- Надо написать Милоничу, - сказала мужу Харриэт.
   Сын объяснил отцу, кто такой Милонич.
   - Очень хорошо, - отвечал старик.
   На основании сказанного легко представить себе, что в ближайшее время многое изменилось, а по истечении полутора лет изменилось и того больше. Завод "Клейтон и Пауэрс" в Вене уже стоял, более того, работал на полную мощность. Старик Клейтон не ошибся. В конторе хозяйничал господин Хвостик. Деловитый Милонич - разумеется, щедро вознагражденный за свои старания раздобыл еще нескольких полезных людей. Боб Клейтон сносно говорил по-немецки и брал уроки хорватского у того же неутомимого Милонича. Харриэт меж тем ровно через девять месяцев после их приезда в Слунь родила сына, которого они назвали Дональдом.
   Когда подошло время расставаться с Англией - об этом расставании всерьез никто почему-то не думал, - оказалось, что это дело нешуточное, и в какой-то день оно стало подступать к сердцу, к сердцу Харриэт тоже. Ее тогдашнее положение все еще позволяло ей ездить верхом, итак, Роберт и она, Харриэт, на своем жеребце рыжей масти, много раз побывали там, где гряда холмов становилась шире, и конь ее скакал по тому же лугу, как и в первый день, когда она увидела Роберта Клейтона.
   Погода стояла не слишком ясная, воздух был теплый, затянутый молочным туманом, так что колокольня на другой стороне реки казалась всего лишь тонкой черточкой.
   Дональд Клейтон появился на свет в Вене 10 мая 1878 года, но, едва он достиг школьного возраста, его отвезли в Англию, где он и воспитывался. Довольно жестоко по отношению к Харриэт, но старику Клейтону эта жестокость далась без труда. Посещая начальную школу, мальчик жил у деда. Закончив ее, он поступил в public school (реальное училище). Однако высшее техническое заведение он закончил в Вене - немецкий он знал с детства, за это время изучил еще и другие языки и весной 1902 года, следовательно, двадцати четырех лет от роду получил диплом инженера-машиностроителя.
   С этого дня Дональд работал на их венском заводе, хорошо ему знакомом по производственной практике во время каникул.
   Теперь отец и сын Клейтоны все более и более походили друг на друга; чем старше они делались, тем сильнее напоминали две стороны одной монеты, таков уж был этот чекан. У Дональда на тридцатом году поседели виски, тогда как у отца, хотя ему было уже далеко за пятьдесят, волосы не изменили цвета. В Англии их звали "Clayton bros.", что означало "братья Клейтоны". Единственное резкое и явное различие между отцом и сыном мало бросалось в глаза. Дональд унаследовал от матери прямой и плоский затылок (впрочем, у нее под модной тогда прической он был почти незаметен). У Роберта затылок был очень выпуклый.
   Харриэт хотя и оставалась по-прежнему стройной, но рано постарела. Первое время она ежедневно ездила верхом в Пратере по Главной аллее мимо того пруда, вернее, лужи меж старых деревьев, к которой они с мужем подошли было поздним летом 1877 года, но быстро оттуда ретировались, не выдержав буйства комаров. Лошадь она там никогда не останавливала. Жеребец рыжей масти остался в Англии.
   Бр.Клейтоны старались по очереди бывать на венском заводе (в особенности пока старик был еще жив и вел все дела в Англии), встречались они разве что на длинной улице, на которой стоял завод, да и то не всегда, ибо, как сказано, ходили на завод по очереди: один в утренние часы, другой в послеобеденные, как складывалось. Чаще по утрам ходил отец, так как почту под вечер просматривал сын. Случалось, конечно, что они бывали там одновременно.
   Отчетливо родственный чекан не могли не замечать по утрам без четверти восемь и днем в четверть второго и гимназисты, которые в вышеуказанное время совершали свой ежедневный путь в гимназию или из гимназии домой. Они тоже считали за братьев этих двух мужчин, знакомых им только по виду, и так их и называли. Однако твердый этот чекан неколебимой ценности примерно в 1910 году воздействовал на четырнадцатилетних юнцов, изрядно изменяя, можно сказать, революционизируя их сознание.
