- После наказания?
   - Нет-с, не от наказания, а оттого, что я ел. Такой страх напал, света боялся.
   Васильев сошел с ума. Его охватил ужас. Он заболел манией преследования в самой бурной форме.
   Он не спал ночей, уверяя, что слышит, как арестанты сговариваются его убить и самого съесть. Когда его посадили за буйство в карцер, он отломал доску от стены и так - двенадцать часов подряд простоял на нарах, не меняя позы, с высоко поднятой над головой доской, крича диким голосом:
   - Не дамся! Убью, кто войдет!
   И никто не решался подступиться к разъярившемуся Геркулесу. Его взяли как-то хитростью и поместили в лазарет. Там он отказывался принимать пищу, говоря, что доктор хочет его отравить, и, наконец, в один ужасный день бежал. Поистине ужасный день: целый месяц Васильева не могли поймать, и это был ужасный месяц для почтенного, любимого за гуманность всею каторгою врача Н. С. Лобаса. Целый месяц Васильев рыскал где-то кругом, ища случая встретить и убить врача. Целый месяц домашние господина Лобаса трепетали, когда он выходил из дома.
   Наконец безумного поймали, под наблюдением того же господина Лобаса он оправился, успокоился и теперь, если кого любит Васильев, так это господина Лобаса.
   - Вот до чего страх напал, - Николая Степановича хотел убить! рассказывал Васильев. - Тяжко мне!
   Колосков не сознается "посторонним", Васильев рассказывает, как ел человеческое мясо, - потому Васильев пользуется большей известностью, как "людоед".
   - Всякий, кто приедет, сейчас на меня смотреть. Смотрят все... Бежал бы.
   К концу беседы Васильев начал все сильнее и сильнее волноваться.
   - Бежал бы. А то как человек подходит, так и смотрит: "Ты тело ел?" А чего смотреть! Разве я один? Сколько есть, которые в бегах убивали и ели. Да молчат!
   Каторга говорит, что в кандальной тюрьме не мало таких, которые в бегах питались с голоду мясом убитых или умерших товарищей.
   Мне показывали несколько таких, которые винились каторге, а один из них, на которого все указывали, что он ел мясо умершего от изнурения товарища, когда я спросил его, правду ли про него говорят, отвечал мне:
   - Все одно птицы склюют. А человеку не помирать же!
   Каторжанка баронесса Геймбрук
   Это одно из самых тоскливых моих сахалинских воспоминаний.
   - Баронесса? Баронесса у нас булки печет, уроки дает и платья шьет! говорили мне в селении Рыковском.
   На пороге избы меня встретила высокая, худая женщина с умными, выразительными глазами. Скольких лет? Право, трудно определить лета женщины в каторге. Сахалин, отнимая у человека все, что есть хорошего, прежде всего отнимает молодость, а потом здоровье.
   Я представился.
   - Баронесса Геймбрук! - ответила она, подчеркивая титул, которого лишена.
   "Дело баронессы Геймбрук, обвиняемой в поджоге", наделало очень большого шума в Петербурге. Это был "громкий" и "знаменитый" процесс.
   В истории женского образования в России имя баронессы Геймбрук займет скромное, но все же видное место. Ей принадлежит инициатива устройства женского профессионального образования в России; она была первой, открывшей женскую профессиональную школу.
   Отлично образованная, принадлежавшая к хорошему кругу, имевшая очень влиятельное родство, но не имевшая средств к жизни, молодая женщина с увлечением отдалась мысли:
   - Надо научить женщину жить своим трудом. Вооружить ее на борьбу за существование.
   Дело шло хорошо. Баронесса работала, учила работать других, перебивалась, сводила концы с концами.
   - Скучно только одной было! - с грустной улыбкой вспоминает она. Работаешь, работаешь, кипишь в деле, а останешься одна, такое полное одиночество. Ни одной близкой души. Родня... Но родня смотрела с недоверием, даже стеснялись моими "затеями"...
