, — сказал старик.
   — Офицер?
   Йозеф снял шляпу и вытер внутренний кожаный обод носовым платком.
   — Это был офицер-медик? — подсказал я.
   — Разве мой брат не сказал вам? Он знал.
   — Я вас спрашиваю.
   Старик водрузил шляпу на прежнее место.
   — Landser[43] по имени Валкан. Мальчишка. Не плохой и не хороший.
   Он вышел через дверь на яркий солнечный свет. Белые могильные камни тонули в зеленой траве. Я вышел следом.
   — Вы знали солдата по фамилии Валкан?
   Он быстро повернулся ко мне.
   — Не больше, чем вас. Вы что, думаете, Треблинка — это что-то вроде клуба консервативной партии? — Он пошел дальше. На солнце кожа его казалась желтовато-восковой.
   — Постарайтесь вспомнить, — сказал я. — Это важно.
   — Это меняет дело, — сказал старик и потер подбородок. — Раз важно, я должен вспомнить. — Он жевал каждый слог и помещал получившееся слово на кончик языка, избегая исказить гласную или же потерять хоть какой-нибудь оттенок. — А я занимаю вас такими мелочами, как удушение в газовых камерах полумиллиона человек. Он посмотрел на меня откровенно издевательски и пошел на улицу.
   — Заключенный Брум, — сказал я. — Что он сделал?
   — Сделал? А что я сделал? Чтобы попасть в концлагерь, достаточно быть просто евреем. — Он открыл воротца кладбища, ржавые петли заскрипели.
   — Он был замешан в убийстве? — спросил я.
   — А разве мы все не были замешаны?
   — А может, он был коммунистом?
   Старик остановился в воротах.
   — Коммунистом? — переспросил он. — В концлагере люди иногда признавались в убийстве, многие сознавались, что были шпионами. Заключенный мог даже признать — на очень короткое время, — что он еврей. Но коммунистом — нет. Этого слова никто никогда не произносил. — Он вышел за ворота на улицу и направился к старой синагоге.
   Я шел рядом.
   — Может, в ваших руках последняя возможность наказать виновного... — умолял я, — ...предателя.
   Старик вцепился в слово «предатель».
   — Что это значит? Еще одно из ваших словечек? Как назвать человека, который бросил кусок хлеба из своего дневного рациона в детскую зону, если он немецкий солдат и нарушил приказ, запрещающий делать такие вещи?
   Я молчал.
   — Как назвать человека, который отдавал свой хлеб только за деньги?
   — Как назвать еврея, который работал на немцев? — вставил я.
   — Так же, как француза, работавшего на американцев, — задиристо ответил старик. — П-п-посмотрите вон на те часы.
   Я посмотрел на Старанову синагогу, туда, где на солнце золотились старые часы с еврейскими цифрами.
   — Там было гетто, — сказал Йозеф, резко взмахнув рукой. — Когда я был мальчишкой, я каждый день смотрел на эти часы. И только в восемнадцать лет я выяснил, что они не похожи на все остальные часы в мире.
   Из-за угла выехал громадный блестящий туристский автобус, сверкающий, как стеклянная брошка. Звучный, усиленный радиосистемой голос говорил:
   — ...богатство скульптурных предтеч высокой готики. Это самый старый из сохранившихся еврейских молельных домов в Европе.
   — Эти часы идут назад, — сказал Йозеф, — против часовой стрелки.
   Из автобуса выходили серьезные туристы, перепоясанные ремешками кино— и фотокамер.
   — Часы идут верно, но каждые сутки они отсчитывают один день в обратном направлении. — Он постучал по моей руке. — Именно это нами и произойдет, если мы все время будем только вспоминать Валканов, Брумов и Моров, вместо того чтобы двигаться вперед к миру, в котором такие люди просто не будут рождаться.
   — Да, — согласился я.
   Йозеф Пулемет с любопытством взглянул на меня, пытаясь определить, действительно ли я понял его. Он сказал:
   — Мы должны жить в соответствии с нашими личными решениями и верованиями, так меня учили. Когда я в свое время предстану перед моим Богом, он спросит меня не о том, почему я не вел жизнь Моисея, а почему я не сумел быть Йозефом Пулеметом.
   Йозеф Пулемет прошел мимо высыпавших из автобуса туристов, он двигался, как механическая игрушка. Американец из отеля кричал своей жене:
   — Быстро, Жани, неси кинокамеру. Смотри, какой прекрасный кадр, вон тот старик под часами.

Глава 36

   Повторение позиции: возвращение через какое-то количество ходов к ранее существовавшему положению.