   Один, сын высокопоставленного чиновника, по фамилии Кламтач, начал первым. "Братья", которых многие гимназисты уже называли "англичанами" как ни странно, но это они знали, ничего, собственно, о них не зная! - вид имели самоуверенный и открыли этим юнцам глаза не более и не менее как на новый образ жизни, прямой и целеустремленный, до сих пор из-за их вечных драк и потасовок отнюдь не выглядевший солидным и достойным. Итак, юный господин Кламтач теперь изо дня в день ходил в гимназию другой дорогой, правда несколько более длинной. Но, чтобы идти по ней, надо было вовремя встать, а после уроков без промедления, без досужих разговоров с приятелями отправиться домой - в доме Кламтачей обедали всегда в одно и то же время, и опозданий к этому торжественному часу папаша Кламтач не терпел. Зденко Кламтач (так звали нашего гимназиста) хотел получать удовольствие от следования своим окольным путем, то есть неторопливо шагать (как "англичане"), для чего кое-что было нужно, и не так уж мало: не только время, но еще и не наспех совершенный утренний туалет, далее, чтобы осуществить замыслы, - хорошо приготовленные домашние задания, теперь-то уж ему не подобало что-то наспех прочитывать перед началом первого урока или когда учитель уже подымался на кафедру. С каждым днем он тщательнее и заботливее обдумывал все с вечера; зато по утрам дорога в гимназию была уже не такой спешной и не такой прямой: это был окольный путь.
   Воздействие, оказываемое, правда, двумя эпохами на гимназиста Кламтача, вскоре стало расходиться широкими кругами.
   Конечно, окольные пути юного господина фон Кламтача были намечены так, что в конце концов он не мог не встречаться с бр.Клейтонами, и притом едва ли не каждый день; поскольку теперь он держался нового маршрута - с упорством, какое юность проявляет по пустякам и какое, собственно, предвосхищает позднейшие и более трудные решения (словно жизнь хочет пораньше приучить нас к ним), - то мало-помалу кое-кто к нему присоединился, возможно, впрочем, что от его все более и более меняющегося настроения исходила известная сила. Среди тех, что таким окольным путем выбрались из трясины своей юности на твердую землю с ее соблазнами, куда более опасными, ибо они были переняты от других, вернее, получены из вторых рук, стояли теперь гимназисты Хериберт фон Васмут и Фриц Хофмок. Отец первого был начальником департамента в министерстве двора и внешних сношений, а старик Хофмок - более иди менее видным чиновником в министерстве финансов.
   Итак, эти три главных действующих лица по своему рождению хорошо подходили друг к другу.
   Постепенно стали выявляться и их притязания.
   Здесь, разумеется, не так важно, что школьные успехи этих троих в течение полугода стали весьма значительны. Вскоре они уже оказались лучшими в классе. Но то был лишь кожный покров на обновленном теле.
   Важнее то, что Хериберт, Фриц и Зденко стали в известной мере ближе и приятнее своим родителям. Бунтарство молодых людей, от которого страдают все те, кто считает недопустимым обогащать человечество бунтарями, приутихло и наконец как будто и вовсе исчезло. Только Зденко тяжело, почти что болезненно пережил разлуку с прежним своим душевным состоянием. Однажды ночью - чего с ним никогда не бывало - он проснулся и прямо перед собою увидел долгое полугодие, словно гладкую стену, побеленную до самого угла; за этим углом он и пребывал когда-то - там было его место. Но сейчас он не в силах был выйти оттуда и словно бы притаился в нише. В этот миг страх охватил его, и он быстро сел на кровати.
   Никогда эти юноши не говорили о бр.Клейтонах, никогда даже не упоминали о них, те так и оставались молчаливым явлением на их ежедневном пути и одновременно тщательно оберегаемой тайной каждого из троих, более того, удочкой - хотя никто и не упоминал о ней, - на которой раскачивалось и болталось их существование. "Англичане" были строжайшим табу.
   Хвостик не жаждал перемен. Он не менял даже того, что, по мнению его ровесника и друга Андреаса Милонича, неотложно требовало перемен, в особенности с тех пор, как Йозеф Хвостик был на пути к тому, чтобы сделаться в фирме "Клейтон и Пауэрс" чем-то вроде начальника канцелярии. Ибо в этом пункте Хвостик все же решился на перемену и после долгих настояний и уговоров Милонича ушел со своего прежнего места.