   Она познакомилась с каким-то отставным военным. Они понравились друг другу, потом полюбили, возникла "связь". Пошли "разговоры".
   - Ужасно неудобно! И перед родными неловко и, наконец, как начальнице школы...
   Надо было венчаться. Он тоже только об этом и думал. Но у него были запутаны, расстроены дела, ему нужно было от кого-то откупиться, - денег не было.
   - Знаешь что, - сказал он ей однажды, - у нас есть исход. Страховые премии за твою обстановку. Если с умом поджечь...
   - Ты с ума сошел!
   - Никто не узнает. Ты даже будешь ни при чем. Дай только согласие. Без тебя все будет сделано. У меня есть такой человечек...
   Она протестовала. Он убеждал, что "разве мало в Петербурге так делают", что "риску никакого", что "человечку" уж не впервой, что "человечек" знает, как устроить:
   - Ты себе уедешь в театр. Ты будешь ни при чем.
   В конце-концов он предложил на выбор:
   - Другого выхода, ты знаешь, нет. Так наша связь продолжаться не может. Значит, либо согласиться на такую комбинацию, либо между нами все должно быть кончено.
   Умолял, заклинал ее их любовью.
   Она согласилась:
   - Хорошо. Делай.
   Однажды она поехала в театр, вернулась и застала у себя в квартире пожар.
   Возникло подозрение, выяснился поджог. Баронессу Геймбрук и ее "любовника" арестовали и посадили в дом предварительного заключения. Там они каким-то образом нашли возможность обменяться записками.
   Дело в суде длилось два дня. Оправдание баронессы Геймбрук было несомненно. Улик, что она знала о готовящемся поджоге, не было никаких.
   Однажды во время перерыва ее соучастник обратился к баронессе с вопросом:
   - Если меня сошлют, пойдешь за мной в Сибирь?
   - Вот еще! Очень надо!
   - "Так-таки этими словами и сказала! - говорит она. - Так, знаете, из озорства из какого-то. Вот, мол, тебе! Я же за то, что твои дела были запутаны, и страдать теперь должна!"
   - Не пойдешь? Хорошо же!
   Он передал суду записку, которую она переслала ему в дом предварительного заключения:
   "Если следователь скажет тебе, будто я созналась, - не верь. Я ни в чем не созналась, не сознавайся и ты".
   Сомнений не было. Оба были обвинены.
   - Подлец! Зачем ты это сделал? - спросила она в перерыве после вердикта присяжных.
   - Теперь я, по крайней мере, знаю, что ты другому принадлежать не будешь. Вместе пойдем, вместе будем!
   Его послали в каторгу в Сибирь, ее - на Сахалин.
   В посту Дуэ пришли в решительное недоумение:
   - Что делать с "каторжницей-баронессой"?
   В "сожительницы" к поселенцу идти не хочет:
   - Я сослана в каторгу, а не для этого!
   Пробовали некоторые из господ служащих взять ее к себе в "прислуги".
   Но при первом ласковом жесте она отскакивает в сторону:
   - Вы можете заставлять меня работать, но этого заставлять вы меня не можете.
   Женских тюрем нет.
   Насильно отдать в сожительство:
   - Все-таки баронесса... неудобно как-то.
   И напрасно жены господ служащих убеждали:
   - Да какая она баронесса? Чего вы с нею миндальничаете? Каторжанка! Сбили бы спесь!
   Полуграмотные жены служащих сразу возненавидели "гордячку", "фрю".
   - Туда же "баронесса"! Тут, матушка, баронесс нету!
   А она все-таки была единственной портнихой на Сахалине! Все-таки единственной, которая могла сшить платье, "как следует", "по петербургской моде". К ней все же п р и х о д и л о с ь обращаться, и это бесило супруг господ служащих.
   - Ведь были среди них и такие, которые обращались с прислугой сравнительно вежливо, а со мной не могли! - с улыбкой вспоминает "каторжанка-баронесса". - Зовет меня, а приду - нож острый. Чуть что не так, не по ней, складочка какая, оборочка, ногами затопает, кричит: "Что ты думаешь? Ты баронесса? А? Баронесса? Ты каторжанка! Лишенная прав! Понимаешь?" Стоишь, молчишь, улыбаешься...
