— Вот мы и хотим, чтобы ты был с нами, Леонид Иванович, — сказал Урюпин, худощавое его лицо улыбнулось, и серая, густая шевелюра вдруг, словно автоматически, передвинулась вперед — к сморщенному лбу.
   — Ну-ка, ну-ка, — Дроздов захохотал, — ну-ка еще двинь!
   Урюпин быстро взглянул на Надю и нахмурился. Он не хотел выставлять свой изъян на посмешище, и именно поэтому волосы его двинулись быстрее, чем обычно, к бровям и обратно.
   — Ты нервный! — сказал Дроздов. — Тебя выдает это…
   — Так как мы решим? — спросил Урюпин, багровея.
   — Формально, ради будущей медали, быть участником вашей группы я не могу. Проектировать тоже не буду. Мне надо работать. Поеду вот на заводы. Вы подключите, кого я сказал: Воловика, Фундатора и Тепикина. Только, слышите? Они сами к вам не придут. Они красные девицы, им хочется, но служба заставляет опускать глазки. Я их уже подготовил. Теперь вы должны сказать свое слово. Конечно, хорошо бы и Шутикова сюда, но вы сами, дураки, изгадили все. И меня подвели. Я не знаю, какие у него соображения, но вообще, друзья, некоторые отверстия надо всегда держать закрытыми. Вот он со мной теперь не разговаривает. Два слова — здравствуй и прощай! И все! Видите, что вы наделали.
   Во время этой речи Максютенко, виновато розовея, все время говорил: «Леонид Иванович! Леонид Иванович!» Когда Дроздов сердито замолчал, он опять сказал: «Леонид Иванович…» Тот с грозной улыбкой посмотрел на него.
   — Вольно, Максютенко! Можешь исполнять!..
   Вскоре гости ушли. Дроздов, проводив их, потянулся в передней, хрустнул суставами.
   — Вот так, сдуру, могут такую пилюлю поднести… Пришли к Шутикову, предлагают ему возглавить группу и бряк: мол, Дроздов советовал подключить! Тот, конечно, улыбнулся, а потом с глазу на глаз подошел и говорит мне: «Вы зачем меня в эту, как ее, группу тянете?» Я ему: «Ваша же инициатива, Павел Иванович!» Он прямо зашипел: «Какая моя инициатива? Ерунду какую говорите!» И до сих пор оглядывается. Матерый волк, так ему везде псина чудится. Эх, Надюша, не так-то просто все…
   Надя, не дослушав его, молча ушла к себе. Леонид Иванович придержал ее дверь.
   — Можно?
   — Ни в коем случае, — сказала Надя. — Никогда.
   — Что как строго? А я вот войду. На основании брачного свидетельства. Он засмеялся и вошел.
   — Что ж, войди. А я выйду.
   — Что так?
   — Я тебя не люблю.
   — Напрасно, — сказал он. — Обязана любить.
   — Знаешь — не зли меня. Ты такой оказался мелкий… Человека убиваешь живого! Ведь он тебе даже дороги не перешел. Ты сам, сам лег на его дороге! Он и не подозревал, а ты накинул петлю и давишь! Ты смотри, какой он живой, как он не сдается. А ты все давишь, давишь…
   — Ну во-от, задави такого! — попробовал пошутить Леонид Иванович, и лицо его желчно дернулось. — Ты послушай-ка, послушай…
   Николашка, светлоголовый мальчик, стоял около своей кроватки, стучал по ней флаконом ленинградской «Сирени» и, смеясь, смотрел на обоих. Надя взяла его на руки, прижала и повернулась к мужу спиной.
   — Послушай-ка… — сказал Леонид Иванович морщась. — Лопаткин один погубил бы свою идею. Мы, если хочешь, в интересах государства, были обязаны вмешаться. Нам нужны трубы, а не твой Дмитрий, как его…
   — Не хочу тебя слушать, — глядя в пространство, она прижала губы к теплой головке сына. — Ты всегда говоришь то, что в данный момент тебя оправдывает, ты всегда прав. Дави его! Но я тебе больше не жена…
   После этого разговора у них все пошло как будто бы по-прежнему. Они вместе садились за стол и даже обменивались несколькими словами — о погоде, о здоровье сына, о том, что развелась моль… Но Леонид Иванович больше не рассказывал анекдотов и Надя ни разу не улыбнулась при нем.
   В двадцатых числах августа она попросила у мужа «Победу» и вместе с Шурой поехала в центр делать покупки для сына к зиме. Когда машина миновала Белорусский вокзал и остановилась у светофора, Шура вдруг дернула Надю за рукав.
   — Глядите-ка, наш! Музгинский учитель! Бона впереди вышагивает!
   Надя вздрогнула. Кровь больно толкнулась в голову.