   Лондон, пятница, 25 октября
   Специалисты Метеорологического управления должны разобраться, почему каждый раз, когда я подлетаю к Лондонскому аэропорту, обязательно идет дождь. Надо, наверное, спросить у миссис Мейнард. Громадные серебряные крылья блестели от капель дождя, пропеллеры превращали лужи в причудливые ветвистые фигуры, самолет подруливал к стоянке. Послышалось щелканье расстегиваемых ремней безопасности и нервный говор облегчения. В первых рядах деловые мужчины в жилетах из верблюжьей шерсти ощупывали свои дождевики, бутылки и камеры.
   Стюардессы стряхнули с себя летаргическое безразличие и в неожиданном приливе энергии бросились собирать свои личные вещи. Моторы взвыли напоследок, и, наконец, пропеллеры остановились. Снаружи на мокром асфальте грузчики толпились вокруг своих штурмовых лестниц.
   Распахнулась громадная дверь города. В коридорах раздавались звуки последних приготовлений перед вступлением в действие боевых машин — так, видимо, жадные глаза смотрели на Бухару. Появились мужчины в голубой с золотом униформе, они держали при себе свои документы и сокровища, хотя разграбление города уже началось.
   — Хорошо долетел? — спросила Джин.
   — Нормально, — сказал я. — Почти весь полет я читал историческую книгу... и старался забыть вкус съеденной пищи.
   — Это подчас очень нелегко. — Джин вывела свой «ягуар» со стоянки. Когда машина выбралась на дорогу, я расслабился на сиденье.
   — Много работала?
   — Каждый день бегала в парикмахерскую.
   — Выглядишь прекрасно.
   — Да? — Джин чуть повернулась и поправила шиньон. — У меня новый мастер, который раньше был помощником...
   — Не выдавай секретов, — прервал ее я. — Для меня без секретов пропадает все очарование.
   — Тебе надо сделать несколько вещей. Я написала пару писем, проверь, все ли там в порядке. На завтра назначена встреча с Гренадом, но наверняка я ему ничего не обещала.
   — Чего ему надо?
   — О'Брайен организовал в министерстве иностранных дел какую-то конференцию. Я предупредила его, что ты к этому времени можешь еще и не вернуться. Я попросила Чико сходить туда.
   — Умница, — сказал я. — А почему Гренада интересуют такие вещи? Ведь конференции устраивают с единственной целью, чтобы О'Брайен мог писать свои длинные отчеты и приглашать своих соседей по Восточной Англии читать там лекции по двадцать пять гиней за штуку.
   — Гренад посещает их, поскольку они дают ему возможность совершать бесплатные поездки в Лондон, где, как ты знаешь, он проводит все время на вокзалах, наблюдая за поездами.
   — Ну, это достаточно безобидно.
   — Когда ты заставляешь меня развлекать его, это перестает быть безобидным. В прошлом ноябре после прогулок с ним на вокзалы я провалялась десять дней с гриппом. Все, что я вынесла из этих прогулок, это знание, где расположены паровые аккумуляторы и почему их до сих пор используют, и умение распознавать по звуку трехцилиндровый локомотив.
   — Мне кажется, что ты в душе гордишься собой.
   — Если бы он не был таким симпатягой, я бы наверняка отказалась идти.
   — Значит, ты снова пойдешь?
   — Нахал.
   — Понимаешь, все дело в чувстве вины, — сказал я.
   — Ты имеешь в виду любовь к поездам?
   — Да, — сказал я. — Во время войны он был в Сопротивлении. Он уничтожил очень много локомотивов. А теперь, когда их окончательно вытесняет технический прогресс, он считает, что должен защитить и сохранить их.
   — Ты устраиваешь для него ленч?
   — Да Ты тоже приходи. Ты ему нравишься.
   — Значит, я закажу столик в «Ше Соланж»?
   — Нет, лучше в вокзальном ресторане «Кингз-Кросс-Стейшн», ему это больше по душе.
   — Через мой труп, — сказала Джин.
* * *
   Я с трудом узнал свой кабинет. Его заново оклеили обоями, более светлыми, чем когда-либо раньше. Меня лишили тех лакун под бумагой, которые издают глухой звук при простукивании, но Джин считала, что это хорошо.
   Из экспедиции по-прежнему неслась музыка, а со второго этажа сквозь «Грозовую польку» прорывались звуки оркестра «Манн энд Фелтонз». Я нажал на кнопку селектора. Дежурный по экспедиции ответил:
   — Сэр?
   — "Да хранят тебя ангелы"[44], — сказал я и отключил связь.
   — А новое окно? Ты его даже не заметил.
   — Заметил, — сказал я. — А «тещин язык» оставил на закуску.
   — Я смазывала листья маслом, — сказала Джин. — Очень утомительно, но человек из магазина говорит, что это полезно.
   — Он прав. Выглядит потрясающе. — Я повернулся к бумагам на столе. Из экспедиции просочилось соло на тромбоне из пьесы «Да хранят тебя ангелы». — Все прекрасно.