   И презрительная улыбка, с которой вспоминает она об этом, вероятно, была и тогда на лице баронессы Геймбрук.
   Супруг господ служащих это окончательно выводило из себя.
   - Сейчас бегут мужьям жаловаться. Я молчу, а они кричат: "Уйми ты эту стерву!"
   Жизнь ее сложилась так. Служащие махнули на нее рукой: "Пусть живет, как знает! Ну, ее к черту!" Жены служащих молили Бога:
   - Хоть бы портниху хорошую из России прислали.
   А за неимением таковой, заказывали "баронессе", ругались при этом ругательски, платили невероятные гроши и кричали:
   - Что ж ты не благодаришь? А? Мало тебе? Недовольна? "Баронесса" ты? А?
   Эта "молчком-молчавшая" баронесса была колом в глазу жен господ служащих.
   - Вы себе представить не можете, что это за дрянь, что за мерзавка эта "баронесса"! - рассказывала мне одна. - По человечеству иногда пожалеть захочешь, хоть и каторжница, а все-таки жаль. Заказы ей даешь, чтобы с голода не сдохла, сделать для нее что-нибудь хочешь. Так нет, куда тебе! Фанаберия! Говорить не хочет! Принесет заказ, хоть бы слово сказала! Не желает! Вид такой, словно она тебе одолжение делает! Она ведь баронесса! Как же ей! Мелкая такая душонка, мразь! Уколоть на каждом шагу норовит. В платье что, скажешь, не так, сейчас тебе: "Извините, сударыня, в Петербурге так носят". Она ведь из Петербурга, она баронесса, она все видела, все знает, а я что? Да я жена служащего! Жена твоего начальника! Честная женщина! А ты каторжанка, ссыльная, тварь, поджигательница!.. Этого понять не хочет.
   Так тянулась "каторга" баронессы. Работала за гроши, кое-как билась, жила и... молчала.
   - Думала, говорить отучусь! - с улыбкой вспоминает "баронесса".
   С одной стороны, каторжане, "шпанка", "сожительница", что может быть общего с ними у молодой интеллигентной женщины? С другой стороны, жены служащих, завидев которых издали беги на другую сторону:
   - Сейчас "ты". Ругань. Попреки "баронесса".
   - Так и жила между небом и землей. Шпанка попрекает, глумится: "баронесса"! Интеллигенция здешняя попрекает, глумится: "баронесса"!
   Это стало, наконец, невыносимым, и баронесса пошла в сожительницы к некоему фельдшеру, сосланному за убийство своей жены. Все-таки был человек поинтеллигентнее других.
   Пошла не любя.
   - Вы его знаете. Можно ли такого любить? Да уж очень тошно, тоска взяла. А он клялся и божился, что исправится.
   Это вызвало всеобщий злорадный восторг:
   - А? Что! К фельдшеришке в сожительницы пошла! Вот вам и "баронесса"! "Баронесса"! - Ха-ха-ха!
   - Совсем потерянная личность! - с брезгливым сожалением говорила мне супруга одного из крупных служащих. - Даже досадно, что она когда-то титул такой носила! До чего дошла! С фельдшером спуталась! Разводили их потом, грязь, грязь какая!
   Фельдшер - грязный комок сала, возбуждавший во всех отвращение. Ничего противней этого толстяка с эспаньолкой, отпущенной под губой, на которой красовалась какая-то злокачественная язва, я не видал на всем Сахалине.
   - Вот экземплярчик! - показывал на него в лицо доктор. - Опять какую-нибудь малолетнюю приторговываешь?
   - Есть экземплярчик! - расплывалось у фельдшера жирное, лоснящееся лицо.
   Он практикует потихоньку, пользуется невежеством поселенцев, ворует лекарства, - и все, что зарабатывает таким способом, тратит на "штучки", "экземплярчики", "предметы", предпочитая "малолеточек-с".