   Место было, конечно, неплохое, но не перспективное. В фирме Дебресси "Производство церковной утвари" Хвостик не мог сделаться чем-то большим, чем он был в свои неполные тридцать лет, то есть, по существу, коммерческим директором. Техническая сторона дела его не касалась. Хотя эта фирма была здесь одной из самых старых и самых крупных по производству церковной утвари и сувениров - более 365 эстампов с изображениями святых, среди них многие пользовавшиеся весьма небольшим спросом, как, например, святой Трифон (10 ноября) или православный святой Смарагд (8 августа) и некоторые другие, - тем не менее помещалась она в тесной лавчонке и имела довольно провинциальный характер (чему соответствовала обстановка, равно как и образ действий служащих), в особенности по сравнению с фирмой "Клейтон и Пауэрс".
   Тем не менее Хвостик был весьма уместен в фирме Дебресси. Было в нем что-то если не от священника, то от пономаря или ризничего, пусть еле уловимое, в противоположность большинству служащих фирмы - у них это выражалось даже в мелких деталях одежды, в широких галстуках из черного атласа, в простых темных сюртуках или в шляпах, до ужаса похожих на чепец служащей старой девы. Помещения фирмы, расположенные в первом этаже, и днем-то не были очень светлыми. К тому же в них всегда пахло едой: ее приносили с собою служащие и разогревали на спиртовке. В конце концов в помещение был проведен газ.
   Итак, Хвостик никакими особенностями в одежде не отличался. Всегда один и тот же малиновый галстук-самовяз, захватанный и тусклый. То же самое можно было сказать о полях его жесткой черной шляпы. Резинки на его башмаках давно растянулись и вокруг голеностопного сустава торчали, как горшки. В такой одежде вид у Хвостика был жалкий. Англичанам - Роберту Клейтону и нескольким инженерам, которые занимались техническим переоборудованием, - это было совершенно безразлично. Все равно они его ценили. Он так быстро выучил английский, что это производило даже странноватое впечатление (словно поначалу только прикидывался, что ничего не понимает!), а так как благодаря матери он знал чешский, то быстро усвоил и сербскохорватский. Его способность к языкам была поистине удивительна. Хвостик не закончил никакого учебного заведения, кроме коммерческой школы, правда хорошей и солидной. А теперь у "Клейтона и Пауэрса", постоянно пребывая в рабочем рвении, всегда второпях, Хвостик так и не выбирал времени подумать о своей поношенной и убогой одежде.
   Милонич надеялся, что и в этом отношении он сумеет заставить своего друга призадуматься. Однако, как сказано, тот считал другие перемены более важными и неотложными.
   Даже улица, на которой жил Хвостик, вызывала недовольство Мило (так называл его Хвостик, которого последний в свою очередь величал Пепи). Как только наступала темнота, в слабо освещенном Адамовом переулке (кто знает, было это название зловещим или нет?!) на тротуаре появлялись отдельные пятна, фигуры совсем неподвижные или чуть-чуть двигавшиеся взад и вперед вдоль ворот своего дома, а не то стоявшие под ними или возле них в тусклом свете газового фонаря. Прохожими этих женщин, конечно, нельзя было назвать, да им и не нужно было такое название. Однако кое с кем из прохожих они заговаривали. Каждая из них имела свою комнату в одном из этих домов, где иной раз кое-что происходило (в таких случаях консьержка получала от уходящего гостя "на чай", так же, впрочем, как и от входящего, иными словами, двойную порцию чаевых, что было, конечно, много больше, чем давал один "солидный посетитель"). Дело, однако, в том - и лишь это обстоятельство и может пробудить в нас интерес, - что эти дома служили не только вышеупомянутым целям (да в переулке никогда и не бывало больше четырех-пяти топчущихся почти на одном месте женщин), в них также обитали со своими семьями пенсионеры, рабочие, служащие и киоскеры, как и во всех прочих домах этого скромного района. Эти жильцы от себя сдавали комнаты женщинам не для жительства, а для добывания средств к жизни. Люди в больших городах в то время были очень бедны. Если такая комната не имела изолированного входа - кстати, обычно это бывала лучшая комната в квартире, - то его устраивали, часто очень сложным способом. Так возникали целые коридоры, вернее, узкие проходы между старыми коврами, покрывалами или простынями, висевшими на специально натянутых веревках, эти коридоры нередко шли через комнату, деля ее на две половины, они вели до самых дверей "приемной" жилички. Гости, идя за ней, в большинстве случаев с очень серьезными лицами, сквозь эти завесы, видели слабый свет керосиновых ламп "правомочных" жильцов и обоняли их теплый запах, я имею в виду не только лампы, но и людей за занавесками. Тут не надо чего-то доискиваться или что-то устанавливать, достаточно знать и помнить, что при лампах, светивших за импровизированными занавесями, школьники делали уроки.
