Таков этот болезненный, до семи лет не говоривший, в летаргическом сне лежавший, с несомненно болезненной наследственностью человек, принесший в мир столько ужаса и горя. При таких условиях рос, воспитывался и формировался этот "знаменитый убийца".
   Время около Петрова дня, 29 июня, время горячее для московских игроков: в это время разыгрывается "Всероссийский Дерби". Генеральное сражение в тотализаторе.
   - Шибко я в те поры в неврах был-с. Кто возьмет? На кого ставить? Один говорит - на ту, другой - на другую. Слухов не оберешься. Газеты возьмешь, никакого толку, разное пишут. Та в формы не вошла, та не готова, пишут, - ту еще работать надо. Просто голова идет кругом. Места себе не найдешь. Играть надо, а время, сами изволите знать, что за время лето для меблированных комнат? Два номера заняты, ремонт идет, расходы. А тут "Дерби". Прямо - ума решайся.
   Вечером, в Петров день, Настя ночевала у Викторова. Около часа ночи они лежали в постели. "Оба выпимши", и говорили о скачках. Викторов упрашивал, чтобы она заложила еще вещей:
   - Надо же играть!
   Она попрекала Викторова, что он и так проиграл у нее все. Слово за слово, - Настя дала Викторову пощечину, Викторов схватил стоявший около на ночном столике подсвечник и ударил ее.
   - Помертвела вся... Не пикнула... Батюшки, смотрю, - в висок!.. Умерла... А вдруг очнется, кричать примется... Стою над ней... Лежит, не шелохнется... Прошло минут пять... Схватил руку: теплая... не холодеет... Очнется... Пропадешь!.. Страх меня взял-с...
   Викторов схватил ножик и перерезал ей горло.
   - Не знаю, убил ли... Не знаю... Нет ли... А только так резал, со страху, для верности... Сижу-с, смотрю и думаю-с: что же теперь делать-с... Тут мне корзина в глаза и кинулась... Родственнице должен был я меховые вещи высылать... Корзина, клеенка и камфара, чтобы пересыпать, были заготовлены... Только вещей я выслать не мог, - были заложены-с. По причине игры... Думал: отыграюсь, выкуплю, пошлю...
   У Викторова мелькнула мысль: что сделать.
   - Босиком-с на цыпочках в кухню сходил... Плаху принес, ведерко с водой... Клеенку расстелил, плаху положил и, как следует, все приготовил. Только как покойницу зашевелил, страшно сделалось... Как это их за плечики взял, приподнял, голова назад откинулась, будто живая... Горло это раскрылось, рана-с, и кровь потекла... Быдто - как в книжках читал, - как убийца до убитого дотронется, у того из ран кровь потечет... Страшно-с... Бросил... Водки выпил, - не берет... Еще водки выпил, еще... Повеселее стало. Поднял я их, на пол тихонько опустил.
   Викторов, говоря об убитой, говорит "они", "покойница", с каким-то почтением, в котором сквозит страх перед "ней": "она" и до сих пор ему снится. Соседи по нарам жалуются, что Викторов вдруг по ночам вскакивает и "орет благим матом":
   - Белый весь, трясется... Все "его-то" приставляется!
   - Положил покойницу на плашку и начал им руки, ноги обрезывать косарем... Косарь острый. Мясо-то режу, а до кости дойдет, - ударю потихонько, чтобы хряск не больно слышно было... В другом конце коридора все же жильцы жили...
   Странная игра случая: жильцами Викторова были некие Г., отец и сын, служившие... сыщиками в московской сыскной полиции.
   - Чтоб хряску не было, - все по суставчикам, по суставчикам... Косарь иступился, - ножницами жилы перерезал... Щеки им вырезал, чтоб узнать нельзя было...
   - Пил водку в это время?