   Интеллигентная женщина скоро надоела развратнику-фельдшеру.
   - Забеременела я еще от него! - с дрожью отвращения вспоминает баронесса. - Господи, что тут пошло! Что заработаю, он тащит на покупку девчонок. В дом их таскать начал. Отлучишься из дому, придешь, он какие-нибудь мерзости уж делает. Во двор выйдешь, он там под навесом. Придет избитый весь, исколоченный... Выгнала я его. Не идет. "Моя, кричит, - изба!" Начальству я на него жаловалась. Господи! Сколько унижений! Хохочут все: "Ну, что же, баронесса, вы с вашим фельдшером ссоритесь? Вы помирились бы! А? Он ведь человек интеллигентный!" Насилу развязали меня с ним.
   Фельдшер ушел, баронесса осталась с ребенком от него.
   Удивительно странное впечатление испытывал я, когда сиживал в гостях у этой "каторжницы-баронессы", теперь уж поселенки.
   Мы сидели в маленькой, узенькой комнатке, с чистой постелью, покрытой одеялом из серого арестантского сукна.
   На окне стояла герань, на комоде под лампой была сшитая из лоскутков подставка. Это все-таки придавало маленькой, темной комнатке какой-то уют. Было видно, что живет человек, привыкший к некоторому комфорту.
   Разговаривая со мной, баронесса курила, гасила окурки об стол и оставляла их тут же, на столе, среди кучи пепла, плевала посреди пола, и от этого веяло каким-то бездомовьем, сахалинской оголтелостью, каторжным отсутствием женственности.
   Когда в комнату входил работник-каторжник, ее помощник по булочной, она начинала говорить со мной по-французски. Французский язык у нее чудный, красивый, элегантный. Тот чудный, красивый и элегантный, литературный французский язык, которым говорят хорошо воспитанные русские люди. А когда мы переходили на русский язык, она говорила, сама того не замечая, на "каторжном" языке:
   - Ведь согласитесь, на фарт идти я не могу... Заработаешь тяжким трудом, дрожишь: шпанка, того и гляди, пришьет.
   Такое странное впечатление производило это чередование превосходного французского языка с каторжным жаргоном у этой женщины, которая лихорадочно хватается за свой титул "баронессы", потому что дрожит в ужасе от звания "каторжанки".
   Я познакомился с баронессой в тяжкое для нее время.
   Незадолго перед тем в селении Рыковском, где в это время жила баронесса, случилось "громкое происшествие", о котором я уже говорил*, и баронесса дрожала, чтобы ее "не засыпали".
   _______________
   * См. 1 часть гл. "Смертная казнь".
   Однажды к ней явился молодой человек, бродяга Туманов, переведенный в Рыковское писарем полицейского управления, и отрекомендовался:
   - Князь такой-то.
   - Он действительно князь, - уверяла меня баронесса, - не знаю, что заставило его отказаться от своего имени и стать бродягой, он об этом избегал говорить. Человек воспитанный, очень образованный, умный, только страшно нервный, до болезненности нервный...
   Он попросил разрешения бывать. Баронесса разрешила, и Туманов каждый день, как кончится работа в канцелярии, приходил к ней.
   Бог знает, было ли что между ними, но, несомненно, что этих двух людей, одинаковых по образованию, по кругу, к которому они принадлежали, влекло друг к другу. У них были общие взгляды, общие интересы, даже нашлись общие знакомые "по Петербургу".
   Баронесса говорит, что она:
   - Отдыхала душой в этих беседах! Вдруг встретить здесь, на Сахалине, молодого человека, воспитанного, милого, - вы только подумайте!
   А он говорил:
   - Знаете, когда я говорю с вами, мне кажется, что ни каторги, ни бродяжничества нет, что мы с вами сидим где-нибудь в Петербурге...
   Как вдруг однажды Туманов явился страшно расстроенный, вне себя. Ни за что ни про что, - злой после вчерашнего проигрыша в карты, - чиновник Г. выругал его "подлецом и мерзавцем".