   Так обстояло дело с Адамовым переулком (сказал бы, заканчивая свой труд, греческий историк Геродот), а в Мило все это вызывало неудовольствие и сердило его. В квартире Хвостика проживали две такие дамы, трудившиеся едва ли не каждую ночь.
   Никакое тряпье там не болталось на веревках, никаких не было простыней иди занавесей, так как из передней (где всю ночь горела керосиновая лампа) можно было попасть в любую из двух комнат, никак одна с другой не сообщавшихся.
   - Если это узнают англичане, тебе дадут по шапке, - говорил Мило. Примечательно, что по отношению к фирме Дебресси такие мысли у него не возникали. - Я не требую, Пепи, - продолжал он, - чтобы ты тотчас сменил квартиру иди немедленно вышвырнул этих особ. И то и другое невозможно. Первое было бы, конечно, лучшим решением вопроса. Но ты должен по крайней мере подумать о кое-каких изменениях.
   По-немецки он выговаривал несколько твердо, да и обороты речи у него иной раз были книжные. По существу, это все же был хорошо выученный, но чужой язык.
   - Я думаю, - сказал Хвостик, грустно глядя в пространство. При этом он засунул указательный палец в карман жилета, обычный его жест.
   Собственно, Мило отлично знал, что Хвостик человек неисправимый.
   Впрочем, Хвостику было совсем не так просто изменить свои домашние обстоятельства, как это могло показаться с первого взгляда.
   Откуда взялись дамы, которые по ночам фланкировали его справа и слева? Обширный кабинет, а он проводил в нем большую часть времени, был расположен в глубине квартиры между двух комнат, имевших особое деловое назначение. Таким образом Хвостик разделял два любовных лагеря. Двустворчатые двери по обеим сторонам кабинета, конечно, были заперты, завешены и заставлены мебелью.
   Но откуда же, спрашивается, взялись упомянутые дамы. Хвостику не было еще и двадцати пяти лет, когда в один и тот же год скончались его родители, отец вскоре после матери. Отец всю жизнь проработал кельнером, последние десять лет в близлежащем кабачке, куда и сегодня еще захаживали Пепи и Мило (вышеприведенный разговор также состоялся там, а за ним и некоторые другие в том же роде). Хозяин знал Хвостика, как сына своего бывшего "обера". Пепи после смерти отца оказался бедняком, у Дебресси он тогда получал еще очень небольшое жалованье, преуспел он в этой фирме уже позднее, вернее, сделал фирму преуспевающей.
   От отца ему не осталось почти ничего, кроме квартиры с довольно-таки мерзкой мебелью.
   Он жил теперь один в собственной квартире.
   И был молод.
   У него была должность, благодаря ей он мог прокормить себя. Правда, скудно, плохо даже. Ведь в двадцать пять лет человек еще не участвует в доходах фирмы. В один прекрасный день консьержка госпожа Веверка троглодитская земляная груша, припадавшая на ногу, - сказала, что вечером поднимется к нему, ей-де надо кое о чем с ним поговорить. (Конечно же! Двойные чаевые!) Две эти комнаты, их расположение, вдобавок еще бельэтаж! Ему, Хвостику, будет много легче. Она что-то подсчитала в уме. Сумма получается солидная. Госпожа Веверка уж все устроит. Две очень приличные и милые женщины. Она, разумеется, знала, что не она, а только Пепи Хвостик может быть привлечен к суду по статье "сводничество" за сдачу комнат дамам. Правда, в этом переулке полиция смотрела сквозь пальцы на такие дела, во всяком случае, если не поступал формальный донос.
   Все сделалось по совету госпожи Веверка. Фини и Феверль (Жозефина и Женовьева) - обе очень скромные и сдержанные. Обеим около тридцати. Скорее немного больше. Довольно пышные особы. В наше время такие были бы немыслимы. Но тогда эта профессия была более почетной, а мода не презирала толстух.