   - Куда ж! Ручищи все в крови. Да и не до того было. Только одна мысль в голове была: "Потише! Потише!" Так и казалось, что вот-вот сзади подходят и за плечи берут... Даже руки чувствовал... Дух замрет... Стою на коленках, чувствую, за плечи держат, а глаза поднять боюсь, - зеркало насупротив было, - взглянуть... И назад повернуться страшно... Отдыхаешься, в зеркало взглянешь, - никого сзади... И дальше... Из белья тоже меточки вырезал... К утру кончил... Все в корзину поклал, камфарой густо-густо пересыпал, клеенкой увернул, туда же и плашку положил, косарь в ведерке вымыл, где с клеенки на пол кровь протекла, замыл, и воду из ведерка в раковину пошел, вылил. Прихожу назад, - ничего, только камфарой шибко пахнет.
   - Однажды, когда Викторову, во время разговора, сделалось "нехорошо", - я дал ему понюхать первый попавшийся пузыречек спирта, из стоявших на окне в конторе и назначенных для раздачи арестантам.
   У Викторова сразу "прошло". Он вскочил, затрясся, стал белым, как полотно, протянул дрожащие руки, отстраняя от себя пузырек.
   - Не надо... Не надо...
   - Что такое? Что случилось?
   - Ничего... ничего... Не надоть-с...
   Спирт, совершенно случайно, оказался камфарный. Я поспешил закрыть пузырек.
   - Не могу я этого запаху переносить! - виновато улыбаясь, говорил Викторов, а у самого губы белые, и зуб на зуб не попадет.
   Так врезалась ему в памяти эта камфара.
   - Вытащил я корзину в соседнюю комнату, прибрал все, и схватил меня страх сызнова.
   Две ночи не мог спать Викторов, пил "для храбрости", - выпил "побольше полведра водки".
   - Выпью, захмелею и ем... Ел с апекитом, потому много пил... А протрезвею, - страшно... И выйти боюсь, - сейчас вот, думаю, как уйду, так без меня придут и откроют... И дома сидеть жутко... Сижу, а мне кажется, что в соседней комнате кто-то вздыхает... Подойду к двери... В комнату-то страшной войти, чтоб не привиделось что... Послушаю у двери, - тихо... Опять сяду водку пить... Опять вздыхает... Страх такой брал!..
   2 июля он, наконец, решился выйти. Нанял ломовика, привел и с ним вместе вынес корзину из квартиры.
   - Корзина ничего... только камфарой шибко пахло... Как выходил, все окна открыл, чтобы проветрило...
   Как происходила отправка, Викторов, после трех бессонных ночей, убийства и полведра выпитой водки, - помнит как сквозь сон.
   - Помню, четыре раза с ломовиком в трактиры заходили... Все по бутылке водки выпивали, так что он, в конце концов, хмельной стал, а я хоть бы что... Иду за ломовым, только ноги у меня подламываются... Вот-вот на мостовую сяду. Приехали на Смоленский вокзал... "Вот сейчас, - думаю, открыть корзину велят"... Зуб на зуб не попадает... "Что такое?" "Меховые вещи"... - говорю. "Напишите, - говорят, - кому и от кого отправляете!" Чуть-чуть "Викторов" не подмахнул. Да опомнился. Фамилью, думаю, надо выдумать. И хоть бы что! Лезет в голову одна фамилия "Викторов". "Скорее! - говорят. - Чего ж вы?" Тут у меня Васильев с Владимировым в голове завертелись, я и подмахнул... Получил накладную, хожу, все чудится, вот-вот сзади крикнут: "Стой". Вышел на площадь, голова закружилась, к фонарному столбу прислонился, всей грудью вздохнул: чисто тяжесть с плеч свалилась. Иду по улице, ног под собой не чувствую, радуюсь. Пришел домой, в соседнюю комнату заглянул, - быдто не здесь ли! Сам над собой усмехнулся за этакое малодушество. И завалился спать... И хоть бы мне что!
   На следующий день, 3 июля, Викторов "честь-честью" сходил на квартиру к "покойнице", сказал, что она неожиданно в деревню уехала, - весть получила, мать при смерти, - забрал ее вещи, снес и заложил в ломбард:
   - Не пропадать же им, на игру надоть было.