   - Я этого так оставить не могу! - говорил, страшно волнуясь, Туманов. - Меня могут выдрать, потому что я бродяга! Но "мерзавцем и подлецом" меня называть не смеют! Я никогда "подлецом и мерзавцем" не был! Я потому и в каторге, что я не подлец и не мерзавец! Этого я оставить не могу!
   - Таким я его никогда не видала! - говорит баронесса.
   Молодой человек, вспыльчивый, горячий, решивший "так не оставить" начальнику оскорбление... на Сахалине... У баронессы "душа замерла":
   - Я уж и так из-за одного поплатилась. Довольно с меня!
   Она сказала Туманову:
   - Вы что-то задумали, оставьте меня. Уходите от меня, сейчас же уходите. Я не хочу ничего знать, не хочу погибать...
   - Так и вы меня гоните? И вы?
   - Уходите от меня, если вы честный, порядочный человек...
   - Хорошо же...
   Туманов ушел, а вечером все Рыковское было поднято на ноги: бродяга Туманов покушался на жизнь чиновника Г.
   В то время участь Туманова еще была не решена, все господа служащие единогласно требовали "примерного наказания" Туманова, т. е. повешения, для "острастки распущенной каторги", - и баронесса Геймбрук просила, молила, нельзя ли что-нибудь сделать для Туманова.
   - Я себя виню, себя. Может быть, это мои слова на него так подействовали. Действительно, в такую минуту почувствовать себя совсем одним! Но посудите, что ж я могла сделать. Человек собирается Бог знает что сделать, как могла я с ним говорить? Ведь и я погибну! Да что я! Если бы я одна была, я бы о себе, может быть, и не подумала. Но мой ребенок, с ним что будет? Им разве я могу рисковать?
   Этот ребенок от нелюбимого, отвратительного, презираемого человека, все, что есть в жизни у баронессы.
   Она с дрожью отвращения вспоминает о беременности от фельдшера и безумно любит ребенка.
   Пятилетнего, слабого, болезненного, золотушного мальчика, ради которого она работает день-деньской, не покладая рук, месит тесто, жарится у печки, сажая хлебы, сидит согнувшись, шьет за гроши платья женам чиновников, дает уроки французского языка детям священника.
   Любит, и без слез видеть не может своего ребенка.
   - Они и его "бароном" прозвали. Издеваются. От чиновничьих детей его гонят, он должен играть со шпанкой...
   Любит полной ужаса любовью:
   - Ведь это будущий убийца растет! - с ужасом говорит она. - Вы только подумайте: наследственность-то какая. Себя я преступной натурой, конечно, не считаю. Какая я преступница! Но вы посмотрите на отца. Убийца, полусумасшедший, развратник. Ведь, вы знаете, он тут со своим развратом в такую недавно историю влез, мне же пришлось его откупить: 20 рублей последних дала, чтобы в тюрьму не сажали. Дала, потому что ребенок его все-таки "папой" при встречах зовет, так чтобы ребенка не дразнили: "тятька в тюрьме"... И потом, что может выйти из него здесь, на Сахалине! Что перед глазами? Ежедневные убийства, поголовный разврат, плети, каторга. Вот вы на игры их посмотрите, играют "в палачи", в повешенье, палач у них - герой, бессрочный каторжник - герой. Вы спросите у десятилетнего мальчика, что такое тюрьма? "Место, где кормят!" Где лучше, в тюрьме или на воле? "Знамо в тюрьме, на поселении с голода подохнешь". Ведь все это мальчик с детства в себя впитывает. Тюрьма для него что-то обыденное, неизбежное, заурядное, карьера. Что из него выйдет? То же, что и из других! Убийца. Ведь я его на каторгу ращу, на каторгу! Убийцу будущего!.. Но пока, пока он маленький, в нем еще ничего этого нету, он ребенок, такой же, как и все...