   Бургенландские дурехи крестьянского происхождения в девятнадцать лет удрали из дому, устав от ярма крестьянского труда; лучше зарабатывать себе на жизнь, лежа на спине в Вене, чем орудовать вилами в Подерсдорфе или Санкт-Мариенкирхене, на другой стороне Нойзидлер-Зе у северного его конца, куда их также посылали на тяжелую работу. Вся эта местность была испещрена озерами и озерцами. Фини и Феверль плавали и ныряли в них как выдры, правда, в купальных костюмах, словно сделанных из колбасной кожуры, не то что венгерские крестьянки, по грудь входившие в воду в обычной своей одежде.
   Хвостик никогда не видел ни одной из них, может быть, один только раз в передней, да и то боязливо уходящими, чуть ли не бежавшими от него. Таково было поставленное им условие. Позаботиться о его исполнении должна была Веверка. Новые жилички Хвостика, как и он сам, инстинктивно почувствовали, что нельзя переходить границы, за которыми, всем им было точно известно, начиналась уже другая сфера, другие ситуации и законы. Обе женщины умели обходиться без содержателей. Возможно, не всегда так было. Возможно, именно поэтому для них не существовало возврата к прошлому. Госпоже Веверка все было известно.
   Когда консьержка, получив свои чаевые, удалилась, Хвостик стоял у окна и смотрел на улицу. Эта комната была спальней его родителей. Супружеские кровати простояли на том же месте уже десятилетия. В переулке не было ни души, пустой, он светился розовым и желтым. Консьержка сказала, что в обе комнаты, справа и слева от кабинета, следует поставить по кровати из спальни, да еще, пожалуй, софу, но Хвостик может об этом не заботиться, в гостиной есть лишняя, а вторая осталась от прежних жильцов, она велит принести ее с чердака, софа почти точь-в-точь такая, как у него в кабинете, на которой он спит... Хвостик был подавлен, и даже перспектива почти тройного дохода в данный момент не слишком его ободрила.
   Но внезапно, глянув на довольно высокие ножки кровати, вернее, на левую ножку изголовья, он понял, что нигде и никогда не был так счастлив, как вот здесь, с новой железной дорогой, единственной дорогой игрушкой своего детства. Заботливо хранимой. До сегодняшнего дня. Да, она еще была у него и лежала в огромной красивой коробке.
   В рождественские дни ему разрешалось уходить в спальню родителей и там спокойно играть этой дорогой. Рельсы он укладывал вокруг одной из ножек кровати, и поезд то исчезал в темноте, то снова выныривал на свет. Совсем как поезда венской городской железной дороги с ее многочисленными туннелями.
   Значит, есть счастье у человека. Хвостик это знал по собственному опыту! Знал еще и по поездкам с отцом и матерью в горы, на Раксальпе. Единственное удовольствие, которое время от времени позволял себе кельнер Хвостик и до самых последних лет жизни, - в воскресенье встать затемно, зато еще до полудня оказаться на самой вершине. Отдых в защищенном от ветра уголке, и удивительный вид на крутые известковые утесы и на леса внизу, словно зеленые пуховые платки.
   Пепи знал эту цепь гор. Многочисленные ее расселины, уступы и стежки. Правда, все было позабыто с тех пор, как он работает у "Клейтона и Пауэрса". Но когда-нибудь он снова побывает там.
   Веверка со своим супругом (как страшно звучит здесь это слово!), старшим дворником, и пасынком проживала на первом этаже, почти что в подвале, тесно, как троглодит в пещере (газовое освещение туда провели уже много позднее); после смерти родителей Пепи она очень хотела заполучить их квартиру. Но тогда ей не удалось подвигнуть домовладельца (жившего в другой части города) объявить, что он сдает квартиру молодого Хвостика. Тот просто не видел оснований для такого поступка и не очень-то дружелюбно посмотрел на госпожу Веверка, поняв, куда она клонит, скорее это был холодный, стеклянный взгляд, так что она поспешила сказать несколько лестных слов о господине Хвостике. Консьержка должна жить в нижнем этаже, повсюду так принято, заметил домохозяин, и до сих пор она с этим мирилась. Он же никогда не выселял своих жильцов без причины и не собирается делать это и впредь. Но вот если молодой господин Хвостик со временем пожелает переменить местожительство, то он готов первым кандидатом на эту квартиру считать ее пасынка.