   И началась жизнь "спокойная":
   - Афишка. По трактирам бегаю, советуюсь, на пробные галопы гоняю. Играю. Где бы денег промыслить, - думаю... Ихние-то деньги сразу продул... Лошади у меня в голове. Сам часом диву даешься: словно ничего и не было. Быдто сон. Сам в другой раз себя спрашиваешь, не сон ли был? Только камфарой в комнатах еще попахивает, как окна ни растворяешь. Но меня это мало беспокоило. Лошади и лошади, - так игра скрутилась, что либо пан, либо пропал. Большие призы кончились. Первый класс ушел. Скачут все лошади фуксовые. Выдачи огромадные. Тут в лошадях не разберешься, когда о другом думать?
   Как вдруг однажды, развернув газету, чтоб прочесть про скачки, Викторов прочел:
   - "Страшная находка в Брест-Литовске".
   - И поплыло, и поплыло все перед глазами. Буквы прыгают. В комнате-то рядом охает кто-то, стонет. Камфарный запах по носу режет. По коридору идет кто-то. Мысли кругом. Что ж это, думаю, я наделал? Страх меня взял и ужас... Жду, не дождусь, когда жильцы из сыскного с занятиев вернутся... Пришли, сам что было, духу собрал, к ним пошел, водочкой угостил, спрашиваю: "Ничего не слыхать про труп-то, изрубленный в Брест-Литовском? Нынче в газетах читал. Экий страх-то какой! Какие нынче дела творятся". "Нет, - говорит, - ничего не слыхать, кто убил". У меня от сердца и отлегло. "Но только, - говорят, - сам Эффенбах за дело взялся. От начальства ему приказ вышел, чтоб беспременно отыскать. Наверное, отыщут". Так они у меня от этих слов в глазах и запрыгали.
   Тут уж началась "жизнь беспокойная".
   - Куда деваться - не знаю. Куда ни пойду - покойница. Останешься ночью дома, заведешь глаза, входит... Головку запрокинет так, горло раскроется, кровь бежит. Стал по публичным домам ночевать ходить, - и там приставляется. Пью и играю. Бесперечь пью. И ежели бы не скачки, - ума бы решился.
   Вряд ли когда-нибудь господам спортсменам снилось, чтобы тотализатор сыграл такую роль.
   - Закрутил игру так, - на все. Кручусь, кручусь, - и покуда скачки, ничего, отлегает, ни о чем не думаешь. А кончились скачки, - пить. Пью и не пьянею. И все мне они. Все они. Побег в церкву, отслужил панихиду, перестала день, два являться. Потом опять, - я опять по ним панихиду. Панихид четыре-пять справил, - все по разным церквам. Отслужишь, полегчает, потом опять приставляется.
   Как назло, жильцы только и говорили, что о "загадочном убийстве".
   "Загадочное убийство" волновало всю Москву. Сыскная полиция сбилась с ног от розысков и, возвращаясь домой, агенты только об этом и говорили:
   - Все еще не разыскали. Словно в воду канул. Но ничего, - разыщем! Непременно разыщем!
   - Чувствую: с ума схожу. Мечусь! По публичным домам ночую, утром на галопы. Скачки. Со скачек в церкву бегу панихиду служить. По трактирам пью. Вечером домой на минутку бегу, узнать: как? что?!. Мечусь... Вхожу к ним, словно жду, - вот-вот смертный приговор услышу. "Что?" - спрашиваю, а сам глянуть боюсь. А как скажут "ничего", - ног под собой не чувствую. Сколько разов после этого к себе в комнату побежишь, хохотать что-то начнешь, удержу нет. В подушку уткнешься, чтоб не слышно было, "ничего!" в подушку кричишь. Сам-то хохочешь, а в нутре-то страшно. И вдруг "они" представляются... Опять пить, опять из дому бегать, опять панихиды служить. Мечусь.
   Метанье кончилось тем, что однажды, на скачках, к Викторову подошли:
   - Вас вызывают в сыскную полицию.
   - У меня руки-ноги отнялись... "Да нет, - думаю, - не за этим". Много у меня разных делов накопилось: потому за это время, - говорю, - закрутил игру вовсю, - у родных все вещи на игру перетаскал. Привезли меня в сыскную. В комнату вводят. Полутемная такая комната. Народу много было, спиной к окнам стояли, свет застили. Стол, сначала я не разобрал, что в нем такое! А как меня подвели, - я и крикнул... Корзинка, белье, клеенка, плашка... Остолбенел я, кричу только: "Не подводите! Не подводите!" А Эффенбах меня в спину подталкивает: "Идите, - говорит, - идите, не бойтесь. Это из Брест-Литовска". - "Не подводите! - ору. - Во всем сознаюсь, только не подводите"...