   И она при мне, в каком-то истерическом припадке, со слезами целовала своего мальчика, который явился домой плачущий, его только что отогнали от детей начальника округа и обругали "бароном".
   - Мама, не вели им ругаться бароном!
   "Не вели"!
   Уезжая из Рыковского, в свое последнее свидание с баронессой, когда она провожала меня до дверей, я решился спросить у нее:
   - Ну, а тот... с которым вы судились... об нем вы не имеете известий?
   - Он в Сибири, кончил, как и я, свой срок, поселенцем. Очень бедствовал, писал, я послала ему денег, так гроши, какие были. Очень круто бедняге пришлась каторга. Недавно еще получила письмо. Болен, жалуется, просит послать немножко денег...
   - И вы?
   - Пошлю.
   Я поцеловал ее руку и пошел.
   - А? Откуда? От приятельницы, от "баронессы"! - встретил меня по дороге смотритель тюрьмы. - До мужчин уж больно охотница, подлая баба! С фельдшером путалась; Туманов, я знаю, к ней лясы точить шлялся. Я ведь все знаю, - хе-хе! Она тут за фельдшера 20 целковых, последних, чай, заплатила, в беду мил дружок попался. Она и Туманову в тюрьму потихоньку белый хлеб посылала. Да вы что думаете? Она и к прежнему своему приятелю все время деньги посылала. Я с почты знаю! Все они у нее на иждивении. Любительница мужчин, подлая! Трое у нее было! Распутная! Через то и в каторгу пошла, что распутная, через любовника!..
   Ландсберг
   I
   25 лет тому назад в Петербурге произошла трагедия, имевшая огромное значение для острова Сахалина. Блестящий гвардейский офицер-сапер Ландсберг, накануне женитьбы на богатой и знатной невесте, накануне большой и блестящей карьеры, зарезал, с целью грабежа, ростовщика Власова и его служанку.
   Это событие произвело неописуемую сенсацию, и имя Ландсберга прогремело на всю Россию. Еще больший ужас этому убийству придавало одно трагическое gui pro quo.
   Ландсберг был карьеристом. Он был человеком очень небогатым, тянулся изо всех сил и служил в гвардии, чтобы быть на виду и сделать карьеру. Старый чиновник, занимавшийся ростовщичеством, Власов, относился с большой симпатией к небогатому офицеру, старавшемуся выйти на "дорогу", и ссужал его деньгами. У Власова было много векселей Ландсберга. Когда карьера была почти уж сделана, и Ландсберг был объявлен женихом богатой и знатной невесты, Власов начал грозить ему:
   - Вот я тебе к свадьбе "сюрприз" устрою. Такой сюрприз, какого и не ожидаешь.
   Ландсберг испугался, что Власов предъявит ко взысканию его векселя, выставит его запутавшимся бедняком, желающим жениться для поправки обстоятельств, сорвет всю карьеру, и решил достать векселя у Власова. Он явился к Власову, услав старуху-служанку за квасом, зарезал бритвой старого ростовщика, затем, когда служанка вернулась, покончил и с ней и похитил свои векселя, лежавшие отдельной, приготовленной уж пачечкой.
   Среди бумаг после покойного нашли заготовленное им письмо к Ландсбергу. В этом письме Власов желал всякого счастья своему протеже и в виде подарка на свадьбу посылал "прилагаемые при сем" все векселя.
   Это и был "сюрприз", которым с улыбкой "грозил" старичок. Кроме того, в духовном завещании, составленном на всякий случай, Власов завещал все свое состояние... Ландсбергу.
   Весь этот ужас произошел потому, что Ландсберг не понял Власова, по старческой привычке любившего выражаться несколько иносказательно:
   - Хе-хе!.. "Сюрпризец".
   Из блестящего офицера с огромной карьерой впереди, Ландсберг превратился в каторжника с бритой головой и долгими годами тюрьмы в перспективе.
   Когда Ландсберга арестовали, его предупреждали:
   - В комнате, где вы сейчас останетесь один, на столе лежит револьвер. Он заряжен... Того... Будьте поосторожнее.