   — Я получила ответ из Берлинского центра документации[45] — они ничего не знают. — Я хмыкнул. — Есть еще пара вещей, которые я хочу тебе показать, если ты не против.
   — Ладно, — ответил я. — Через одну-две минуты.
   Джин отошла к своему столу и промозглому свету, который обволакивает Лондон в дождливые дни, вокруг ее головы образовался нимб. Янаблюдал, как ее руки перекладывали кипы необработанных бумаг, двигались они без спешки и нервозности: как у опытной сиделки или крупье. На ней было спортивного типа платье с многочисленными пуговицами, карманами и швами. Волосы ее были стянуты сзади, кожа на лице совершенно разглажена — вид получился очень аэродинамичный. Она почувствовала на себе мой взгляд и повернулась. Я улыбнулся, но она оставалась серьезной. Потом открыла маленький ящичек в своем столе. Бесстрастное поведение делало ее очень манящей.
   — Ты сегодня выглядишь очень аппетитно, Джин, — сказал я.
   — Благодарю, — отозвалась она, продолжая перебирать кипу каталожных карточек, а я тем временем читал информацию министерства обороны. Джин работала с усердием, на котором держится вся разведка и вся полиция и на которое должно опираться любое научное исследование. Джин могла перебрать стог сена пальцами, найти иголку, а затем, внимательно приглядевшись, увидеть на ее кончике молитву Богу. Главное — это финальное усилие, в котором и заключена вся соль.
   — Выкладывай, — сказал я. — Ты же давала подписку по Закону о государственной тайне. Ты знаешь, что сокрытие информации от меня — преступление. Давай посмотрим.
   — Можно не так напыщенно?
   — Мне иногда хочется послать тебя на работу в министерство иностранных дел. Там бы ты узнала, что значит напыщенность. Они все там говорят, как офицеры в английских военных фильмах.
   Джин продолжала возиться около стола. Это был большой стол фирмы «Нолл интернэшнл», за который мне пришлось в свое время посражаться. В нем было столько ящиков и отделений, что одна Джин могла во всем этом разобраться. Она вынула стопку бумаг в мягкой папке, на которой карандашом было написано «Брум».
   — Для него нет кодового имени, — сказала она.
   Я поднял ключ на коммуникационной коробке. Алиса ответила:
   — Да?
   — Алиса, ты не дашь мне одно из тех кодовых имен, которые мы зарезервировали в прошлом году для кубинского посольства?
   — Зачем? — спросила Алиса, добавив вдогонку «сэр».
   — Для тех бумаг, которые присылает нам Хэллам на имя Брума.
   — Значит, вам нужен деперсонифицированный код?
   — Нет, — сказал я. — Мы считаем, что где-то может болтаться живой Брум. Если нам вдруг придется обратиться в МИД или МВД за документами, то наша позиция будет сильнее, если у нас уже будет дело на него.
   — Бабочка «Мертвая голова», — сказала Алиса. — Открытие дела я проведу сегодняшним днем, но прошлым годом.
   — Спасибо, Алиса, — поблагодарил я.
   Алиса всегда клевала на доверительный тон сотрудников других отделов. Я передал Джин кодовое имя и дату открытия дела.
   — Бабочка «Мертвая голова», — сказала Джин. — Ужасно длинное кодовое имя. И мне придется печатать его полностью во всех бумагах?
   — Да, — ответил я. — Мне и так нелегко было получить от Алисы кодовое имя, на замену шансов никаких.
   Джин подняла бровь.
   — Ты боишься Алисы.
   — Я ее не боюсь. Просто хочу работать без трений.
   Джин открыла коричневую папку. Внутри лежали тонкие листы с машинописным текстом. Сверху было напечатано: «Surete Nationale»[46].
   Дальше шел текст через один интервал, большинство круглых букв было забито краской. Я читал текст медленно и мучительно. Это была копия предварительного судебного слушания дела об убийстве[47]. В конце стояло: «Кольмар, февраль 1943».
   — Обычное убийство, — сказал я Джин. — Значит, этот Брум был убийцей? — Я еще раз прочитал копию документа. — Судя по тексту, его ждал расстрел, — сказал я. Джин протянула мне фотостат документа германской армии, коричневый и в пятнах. Это был акт приемки заключенного из гражданской тюрьмы в Кольмаре, подписанный майором германской армии, подпись его была похожа на моток колючей проволоки. — Это что, фотография Брума? — спросил я.
   — Если прочтешь внимательно, увидишь, что это акт приемки заключенного и досье. Обрати также внимание, что во французских документах его называют мсье Брум, а в немецком — Obergefreiter[48] Брум. В архивах, должно быть, нашли данные о его дезертирстве в Кане, и он, видимо, получил эквивалентный армейский ранг.
   — Я заметил, — сказал я. — Проверь архивы военных судов Кана. Обычно человека возвращали в свое подразделение...