   Сидя в сыскном отделении, Викторов давился на отдушнике при помощи рубашки.
   - Они измучили... Покойница... Завяжу глаза, - здесь они, со мной сидят... "Вот, - говорят, - Коля, где мы с тобой". Не выдержал. Да и смерти ждать страшно было.
   Как и очень многие, Викторов ждал "беспременно веревки".
   - Уж я вам говорю. Вы на суде не были? Меня прокурор обвинял, господин Хрулев...
   - А защищал кто?
   - Не помню. Не интересовался. Без надобности. А обвинял Хрулев по фамилии. Так вот посередке стол стоял, на нем бельецо ихнее, скомканное, слиплое, черное стало, клееночка. А около корзинка та самая стояла... Как эти вещи-то внесли, я чувства лишился. Страшно стало. На суде-то я сдрейфил, что сам говорил, что кругом говорили, - не сознавал. А только вот это-то помню, что господин Хрулев на корзинку показывали, - требовали, чтобы и со мной то же сделали. На части, стало быть, разрубить!
   Большинство этих "знаменитых убийц" уверено, что им "веревки не миновать за убийство".
   - За этим-с и покойницу на части рубил и отсылал, - веревки боялся.
   И большинству на суде, среди страха и ужаса, кажется, что прокурор требует смертной казни.
   - Когда вышел приговор в каторгу, - ушам не поверил, - говорит, как и очень многие, Викторов.
   В каторге он жалуется на слабость здоровья:
   - Пища плохая, и главная причина, - ночи бессонные! Думаю все.
   - О чем же?
   - О прошлом. Господи, глупо как все было! Если бы вернуть!.. Ну, и спать тоже иногда боязно... Когда их душа там мучается... Грешница ведь была, блудная-с... Когда ихней душе там невмоготу...
   - Что же? Является?
   - Приходят.
   И весь съежившись, вздрагивая, этот жалкий, тщедушный, весь высохший человек, понизив голос, говорит:
   - Главная причина - денег нет... Панихидки по них отслужить не могу... Чтоб успокоились.
   Специалист
   Лет десять тому назад в Одессе было совершено "громкое" преступление.
   Старик-банкир Лившиц был найден задушенным в постели. Ничего украдено не было. Стоявшая в соседней комнате несгораемая касса с деньгами оказалась нетронутой. В кухне лежала связанная по рукам и ногам, с завязанным ртом, задыхавшаяся кухарка Лея Каминкер.
   Она рассказала, что ночью в квартиру ворвались какие-то люди в масках, пригрозили ее убить, если будет кричать, связали, бросили и пошли в комнаты. Что там происходило, - она не знает.
   Начались розыски, про которые потом на суде рассказывались ужасы. Один из взятых по подозрению даже повесился в участке.
   После очень долгих, тщетных, ошибочных поисков, наконец, удалось открыть, что на банкира Лившица "охотилась" целая шайка. Некто Томилин, многократный убийца, отчаянный головорез, отстреливавшийся от вооруженной погони. Его любовница Луцкер, воровка по профессии. Бродяга-громила Львов. Какая-то вдова, занимавшаяся покупкой краденого. В шайке участвовала и кухарка Каминкер, открывшая убийцам дверь и затем, по уговору, разыгравшая комедию, будто ее связали.
   Странным представлялось только, почему убийцы не тронули кассы.
   Они объяснили это тем, что приглашенный в компанию "специалист по взлому касс" Павлопуло испугался во время убийства и убежал.
   Принялись отыскивать Павлопуло.
   Оказалось, что он с тех пор совершил еще одно преступление.
   Павлопуло попался при ограблении казначейства где-то в Крыму. Забравшись с вечера в казначейство, он за ночь взломал кассы, набил карманы деньгами и ждал, чтоб его сообщники открыли двери казначейства. Услыхав, что двери открывают, Павлопуло с карманами, набитыми деньгами, подошел. Двери открылись - перед Павлопуло была полиция.
   - Один из моих помощников, подлец, продал! - со вздохом говорит Павлопуло.
   Его судили, осудили, и он шел уже по дороге в Сибирь.
   - В это время меня эти негодяи, которые Лившица, - царство ему небесное, - убили, и выдали! Всю карьеру мою перепортили.
   - Какую же карьеру?
   - У меня уж "сменщик" готов был. Все налажено. Как только приду на место, сейчас же уйду, за границу бы, и занимался бы и сейчас своей настоящей специальностью!
   - Именно?
   - Кассы бы открывал!
   И Павлопуло говорит это с таким вздохом. У него сильный греческий акцент. Он говорит, собственно:
   - Кассии открывали би!
   И в слове "кассии" у него звучит даже нежность. Словно имя любимой женщины.
   Павлопуло был возвращен с дороги, препровожден в Одессу, - и вот перед судом предстали: Каминкер, все время плакавшая, дрожавшая, тщедушная, пожилая еврейка; Львов, здоровейший верзила, с апатичным взглядом, все время рассматривавший потолок, стену, публику, судей, не обращавший ни малейшего внимания на то, что происходит, словно не его дело касалось! Все время без удержу рыдавшая и кричавшая: "я не виновата! я не виновата!" - вдова, покупательница заведомо краденого, оглохшая в тюрьме, ходившая на костылях, когда-то, должно быть, очень красивая, молодая еще, еврейка Луцкевич, объявившая суду:
   - Прошу не сажать меня около Томилина - он меня убьет.
   В кандалах Томилин, успевший уж за это время много раз судиться, осужденный в каторгу, спокойный, очень кратко, но ясно и обстоятельно разъяснивший суду, как было дело.
   И страшно интересовавший публику, судей, присяжных, в кандалах же, как уже осужденный в каторгу, живой, подвижной, средних лет, грек Павлопуло.
   - Вы меня знали раньше? - спросил он у свидетеля-пристава, специалиста по розыскам.
   - Нет, не встречал.
   - А имя "пана" вам было известно?
   - Ну, еще бы!
   В голосе свидетеля даже послышалась почтительность.
   "Пан" - это воровская кличка Павлопуло.
   В воровском круге Павлопуло получил кличку "пана" за свою привычку к "хорошей", широкой и богатой жизни. За кутежи и франтовство.
   - По тридцати рублей рубашечку носил! - вздыхал на Сахалине Павлопуло. - Паутина-с, а не полотно!
   Кличку "пана" Павлопуло получил за то, что он шел только на очень большие, крупные дела.
   - Мое дело - банки, конторы. Из частных лиц - разве кто уж очень богат, - ну, к нему пойду, у него попрактикую!
   Словно снисходил до частных лиц! "Мелкой практикой" Павлопуло не занимался совсем.
   "Паном" его звали еще за необычайно презрительное, высокомерное отношение ко всей воровской братии. "Достойными уважения" и его общества, из людей его профессии, Павлопуло считал только трех-четырех, "таких, как и он".
   - Один есть такой в Москве. С остальными я встречался за границей.
   Имя "пана" гремело не только в России. Он был известен в Румынии, Турции, Греции, Египте.
   - Вообще на Востоке! - пояснил "пан" присяжным.
   Когда полицейские рассказали суду все это про "пана-Павлопуло", Павлопуло поднялся с места и, звякнув кандалами, ткнул пальцем в грудь.
   - Пан - это я!
   Старые судейские потом говорили, что более оригинального подсудимого не видывал суд.
   Павлопуло обратился к свидетелю, сыну покойного Лившица.
   - Скажите, пожалуйста, вы знаете кассу вашего покойного батюшки?
   - Да. Она у меня и до сих пор.
   - Она такой-то формы? Марка такая-то?
   - Да.
   - Замок с таким-то секретом? Отпирается так-то и так-то?
   Павлопуло рассказал мельчайшие подробности всех секретов кассы.
   - Да. Да. Да.
   - Скажите, для того, чтобы касса открылась без звона, что надо сделать?
   - Право... не знаю...
   - Припомните хорошенько. Там есть с такого-то бока такая-то кнопка. Если вы ее прижмете, касса откроется без звона.
   - С такого-то бока, вы говорите?
   - Да, да, вы не торопитесь. Вы припомните. Там должна быть такая-то кнопка.
   - Да! Совершенно верно! Есть такая кнопка, и, если ее прижать, касса, действительно, отпирается без звона! - припомнил свидетель.
   - Вы видите! - обратился Павлопуло к суду. - Я лучше знаю его кассу, чем он сам!
   Павлопуло отрицал всякое свое участие даже в умысле на убийство.
   - Неужели я на такую глупость способен?! - восклицал он горячо и убедительно. - Зачем мне? У меня, слава Богу, есть своя специальность!
   Так и сказал: "слава Богу". И так часто и с таким увлечением упоминал про "специальность", что председатель, наконец, спросил:
   - Про какую это вы все "специальность" толкуете?
   - Кассии открывати!
   - А!
   - Я за свою специальность даже кандалы ношу! - с гордостью говорил Павлопуло, словно и ни весть какой знак отличия получил. - Я за свою специальность, вы слышали, за границей известен. Я за свою специальность Сибирь получил!
   - Я, господа присяжные, такой же, как они, вор. Но другой специальности! - пояснил он присяжным. - Мы разделяемся на разные специальности. У кого какая, тот той и держится. Карманник - он карманник, и по парадным дверям шубы красть, - это уж не его дело. На это есть "парадники". Парадник опять-таки в поездах пассажиров обкрадывать не пойдет. Он этого дела не знает! На это есть "поездошники". На все свои специальности. Я специалист по открытию касс.
   - Мне убивать идти! Мне! - всплескивал он руками, и на лице его выражалось даже сожаление к людям, способным вообразить себе такую нелепицу. - Да зачем мне? Да я, случалось, открывал кассы, когда хозяин тут же по соседству в комнатах сидел, - и никто ничего не слышал.
   Павлопуло никогда не говорил "ломать" кассу, всегда мягко: "открывать". "Ломати кассии глупо, кассии открывати нузино!" - по его словам.
   - Я бы кассу и открыл, и деньги взял, и ушел, - Лившиц бы и не проснулся! И вдруг я буду идти на убийство!..
   - Ну, однако! - прервал его разглагольствование председатель. - Ведь вы сами же говорите, что при вас револьвер был.
   - И не только револьвер, но еще и кинжал, но еще и кастет! - горячо воскликнул Павлопуло. - Да ведь вы посудите, в какую компанию я шел! Что это за публика? Вы посмотрите только на их физиономии! Хороши?
   Томилин при этих словах оглянулся и только презрительно посмотрел на Павлопуло своими серыми, холодными, спокойными глазами.
   - Ведь эта "публика" за пятачок человека зарезать готова! - горячо продолжал Павлопуло. - Ведь это негодяи! А при мне были и часы, и перстни, и портсигар золотой. Должен же был я с собой для них оружие захватить. Ведь они меня при дележе могли убить!
   В действительности, убийство Лившица произошло так:
   Убийства не затевалось. Затевали только грабеж. Душой предприятия была вдова-ювелирша, покупательница краденого. От своей знакомой Каминкер она слыхала, что у "хозяина" все деньги хранятся дома, и "свела" ее со своими знакомыми, неоднократно продававшими ей краденое, громилами Томилиным и Львовым. Но как открыть кассу? Самим сломать, не зная, как это делается, - весь дом на ноги поднимешь. Компания воспользовалась прибытием в Одессу "по делам" знаменитого "специалиста" "пана" и предложила ему принять участие.
   "Пан" пошел на "хорошее дело" с обычной осторожностью. Приказал Каминкер сломать замок у двери и, в качестве слесаря, позвать его. Явившись, под видом слесаря, в дом, осмотрел расположение комнат, мельком взглянул на кассу:
   - Мне на кассу достаточно раз взглянуть, чтобы понять ее. Касса, я сразу увидел, была нетрудная. У меня в практике бывали такие.
   Павлопуло объявил компании:
   - Дело легкое!
   Но предупредил:
   - Только помните, чтобы без глупостей. На глупость я не пойду. Да и не к чему, Лившиц и не услышит, как я открою кассу.
   Это мне и Томилин на Сахалине говорил:
   - Такой уговор, действительно, был. Недотрога, ведь, белоручка "пан", - одно слово. Мразь!
   Вечером, в назначенный день, Каминкер отперла дверь на черную лестницу, и в кухню вошли Львов, Томилин, Луцкер в мужском платье, Томилин не отпускал Луцкер от себя ни на шаг, - и Павлопуло "с необходимыми инструментами".
   Лившиц еще не спал. Компания осталась ждать в кухне. Пили водку "для храбрости" - все, кроме Павлопуло. Он боялся, чтоб его не опоили.
   Злой, жестокий, необузданный Томилин пьянел, ожидание раздражало его, и Павлопуло начал беспокоиться и предупреждал:
   - Так помните, чтоб без глупостей!
   - Ладно! Сказано! Молчи уж!
   Каминкер сходила, послушала:
   - Кажется, заснул. Тихо.
   Ее, как было условлено, связали, завязали ей рот, положили в постель и пошли.
   Павлопуло должен был вскрывать кассу. Львов, Томилин, Луцкер - стоять настороже. Если Лившиц проснется, кинуться, связать, завязать рот, - но и только.
   Тихонько вошли они в комнату, где стояла касса. В соседней комнате, в спальне Лившица, был свет.
   Старик лежал в постели и читал книгу.
   Грабители притаились.
   Так прошло несколько минут. Луцкер, Томилин, Львов, Павлопуло стояли, не смея дышать. А старик преспокойно читал.
   - Словно несколько часов прошло! Дышать было трудно, - говорит Павлопуло.
   Как вдруг Томилин не выдержал. Кинулся в спальню, за ним кинулся Львов.
   У Павлопуло подкосились ноги.
   Старик только поднял голову, не успел даже вскрикнуть. Томилин накинул веревку. Львов схватился за другой конец. Дернули. Хрипение. Старик был мертв.
   Когда Томилин повернулся к Павлопуло:
   - Такого лица я еще никогда не видывал! - говорит пан.
   Он кинулся к двери.
   Львов загородил было ему дорогу.
   - А касса?
   Павлопуло выхватил револьвер:
   - Башку вдребезги!
   Верзила отшатнулся, и Павлопуло "был таков".
   - Мы все тогда испугались! - говорит Львов.
   Томилин был страшен. Он "вошел в сердце". Придя в кухню, сел на связанную Каминкер и, когда та заворочалась, дал ей такого тумака по голове, что она потеряла сознание.
   Луцкер и Львов дрожали:
   - Думали, всех убьет!
   Томилин кричал, "рычал, как зверь", сквернословил, ругался, пил водку.
   Луцкер на коленях молила:
   - Да успокойся ты! Успокойся!
   Насилу "отдышался".
   Так происходило убийство.
   - В этакую глупость впутался! С такими мерзавцами связался! - бил себя по голове, как-то в разговоре на Сахалине, Павлопуло, и в словах его звучало отчаяние неподдельное. - А? В убийство попал. В убийство, когда я имею свою специальность!
   Присяжные не дали веры Павлопуло, он был осужден за убийство с заранее обдуманным намерением, наравне с Томилиным и Львовым.
   Павлопуло только пожал плечами и поблагодарил своего защитника по назначению, теперь уже покойного присяжного поверенного Ваховича:
   - Благодарю вас за защиту. А что меня осудили, вина не ваша! Не поняли нас с вами господа присяжные заседатели!
   Таков "пан".
   Павлопуло был неуловим для меня на Сахалине. Придешь в Александровскую "вольную" тюрьму.
   - Здесь Павлопуло?
   - На работе. На паровой мельнице.
   Идешь туда.
   - Ушел Павлопуло.
   Отыскивал его утром, вечером - никак не мог увидеть.
   Однажды я бродил по тюрьме, как вдруг на меня бросился, - буквально, бросился, - какой-то кавказец, сосланный за многократные убийства: родовая месть. Он на что-то жаловался, подавал прошение, не получал ответа, и теперь требовал его от меня!