   Ландсберг холодно ответил:
   - Не беспокойтесь. Я не застрелюсь.
   И пошел в каторгу.
   Тогда сахалинская колония еще только начиналась. Кучка забайкальцев, невежественных, беспомощных, ютилась в посту Дуэ, единственном тогда поселении на Сахалине, в маленьком ущелье, в трещине между скалами, быть может, самой скверной дыре, какая только существует на земном шаре, и с ужасом смотрели на непроходимую тайгу, которую им поручено было превратить в "цветущую колонию". Эта кучка забайкальцев стояла перед Сахалином, как ребенок перед ощетинившимся медведем. Как подступиться? Для колонии прежде всего нужны дороги, а эти люди, родившиеся и выросшие в Забайкалье, никогда в глаза не видали даже шоссейных дорог и решительно не знали, как "все это делается".
   Каждый их шаг терпел немедленно же крушение. Они "своим умом" строили пристань, пристань сносил первый же маленький шторм. Они "своим умом" начали рыть тоннель сквозь гору Жонкьер, без всяких приспособлений, без всяких знаний, кроме одного, - что тоннель роется обыкновенно одновременно с обеих сторон, - и когда две роющие партии встретятся в горе, тоннель, значит, прорыт. Люди слепли, раздувая фитили, людей калечило при неумелых взрывах, но "обе роющие партии" в горе все не встречались... Они... разошлись в разные стороны! Ступив шаг в тайгу, господа забайкальцы сейчас же завязали и с ужасом должны были отступать назад. Они не знали даже, что дороги нужно окапывать канавами. Не окопанные канавами таежные "дороги" заплывали, превращались в болото.
   В эту-то критическую минуту каторжный пароход и привез на Сахалин сапера.
   Все, что сделано на Сахалине дельного и путного в смысле дорог, устройства поселений, сделано Ландсбергом. И Бог весть, какая бы судьба постигла сахалинскую колонию, если бы в Петербурге не разыгралось трагического qui pro quo с "угрозой" ростовщика.
   Если сейчас смотритель тюрьмы, взобравшись на гору, хвастливо вынимает из кармана маленький барометр и с видом ученого начинает "по давлению воздуха определять высоту горы", это сведение занес на Сахалин Ландсберг. Кругом все его ученики. Все сведения, которые необходимы были для борьбы с непроходимой тайгой, занес сюда он. Ученики иногда не слушались своего "учителя из ссыльно-каторжных", делали "по-своему" и немедленно же завязали. Памятниками этого "поступанья по-своему" остались покинутые, утонувшие в болоте поселья, просеки, брошенные за ненадобностью, дороги, по которым надо восемь верст ехать три с половиной часа.
   Все, что делалось "по-своему", приходилось бросать и возвращаться к планам Ландсберга. Те работы, которые предпринимал на Сахалине Ландсберг, показывают в нем ум недюжинный, знания большие и человека талантливого.
   Ландсберг на Сахалине с первого же момента обратил на себя особое внимание. Даже туда проникла весть о "знаменитом процессе", и забайкальцы не могли не заинтересоваться "вчерашним блестящим петербургским офицером, вращавшимся в высшем обществе".
   Светский, образованный, на редкость умный, еще более ловкий карьерист по натуре, Ландсберг сразу головой выделился среди всего окружающего.
   - Знаете, - рассказывают моряки, в те времена плававшие на Сахалин, подходишь, бывало, к Дуэ. На пристани, натурально, стоят все тамошние служащие. И сразу, с первого взгляда, самый порядочный изо всех Ландсберг. Видна птица по полету.
   Но самое главное это, конечно, то, что он был сапер. Он построил им пристань, которая не рушилась, кое-как, но все-таки поправил злосчастный тоннель, и они имели возможность отправить в Петербург телеграмму об открытии кривого тоннеля, по которому никто не ездит, в котором только беглым удобно сидеть, который никому не нужен.
   - Тоннель прорыт.
   Дорога нужна, - Ландсберг показывал, как это сделать.