   Видно, с этой стороны к Хвостиковой крепости не подступишься, живо смекнула Веверка. Однако с тех пор, как эти особы появились наверху, у нее всегда нашлось бы, что сказать о Хвостике, по меньшей мере что в его образе жизни, поведении и репутации имеется уязвимое место, и к тому же что он уязвим еще и с точки зрения закона. Похоже, что Фини и Феверль стали как бы удвоенным троянским конем, хотя по сравнению с ним у них имелось два явных преимущества: из-за них не приходилось срывать стены (напротив, к стенам надо было пододвигать мебель), и они приносили кое-какую прибыль. Не то чтобы золотые яблоки, чего, кстати сказать, не делал и троянский конь, но как минимум каждую ночь сорок крейцеров чаевых. Посему добродетельное негодование госпожи Веверка на поведение Хвостика до поры до времени оставалось тайным. Она вела себя, как полиция: все допускала и помалкивала; разумеется, домохозяин тоже ни о чем знать не знал, тем более что и бывал здесь лишь изредка.
   То, что знаем мы, знал и Хвостик. По крайней мере и он был уверен, что выселение обеих дам немедленно повлечет за собой донос консьержки с обвинением его в сводничестве, причем эта земляная груша сумеет все изобразить так, будто донос явился следствием ее возмущения бесчинством в Хвостиковой квартире, однажды, несомненно, ею установленным. Вдобавок в то время полиция больше верила консьержкам, чем кому бы то ни было.
   Итак, то, что знали мы, знал и Хвостик. Он находился как раз посередке, словно вбитый клин, и отделял одно ложе мерзостного сладострастия от другого, вроде как глубокая горестная морщина, которая делит лицо пополам. Знак деления, но, увы, не стрелка на весах, такой стрелкой была только Веверка.
   Плачевной вся эта история стала несколько лет спустя, когда его положение в фирме Дебресси было уже непоколебимым (более того, фирма теперь, можно сказать, зависела от него) и Хвостик мог бы уже спокойно обойтись без той дотации, которой являлась квартирная плата Фини и Феверль. Отношения с госпожой Веверка сохранялись дружественные. После того как он перешел на другую службу, Мило ему все уши прожужжал о переезде на новую квартиру. Но у Хвостика слух постепенно притупился. Он жил как в тисках, был опьянен работой, сидел в конторе чуть ли не до поздней ночи и, приходя домой, валился в постель. Теперь уж он действительно не замечал, что происходило слева и справа от него. В воскресенье утром он, как всегда, отправлялся в церковь. А послеобеденные часы делил между занятиями двумя языками. В первый год службы в фирме "Клейтон и Пауэрс" он, случалось, с головой уходил в технологию и по мере возможности присматривался к работам на заводе - резкий контраст с его образом действий у Дебресси, где 365 изображений святых оставляли его полностью равнодушным. Так вот и получилось, что канцелярия завода сельскохозяйственных машин под руководством Хвостика уже не делала ошибок (что обычно бывает довольно часто и поначалу бывало и здесь), ибо он просто-напросто знал наизусть и зрительно представлял себе операции, комбинации, аппараты и все, что к ним относилось.
   Он вовсе не нуждался в уговорах Мило, чтобы уразуметь все то бесспорное, что обличало его домашние обстоятельства. С другой стороны, для Хвостика характерно было, что он так много лет не стремился эти обстоятельства изменить, а под конец примирился с ними и реагировал на них разве что сердитым взглядом искоса.
   Утром в половине шестого товарный поезд медленно въехал на мост, тонкая черточка которого возвышалась над так называемым Дунайским каналом (некогда главной водной магистралью), сейчас утолстившаяся благодаря поезду, по горизонтали окаймленному белыми ватными клубами выброшенного локомотивом пара. На определенном месте, перед тем как остановиться, паровоз гудел. Сейчас, летом, Хвостик ежедневно слышал этот гудок. Окна в его квартире стояли открытыми. В этот час он давно уже бодрствовал. В первый год работы у "Клейтона и Пауэрса" это было его единственное свободное время. Мистер Клейтон считал ненужным начинать рабочий день спозаранку. Его вполне устраивало, если служащие приходили в половине девятого. Только уборщицам полагалось быть на месте к семи часам, чтобы хорошенько убрать и проветрить помещения. Летом Хвостик рано покидал свой нелюбимый дом и отправлялся на прогулку. Обычно сразу же после шести, едва только Веверка отпирала ворота. Она дружелюбно приветствовала его: