— Нельзя так отдаваться личным переживаниям, Джонни, — сказал я мягко. — Я понимаю, как ты себя чувствуешь...
   — Он был прекрасный человек, — сказал Джонни. Дождь уже лил так, что в гравии образовались маленькие ручейки, кора деревьев намокла и заблестела — совсем как лицо Джонни.
   — Старайся дружить со всеми, Джонни, — сказал я, — и тогда забор из колючей проволоки построят прямо через тебя.
   Джонни кивнул, и с его лица слетело несколько капель дождя.

Глава 41

   Сильное поле — это хорошо защищенный и недоступный для противника форпост.

   Берлин, понедельник, 4 ноября
   Немецкие коммерческие банки консервативнее лондонских, но продолжают выплачивать большие проценты. Небольшой банк неподалеку от Курфюрстендам лопнуть не может — во-первых, его поддерживает Банк Англии, а во-вторых, он служит информационным центром для трех британских разведывательных групп. По очевидным причинам каждая из групп пользуется своим собственным кодом. Мое сообщение содержало лишь слова «СОХРАНИТЕ ГОДОВЫЕ ДИВИДЕНДЫ», но для Доулиша оно означало следующее:
   «В соответствии с вашими указаниями Бюро Гелена инфильтровано советскими разведывательными группами из Восточного Берлина. Агенты, находящиеся ныне в руках советских властей, имеют список „тактических целей“, которым мы снабдили их в прошлом месяце. Есть все основания надеяться, что русские проглотят подсунутые сведения как правдивые».
   Я также сумел позвонить из банка Хэлламу на работу. Хэллам ждал моего звонка в министерстве внутренних дел.
   — Я из-за вас на ленч опоздал, — сказал Хэллам.
   — Очень скверно, — отозвался я. В соответствии с предварительной договоренностью я должен был просто произнести кодовую фразу «Акция неизбежна», что служило сигналом для министерства внутренних дел о моем ожидании перехода в ближайшие четыре часа Его ответ в случае нормального развития событий — «Всеобщее одобрение», но вместо этого он сказал:
   — Не кипятитесь, старина, не кипятитесь.
   — Что значит «не кипятитесь»? — спросил я. «Не кипятитесь» было альтернативной кодовой фразой, означавшей, что вся операция сворачивается.
   — Семицу объявили персоной нон грата, — сказал Хэллам. — Мне запрещено обсуждать это решение.
   — Я вам покажу «запрещено»! — сказал я. — Все уже подготовлено.
   — Что с документами? — спросил Хэллам.
   — Я отдал их Валкану, — сказал я. — Что было не совсем точно, поскольку документы все еще лежали в моем кармане.
   — Ну, ладно, все равно изменить уже ничего нельзя. Оставьте их у него. Пусть он делает, что хочет. Мы официально отзываем все решения и договоренности. После ленча я пишу официальную бумагу, которую мы перешлем вашим людям сегодня днем. Что касается наших людей, с этой операцией покончено. Мы выяснили, что другое правительство (он, конечно, имел в виду советское правительство) не знает об этой сделке. Она неофициальна, и мы не хотим с ней иметь ничего общего. Мой личный совет вам, если он, конечно, нужен, — сматывайтесь, и как можно скорее.
   — И оставьте Валкана в беде, — сказал я.
   — Вы штатный служащий. Валкан — вольнонаемный. За Валкана отвечают ваши работодатели, а не вы. — Хэллам говорил с правительственным апломбом. Наступило молчание. Наконец Хэллам сказал: — Алло, Берлин. Вы все еще на линии?
   — Да, — ответил я.
   — Вам все понятно, Берлин?
   — Мне все понятно, Хэллам.
   — Нечего дуться. Это дело официальное. Решение принято на самом верху, я не имею к нему никакого отношения.
   — Конечно, не имеете.
   — Мы закрываем все места прохода для переданных вам документов, так что если вы предпримете самостоятельную попытку, ни у вас, ни у Валкана ничего не получится. Это решение министра внутренних дел.
   — А пошли вы на... Хэллам, — выдал я.
   — Что за язык?!
   — Мой родной.
   — Я сожалею, что вы это так близко к сердцу принимаете. И запомните. Не кипятиться, не кипятиться. Я записал всю нашу беседу на магнитофон.
   — Сами вы, Хэллам, не кипятитесь, — сказал я. — После ленча прослушайте внимательно еще раз все, что я вам сказал.

Глава 42

   Размен: если один партнер отдает другому свою фигуру за фигуру меньшей ценности соперника, такой размен считается неравноценным.

   Берлин, понедельник, 4 ноября
   Первое, что бросается в глаза, это знак «ПРОХОДА НЕТ». Он находится на углу Фридрихштрассе, а за ним уже все остальное. Посередине дороги стоит небольшой белый домик, на крыше которого крупными буквами написано «КОНТРОЛЬНО-ПРОПУСКНОЙ ПУНКТ АРМИИ США». Над домом развевается звездно-полосатый флаг, а вокруг всегда полно оливково-белых «таунусов» и джипов. Поблизости стоят западногерманские полицейские в длинных серых плащах и кепочках а-ля африканский корпус, а внутри домика двое молодых розоволицых американских солдат в накрахмаленных рубашках цвета хаки что-то пишут в большую тетрадь и время от времени говорят по телефону. Вокруг много объявлений самое большое гласит «Вы покидаете американский сектор», то же самое повторено по-французски и по-английски. За домиком по ступеням лестницы, ведущей в никуда, взбираются старые дамы-журналистки — очень похожие на королевскую ложу около эшафота.
   Сама Стена выглядит неопрятной и непрочной, кажется, свались со ступеней одна из пожилых дам, и все строение окажется на Потсдамерплац. С западной стороны около стены дежурит западногерманский полицейский, он время от времени поднимает шлагбаум, пропуская машины. С восточной стороны поперек дороги, закрывая три четверти ее ширины, лежат три бетонных барьера. Поскольку отверстия для проезда оставлены в разных местах, машинам приходится лавировать между барьерами на очень малой скорости. Это и пришлось сделать катафалку, когда с него сгрузили гроб.
   Чтобы нести гроб, срочно собрали шестерых служащих в униформе. Среди них были дорожные обычные и военные полицейские, а также солдаты, они с трудом несли тяжелый груз, помахивая для равновесия своими фуражками и пилотками. Полицейский спереди поскользнулся и чуть не упал, пожилой унтер-офицер начал по-армейски отсчитывать ритм. Они положили гроб на дощатый настил, лежащий на втором барьере. Полицейский, который перед этим чуть не упал, вытер внутреннюю поверхность своей пилотки и, чтобы не смотреть на других, стал поправлять кокарду.
   Дело выглядело так, будто ГДР выбрала для этого скорбного дела представителей всех своих служб — они стояли, отряхивая пыль с плеч своих синих, зеленых или серых униформ. Подо мной на американской стороне барьера стояло тридцать мужчин, одетых в легкие плащи цвета хаки. У ног каждого лежал кожаный футляр странной формы. Там были футляры для флейт и кларнетов, французских рожков, тромбонов, скрипок и корнетов. Малые барабаны помещались в мягких черных вельветовых сумках. Среди мужчин стояли две женщины в тех же самых плащах, но в белых шерстяных чулках. С того места, где они находились, им было видно далеко не все.
   — Там чего-то происходит, — сказала одна из них.
   — Похоже, похоронная процессия.
   — Ничего себе!
   Двое музыкантов открыли футляры, заглянули внутрь и снова закрыли их. Контрабасист постучал по корпусу своего инструмента и сказал:
   Черт, никогда бы не подумал, что мне придется нести эту игрушку, когда окажусь среди коммунистов.
   — В твоих руках его убойная сила не уступает танку, — отозвался флейтист и, вынув флейту из футляра, сыграл пассаж. В тишине, вызванной суетой у гроба, эта музыка была единственным здравым деянием на добрую сотню метров в каждом направлении, не успели утихнуть последние отзвуки, как заорал американский военный полицейский:
   — Вы что, хотите, чтобы вас смыло водяной пушкой? Уберите эту штуковину, пока они не догадались, что это телескоп.
   — Я же говорил тебе, не направляй ее на людей, — сказал скрипач, чтобы как-то разрядить обстановку.
   — Она же на предохранителе, — ответил флейтист.
   — А вот и он, — сказал кто-то.
   Гроб снова поставили на длинный черный катафалк, напоминавший времена Аль Капоне, особенно со Стоком на подножке. Сток был одет в форму капрала, видимо, не хотел привлекать внимание газетчиков, которые через границу, от контрольно-пропускного пункта «Чарли», наблюдали за происходящим у пропускного пункта «Фридрихштрассе».
   У гроба стояло два венка; это были еловые ветки, переплетенные цветами и широкими шелковыми лентами с надписями «От старых друзей» и датой. Водитель вел машину очень медленно, время от времени кивая Стоку. Катафалк снова остановился, водитель вытащил карту и пристроил ее на рулевом колесе. На ничейной земле два человека в катафалке изучали карту и решали, куда податься.
   Сток что-то энергично говорил водителю, видимо, солдату Советской Армии, а тот в ответ послушно кивал. Боковые стекла катафалка и большой гроб, выбранный, чтобы Семица мог там размять члены, были украшены сложным пальмовым узором. Катафалк снова медленно поехал, впереди шел гэдээровский полицейский, размахивая документами, словно королевским вымпелом. Восточногерманские солдаты, стоявшие неподалеку у клумб, рассмеялись какой-то шутке и, одернув кителя, ушли. Над головой вдоль стены летел американский вертолет; заметив катафалк, он начал кружить над ним. Катафалк пересек границу. Один из американских солдат вышел из застекленной будки отдать рапорт капитану, только что подъехавшему на «таунусе» с мигалкой и надписью «Военная полиция».
   Солдат махнул рукой, разрешая катафалку проехать, и западный шлагбаум взмыл вверх, капитан наклонился и прокричал мне в чрево будки:
   — Поехали, парень.
   Я отвернулся от окна, бросив последний взгляд на Стока. Он ухмыльнулся и поднял вверх сжатый кулак — приветствие рабочего рабочему через последнюю границу мира. Я тоже ухмыльнулся и ответил тем же приветствием.
   — Поехали, — повторил капитан.
   Я спустился по старой дребезжащей лестнице и нырнул в «таунус». Катафалк был уже далеко впереди у канала. Капитан нажал на газ и включил сирену. Ее печальный вой расталкивал машины на обочины.
   — Это вам не военный парад в день святого Патрика, — раздраженно заметил я капитану. — Отключите эту чертову игрушку. Вас что, не предупредили о секретности задания? — Предупредили.
   — Тогда зачем эти карнавальные штучки?
   Он отключил сирену, и она, вздохнув, замолкла.
   — Так-то лучше, — сказал я.
   — Это твои похороны, приятель, — сказал офицер. Он замолчал, катафалк мы догнали в Тиргартене, здесь он уже не привлекал к себе никакого внимания.
   Джонни ждал меня по условленному адресу в Виттенау. «Виттенау», — подумал я; для берлинца это слово было намертво связано с сумасшедшим домом в этом районе. Машина остановилась на невзрачной улице.
   Возможно, раньше здесь была фабрика или склад, а теперь помещался гараж. Деревянные двойные ворота были достаточно большими, чтобы через них проехал грузовик... или катафалк. В глубине стоял массивный верстак с тисками и несколькими заржавевшими инструментами, оставленными предыдущим хозяином. Когда я открыл одну половину ворот, тонкий сноп света, словно ковровая дорожка, пролег между мной и Валканом, склонившимся над верстаком. Единственная голая электрическая лампочка, практически не видимая при дневном свете, в темноте становилась очень заметной. Закрывая засовы, я обратил внимание на то, как легко входили они в смазанные пазы. Под ногами лежала жирная грязь, как в любой ремонтной мастерской пахло мазутом и разлитым бензином.
   Лампочка висела прямо над головой Валкана, поэтому глазницы его зияли темнотой, а под носом легла похожая на усы тень. Он взял в рот сигарету.
   Внимательно посмотрев на меня, Джонни вынул изо рта неприкуренную сигарету.
   — Дозвонились до Лондона? — спросил он.
   — Все в порядке, лучше некуда.
   — Что они сказали?
   — Они сказали «Всеобщее одобрение», кодовую фразу. А чего еще ты ожидал?
   — Ничего, просто проверяю, — сказал Джонни.
   Я укоризненно посмотрел на него.
   — Джонни, может, ты знаешь что-то такое, чего не знаю я?
   — Нет. Честно. Просто проверяю. Вы достали документы на имя Брума?
   — Да.
   — Ошибок нет?
   — Отстань, — сказал я. — Документы у меня.
   Джонни кивнул и пригладил волосы, потом медленно прикурил сигарету от дорогой зажигалки. Он начал пересказывать себе план, чтобы убедиться, что ничего не забыл.
   — Сначала они едут в морг. Там его перенесут в грузовик. На это уйдет по крайней мере еще сорок минут. — Мы обсуждали этот план уже дюжину раз. Я кивнул. Мы молча курили, пока Джонни не бросил свой окурок на пол и не затушил его тщательно каблуком. Вокруг его ног образовался прямоугольник раздавленных сигаретных окурков, похожих на конфетти. Над головой прострекотал низко летящий вертолет наблюдавший за движением катафалка от контрольно-пропускного пункта «Чарли» до западноберлинского морга.
   Когда мои глаза привыкли к темноте, я рассмотрел содержимое гаража. Там валялся полуразобранный автомобильный двигатель с оторванными трубками и проводами. Одна головка цилиндра была сдвинута и висела неприкаянно на болтах. За двигателем лежала кипа лысых покрышек и мятых канистр. Валкан то и дело смотрел на часы, наконец, чтобы ему ничего не мешало, он заткнул манжету рубашки за золотой ободок. Время от времени горестно вздыхая, он подходил к двигателю и пинал его носком своего дорогого ботинка.
   — Там похороны, — сказал он. Я вопросительно посмотрел на него. — Вот что их задерживает в морге — настоящие похороны.
   Я взглянул на часы и сказал:
   — Никакой задержки нет. У них еще пять минут до условленного времени.
   Мы стояли в тусклом свете единственной лампочки, вдруг Джонни сказал:
   — Когда-то на соседней улице я сидел в тюрьме.
   Я предложил ему сигарету «Галуаз», прикурил сам, дал прикурить ему и только после первой глубокой затяжки спросил:
   — Когда это было?
   — Весной 1943-го, — ответил Валкан.
   — За что?
   Джонни ухмыльнулся и, помогая себе сигаретой, перечислил:
   — Я был коммунист и еврей-католик, дезертировавший из армии.
   — И все? — спросил я.
   Валкан криво улыбнулся.
   — Уверяю вас, это было несладко. В 1943-м и героям было есть нечего, а уж заключенным... — Он затянулся сигаретным дымом, и гараж наполнился резким ароматом французского табака, он снова затянулся и застыл, как бы перенесясь в тюрьму тех лет.
   Потерев два пальца левой руки, он сунул их под мышку, — так бывает, когда ударишь по пальцам молотком, хочется навсегда спрятать их в темном теплом месте и никогда не вытаскивать на свет божий.
   — Места заключения, — вдруг неожиданно произнес он. — Места ненависти. — Его твердый голос, казалось, принадлежал другому человеку, из иного места и иного времени. — Там все просто. После первого ареста меня жестоко избили. — Он сделал рукой резкое, как бы вращательное движение и сунул ее мне под нос: два пальца были изуродованы. — Меня эти избиения не особенно донимали. Арестовали меня французы, которые очень хотели продемонстрировать своим немецким хозяевам, что кое-чему у них научились. Хуже этих французов никого не встречал — настоящие садисты, я не преувеличиваю, в строгом медицинском значении этого слова. Они избивали меня ради собственного сексуального удовольствия, я участвовал в их сексуальных утехах самим фактом своего избиения... вы понимаете?
   — Понимаю, — сказал я.
   — Мерзко, — сказал он и попытался смахнуть табачную крошку с губы, но не сумев, смачно сплюнул. Я подождал, не зная, продолжит ли он рассказ; пару минут казалось, что нет. Наконец он сказал:
   — Но для меня в этом сложностей не было. Я мог понять, почему француз ненавидит немца. — Он снова замолчал, и я догадался, что он продолжает беседу молча. — Французские тюремщики были хуже, поскольку они... — Он еще раз замолк, думая о чем-то далеком и давнем. — Но когда со мной впервые жестоко обошелся немец — я имею в виду не толкнул или ударил, а умышленно и систематически истязал, — я... Это выбило меня из колеи. Вот почему коммунисты почти всегда раскалывались последними, они сохранили верность «своим», они четко знали границы того, что ненавидели.
   — Большинство предрассудков направлено против групп, которые легко идентифицировать, — сказал я. — Не случайно, что меньшинства страдают только в том случае, когда у предрассудка достаточно времени, чтобы развить способность идентификации. У мексиканцев не возникает проблем в Нью-Йорке; проблемы они встречают на границе между Мексикой и США. Пакистанцев встречают как почетных гостей в американском Бирмингеме, штат Алабама. А вот в английском Бирмингеме они сталкиваются с предрассудками.
   — Именно, — сказал Джонни. — После войны у коммунистов были наилучшие шансы для восстановления своей силы. Они всегда знали, что силы реакции (читай некоммунисты) — свиньи, так что их ничем удивить было нельзя. Евреи тоже были знакомы с антисемитизмом уже в течение нескольких столетий. Так что с неразрешимой загадкой сталкивались только те, кто страдал от своих — французы, которых пытали Другие французы, итальянские партизаны, которых преследовали итальянские фашисты. Вот с чем мы столкнулись. У меня больше общего с немцами, чем с любой другой нацией в мире. Я живу среди них, понимаю их так, как никогда не буду понимать вас, даже если нас сейчас скуют цепью до конца моих дней. Но я не могу войти в комнату к немцам, не подумав, нет ли среди них того, кто пытал меня? Нет ли там убийцы моих друзей? Нет ли там человека, который стоял под дверью, когда я кричал под пытками, забыв обо всем на свете? Нет ли там дочери, сестры или матери такого человека? И уж таковы особенности человеческого мышления, что чаще всего я отвечал себе утвердительно. — Он снова зло сплюнул. Потом вдруг без связи предыдущим выпалил: — А ведь они могут и подлянку сделать.
   — Могут, — согласился я.
   — У вас есть пистолет или нож?
   — Я не думаю, что они решатся на такую подлянку, — сказал я.
   — У вас есть пистолет, нож или смазка?
   — Смазка есть, — сказал я. — Двести долларов однодолларовыми бумажками.
   — Американцы, — произнес Джонни и подошел к старому двигателю. — Вам надо было предупредить американцев.
   — А как же мы переправили его через контрольный пункт «Чарли»? — спросил я.
   — Не знаю, — ответил он раздраженно и пнул ногой окурки под своими ногами, которые отлетели в дальний конец гаража.
   Отвернувшись от меня, он стал копаться в старом хламе, валявшемся на верстаке. Он стучал по проржавевшим свечам и сжимал в руке пружины клапаноа На краю верстака лежала толстая овальная доска. Из нее торчало двенадцать сверл разных размеров. Джонни принялся набрасывать пружины на сверла. На доске красовался фирменный знак «Шмидты из Золингена — лучшие сверла в мире».
   Он прибыл вовремя; за рулем был все тот же советский военный водитель, но машина была другая — черный закрытый грузовик. Водитель постучал в ворота, но старые дверные доски так рассохлись, что мы и сами видели, как машина подошла к воротам задним ходом. Джонни двигался быстро. Ворота распахнулись, машина въехала в гараж, остановившись впритык к верстаку. Нам удалось втроем стащить громадный гроб с машины, мы с Джонни схватили его с двух сторон спереди, а русский, упершись спиной в кабину, выталкивал его ногами. Не очень почтительно, зато быстро и эффективно. Как только гроб водрузили на верстак, русский вернулся в машину и вскоре появился с двумя большими венками, которые я видел на катафалке. Там было много лилий и хризантем, перепоясанных красной лентой со словами «Letzle grusse»[53], выведенными готическим шрифтом.
   — Забери их обратно, — сказал Джонни молодому русскому.
   Русский ответил, что не может, завязался спор.
   Русский сказал, что пытался оставить венки в морге, но там их тоже не взяли, а везти их обратно через контрольно-пропускной пункт «Чарли» он не может, слишком уж это подозрительно. Джонни бегло говорил по-русски, но это ему не помогло: мальчишка ни за что не хотел увозить с собой венки. Чем сильнее ругался Джонни, тем чаще русский пожимал плечами. Наконец Джонни отвернулся, а русский вскочил на водительское место и громко хлопнул дверцей. Я открыл ворота, он дал газ, и машина покатила к границе.
   Когда я снова вошел в гараж, Джонни уже залез на верстак и большой ржавой отверткой торопливо отковыривал деревянные пробки, прикрывающие шурупы. Он был так поглощен этим занятием, что минут пять не замечал, как я молча стою в стороне и даже не пытаюсь ему помочь.
   — Возьми все необходимое в моем портфеле, — сказал он. Портфелей было два. В одном лежал акушерский набор с кислородной подушкой, а в другой Джонни положил бутылку виски «Гленливет», грелку с песком, которая держит тепло часами, свитер из грубой шерсти, нюхательную соль, шприц, четыре ампулы межимида, четыре пузырька аминофилина и темную бутылочку, в которой, как я догадался, был никетамид — стимулятор кровотока, зеркальце для проверки дыхания, короткий деревянный стетоскоп, термометр, точечный фонарик, пригодный для исследования зрачков, и косметический карандаш.
   — Ничего не забыл, — сказал я. Серьезный ты человек, Джонни.
   — Да, — согласился Валкан. Пальто он не снял, пот лил с него ручьями. Иногда он задевал головой лампочку, и тени начинали метаться по гаражу, лицо его лоснилось от пота, как совсем недавно от дождя.
   — Остался последний, — сказал он.
   — Как в последнем акте «Ромео и Джульетты», — сказал я. Валкан пробормотал «Да», но я сильно сомневаюсь, что он вообще слышал меня.
   — Помогите мне, — сказал он и начал сдвигать тяжелую крышку гроба. Ее, должно быть, из свинца сделали, такая она была тяжелая, сначала мне даже показалось, что он не все винты открутил, но вот наконец она сдвинулась.
   — Осторожно, — закричал Джонни, и крышка упала на верстак, едва но отдавив нам пальцы ног. Удар был такой силы, что верстак закачался. Сначала тень от крышки мешала ясно увидеть содержимое гроба, но когда крышка съехала на пол, у Валкана исчезли последние надежды.
   «Шесть оснований для присутствия Германской Демократической Республики на Западе». Их там были сотни, листовок, заполнивших гроб доверху. Последняя шутка Стока. Я спустился на пол.
   — Кажется, грелка тебе не потребуется, — сказал я Валкану. На какую-то долю секунды мышцы его лица сложились в улыбку, но это только на долю секунды.
   — Они не могут, — сказал он. — Не смеют, они обещали, ваше правительство должно предпринять официальные шаги. — Видимо, я снова ухмыльнулся, потому что Валкан совсем потерял голову.
   Он смотрел на свои растопыренные пальцы, словно изучал невидимые карты.
   — Вы со Стоком, — произнес он, сглатывая слюну, — сговорились.
   — Он со мной не советовался, — сказал я. Валкан все еще стоял на верстаке, возвышаясь надо мной.
   — Но вы даже не удивились, — закричал Валкан.
   — А я нисколечко и не удивлен, — сказал я. — Советский мальчишка даже не подождал подписи. Не говоря уже о сорока тысячах фунтов. Я никогда не верил в эту сделку, но окончательно убедился наблюдая за поведением солдатика. Пора спускаться на землю, Джонни. Добрых колдунов на свете нет. Люди ничего не отдают бесплатно. Что от этого мог выиграть Сток?
   — Тогда зачем ему все эти хлопоты? — сказал Джонни. Он наклонился и порылся в листовках, словно надеясь обнаружить под ними Семицу.
   — Он арестовал четверых агентов Гелена, верно?
   — Пятерых, — поправил меня Джонни. — Сегодня утром стало известно еще об одном.
   — Значит, пятерых, — сказал я. — А ты получишь немного дополнительных денег и компенсацию, Лондон прочитает твой отчет и похвалит за хорошее поведение.
   — А тебе, ублюдок, зачем это надо?
   — У меня свои методы, Уотсон, — сказал я. — Я организовал весь этот берлинский спектакль, а ты пять раз попал в молоко. Вы с девчонкой думали, что заключили хорошую сделку, верно? Но ваша главная ошибка состояла в том, что вы пытались и меня использовать в своих целях. Документы... — Взяв пару листовок из гроба, я пустил их летать по гаражу. — Вот твои документы, они, конечно, не на имя Брума, но зато в них все слова написаны правильно.
   — Ты... — выдавил из себя Валкан и попытался ударить меня со скамьи ногой по голове. Я отпрянул.
   — Я скажу тебе, Джонни, в чем твоя основная проблема, — начал я с безопасного расстояния. — Ты стал профессиональным притворщиком. Ты так успешно притворяешься, что уже сам забыл, кем являешься на самом деле. Ты так хорошо освоил различные жаргоны, что уже не помнишь, на чьей ты стороне. Каждый раз, пересекая границу пространственную, ты пересекаешь и временную. Возможно, тебе это нравится. О'кей. Будь Waldganger[54], но только не жди, что я буду оплачивать твои расходы. Оставайся вольным художником, но тогда не рассчитывай на регулярную зарплату. Если бы у тебя хватило ума, то ты играл бы сейчас со мной. Ребята Стока не захотят теперь иметь с тобой никаких дел, для Гелена ты умер...
   — Твоими стараниями, — заорал Валкан. — Ты все испортил у Гелена.