   — Фу, как ты меня испугала! — сказала она. — Кого ты там высмотрела?
   И взглянув в косое окошко машины, она сразу увидала Дмитрия Алексеевича, который шагал по тротуару, направляясь к центру. Лицо его было неподвижное, строгое, он был такой же, как в Музге, — ничего не видел кругом, ничего не слышал и был занят собственными мыслями.
   Милиционер на перекрестке, махнув палочкой, повернулся, над ним в светофоре выпрыгнул зеленый огонек, и машина двинулась дальше, покатила по улице Горького, а Дмитрий Алексеевич остался позади.
   — Сережа, остановите вот здесь, — сказала Надя. — Я пройдусь по магазинам.
   Машина затормозила у тротуара. Надя вышла и, еле сдерживая дрожь в голосе, стала неторопливо перечислять Шуре все, что надо купить к обеду: «Лучше всего взять осетрины, если будет крупная, — говорила она. — Может, есть копченый угорь — надо обязательно купить, Леонид Иванович любит. Непременно посмотри кур», — и захлопнула дверцу. Немного подождала, пока машина не исчезла вдали в общем автомобильном потоке, затем повернулась и побежала, сияя, шевеля губами. Она на ходу придумывала какую-нибудь ложь, которая оправдала бы ее внезапное появление перед Лопаткиным. Но ничего не могла придумать.
   Потом Надя остановилась: она сообразила, что нельзя вот так рисковать удачным моментом — может быть, вторично им не удастся встретиться. А сейчас Дмитрий Алексеевич может оказаться не в духе. Возможно, что ему ни с кем не хочется разговаривать, тем более сейчас, да еще с женой Дроздова. Поздоровается и пойдет дальше. Нет, так нельзя.
   И Надя поскорей отошла к газетному киоску. Сделано это было вовремя: она успела лишь открыть сумочку и посмотреть на себя в зеркало, и вот уже мелькнул в толпе зеленоватый китель. Надя подняла сумочку повыше, но предосторожность эта была лишней. Дмитрий Алексеевич быстрым, гибким шагом словно бы вырвался из потока пешеходов и так же быстро исчез. Надя захлопнула сумочку и бросилась вслед за ним. Вскоре она догнала его. Он шел так же ровно — не ускоряя и не замедляя шага.
   И так, шагов на пятьдесят позади Дмитрия Алексеевича, Надя прошла всю улицу Горького, Моховую и Волхонку; Он задал ей работы! Иногда ей казалось, что Лопаткин заметил ее и нарочно кружит по городу, чтобы посмеяться над нею. И она, покраснев, замедляла шаг, шла так, чтобы он не мог ничего заметить — даже оглянувшись, даже заподозрен неладное.
   Но Дмитрий Алексеевич ни разу не оглянулся. Он спокойно закончил восьмикилометровую прогулку, свернул в свой Ляхов переулок, прошел через двор, мимо сараев и голубятен, и по ступеням поднялся в подъезд старинного дома с облезлыми колоннами. Надя осмотрела издали эти колонны, покрытые внизу отчетливыми письменами, характерными для середины двадцатого столетия. Осмотрела двор, запомнила номер дома и, выйдя к бульвару, села в такси.
   Через несколько дней, после долгих колебаний, она решила навестить Дмитрия Алексеевича. В то ясное утро, когда это решение было принято, Надя впервые на московской квартире запела. В девять утра она вымыла голову, долго сушила и расчесывала свои не очень длинные, но густые, темно-русые волосы, которые после мытья словно сошли с ума — поднялись дыбом и громко трещали под гребешком. Расчесав, она заплела их в две толстые косички и уложила на затылке в тугой жгут. На затылке все получилось как надо, а вот впереди, и вообще вокруг головы, летало очень много рыжеватых паутинок это был милый пух юности, который с годами исчезает, но Наде он не понравился, и, распустив косы, она снова сердито стала их расчесывать. «Что такое?» — подумала она вдруг, неожиданно поймав эту свою злость, и, испугавшись простого ответа, который был почти готов, она с непонятной радостью рассмеялась и запела.
   Вот так, тщательно причесанная, но все же с паутинкой она и предстала перед нашим Евгением Устиновичем, который сразу же стал искусно ее допрашивать. Но все искусство его разбивалось о рассеянность Нади. Она отвечала «да» почти на все вопросы старика и этим навела его на серьезные мысли. А рассеянность ее была особого рода. Прежде всего она заметила целую стаю звонковых кнопок на двери и задумалась. Потом, узнав, что Дмитрия Алексеевича нет дома, она опять вспомнила о кнопках и поняла, что каждая кнопка — это сосед Дмитрия Алексеевича и притом, как ей показалось, сосед нелюдимый и злой. Старичок, встретивший ее, предложил зайти, посидеть, и она вошла к ним в комнату, пропахшую табачным дымом, и села на шаткий стул. Вот здесь и услышал от нее профессор Бусько те «да», которые так его насторожили. Надя увидела на грязном столике два куска черного хлеба, оба одинаковой величины, и лежали они точно друг против друга. На каждом куске лежала половинка соленого огурца.
   — Вы живете здесь вдвоем? — спросила она.
   — Да, да, — сказал старичок и тоже что-то спросил, и она ответила: «Да»…
   Потом она увидела чертежную доску и на ней ватманский лист с чертежом. Она хотела подойти рассмотреть чертеж, но старичок сказал: «Извиняюсь» и, пробежав вперед, проворно завесил чертеж газетой.
   — Да, да, — сказала она ему и опять взглянула на куски хлеба, сжала в руках сумочку, где лежало двести рублей. Потом вышла в коридор и, не отвечая старичку, ровным шагом направилась к выходу.
   Она твердо решила помочь двум людям, из которых один в этот день поднялся в ее глазах еще выше. «Что же сделать? — думала она. — Двести, пятьсот рублей — это не деньги». Больше достать она не могла, потому что расход денег в семье Дроздовых контролировала старуха.
   Прошло полтора месяца. Начались дожди, а Надя все еще искала деньги и не могла ничего придумать. Однажды днем позвонила по телефону, а затем и приехала к Наде Ганичева. Она гостила в Москве уже несколько дней. Широкая, кривоногая, пахнущая все теми же неистовыми духами, она расцеловала Надю и, целуя, рассматривала все кругом и примечала. Она сразу же увидела пакетики с нафталином на столе и открытый шкаф.
   — Это я вот… вынула манто, хочу проветрить, чтобы моль не завелась, сказала Надя, взглянув на Ганичеву, и неожиданно дрожь пронзила ее.
   — Ну-ка погоди, дай-ка я примерю, — Ганичева словно читала Надины мысли.
   Она надела манто, рассыпав по ковру шарики нафталина, и подошла к зеркалу.
   — Длинновато, — сказала Надя.
   — Это чепуха, — Ганичева повернулась перед зеркалом в одну сторону, в другую. — Слушай, продай его мне! А?
   Надя не ответила.
   — Честное слово, — сказала Ганичева. — Вы сколько за него отдали?
   — Двадцать две…
   — Ну, таких денег у меня нет, положим. И потом реформа… а вот за девять я бы взяла.
   Надя молчала, побледнев, глядя в пространство. Это было невозможно продавать вещь, которую для нее купил Дроздов. Именно потому, что покупал Дроздов, — он купил, он сам платил, сам считал деньги. Если уходить от него, то манто это надо оставить ему. Но девять тысяч…
   — Ну, что ты там… — сказала Ганичева. — Вот я тебе даю десять. Окончательно.
   — Зинаида Фоминична, — торопливо заговорила Надя, — мне очень нужны деньги…
   — А я чего? Это что — не деньги?..
   — Мне только нужно, чтобы муж не знал. До зимы…
   — А что у тебя? — Ганичева понизила голос. — Ладно, не говори. Это не мое дело. Так что мы… решаем?
   И Надя решила. На следующее утро Ганичева привезла ей шесть тысяч, сказав, что остальное пришлет из Музги… Манто было уже завернуто в газеты и перевязано шпагатом. Ганичева очень ловко вынесла его на лестницу, показала Наде рукой, что все будет шито-крыто, и уехала.
   А через два часа, когда все улеглось в душе и когда исчез тревожный запах нафталина" Надя завернула деньги в серую, грубую бумагу, все уголки свертка подклеила и, прихватив с собой Шуру, поехала в центр за покупками. В Ляховом переулке они вышли из машины. Шура сразу поняла свою роль и, бросив на Надю веселый и ободряющий взгляд, убежала под высокую арку.
   Так Дмитрий Алексеевич стал обладателем нового костюма, пальто и шляпы. Увидев его в фойе консерватории, Надя, прежде чем подойти, осмотрела его со всех сторон и решила, что костюм очень хорош, что он выбран со вкусом. В отличие от Евгения Устиновича, она видела в этом костюме только хорошие стороны. И здесь, глядя на Лопаткина, она освободилась наконец от ощущения вины перед мужем.
   Давно забытое чувство свободы подхватило Надю, и она полетела так, как летают во сне. Все движения ее теперь были собраны и быстры. Она бегала даже по комнате, — ей не хватало времени. Надо было успеть в школу, потом, пока было не поздно, она спешила к сыну, к попрыгушкину, к Николашке. Перед ним она не могла оправдаться, особенно когда он, соскучась, бросался к ней и падал, потому что слабо держался на ногах. Он падал, а она замирала от боли. Но Николашка, посидев у мамы на коленях, сползал на пол, чтобы поднять пуговицу и положить в рот. Он был спокоен, в жизни его ничто не изменилось. Все тревожное горело, оказывается, только в ней.
   — Где вы пропадаете по вечерам? — шутливо спросил Леонид Иванович, поймав ее однажды в коридоре. Она бежала из ванной. — Вы, по-моему, температурите, товарищ… Дроздова!
   — Ах, господи! — раздраженно отмахнулась она. — Отстань, пожалуйста…
   Она спешила: дело шло к вечеру. Надя собиралась не в кино и не в театр. Одеться ей нужно было попроще, — а это не легкое дело. У нее оставалось в распоряжении всего лишь полтора часа, всего лишь! А надо было еще запереться, расчесать волосы и уложить косы, припудрить сухой, горячий румянец на щеках и попытаться понять ту, чужую, сумасшедшую, которая в последнее время стала появляться в зеркале и пугала ее.


— 8 -


   Надя была уже своим человеком в Ляховом переулке. Все получилось само собой. А как, это могла бы объяснить только та, что являлась в зеркале. Она являлась только Наде, только наедине, а выйдя из комнаты, умела сразу же стать скромной, тихой и совсем затаивалась, исчезала, когда Надя приходила к Лопаткину и профессору Бусько.
   Комната их к этому времени уже изменилась. На столике появилась клеенка, воду кипятили в новом чайнике, заваривали чай в маленьком круглом пузанчике с вострым носом и разливали в немецкие белые кружки со стенками толщиной в палец: их нельзя было разбить. Все это привезла Надя уже после того, как Дмитрий Алексеевич сам привел ее в комнату и представил профессору.
   Теперь она входила смело и тихонько, чтобы не помешать изобретателям, ставила что-нибудь на стол — какую-нибудь мелочь, вроде хорошей, прочной сахарницы. Дмитрий Алексеевич хотел было возразить против этих покупок, но не смог, потому что все Надя делала разумно и все было недорого и нужно. Покупая эти вещи, она помнила о характере их будущих хозяев. В магазинах, конечно, ею руководила та, хитрая, которую она видела в зеркале.
   Это ее голос подсказал Наде однажды купить для Дмитрия Алексеевича сорочку и галстук. Развернув небрежно брошенный Надей на стол сверток, Дмитрий Алексеевич вспыхнул — и она тоже. Но потом он внимательно посмотрел — сорочка была из какого-то сверхпрочного крученого шелка — и подумал: «Эта штука переживет всех нас!» За время невзгод у него выработалась непобедимая страсть к надежным, долговечным вещам. И если дух его в таких случаях еще протестовал, то рука в открытую брала подарки. Поэтому он не сумел рассердиться. И та, сумасшедшая, хитрая, на миг торжествующе проглянула из глаз Нади, пошла в наступление, и Дмитрий Алексеевич был побежден!
   Пишущая машинка Нади стояла теперь тоже здесь, на столе, или отдыхала на полу в футляре. Для нее наконец нашлось верное, постоянное дело. Надя взяла на себя заботы по переписке Дмитрия Алексеевича.
   С профессором у нее сложились особые отношения. Когда она первый раз, впереди Дмитрия Алексеевича, вошла в комнатку, старик поднялся обомлев. Дмитрий Алексеевич представил Надю. «Мы уже знакомы», — сказала она, и профессор ответил, что да, он уже имел счастье… Он о чем-то догадывался, старался быть незаметным, а если бросал на нее случайный взгляд из-за чертежной доски, то это был взгляд веселый и разоблачающий, и Надя чувствовала приятное смущение, слегка розовела.
   В первых числах февраля Дмитрий Алексеевич дал Наде пачку листов, исписанных крупным, решительным почерком.
   — Перепечатайте, пожалуйста, в четырех экземплярах, — он сказал это так, как говорят секретарю, и старался не смотреть на нее.
   Через пять дней весь текст был отпечатан. Получилось двенадцать страниц. Письмо было адресовано в несколько высоких инстанций и заканчивалось такими словами: «Посмотрите на номер этой жалобы, подумайте, что он означает, и вызовите меня хотя бы для пятиминутной беседы».
   — Согласны с текстом? — спросил Дмитрий Алексеевич.
   — Согласна, — шепнула она.
   В письме Лопаткин скупо перечислил все свои надежды и разочарования, начиная с первого дня, когда он сдал маленький чертежик в бюро изобретений музгинского комбината.
   — Лучше нет способа приобщить вас к нашей борьбе, — сказал Дмитрий Алексеевич. — Эти письма вы сами отнесете и сдадите в соответствующие окошки. А ответ мы получим от одного из референтов Шутикова или от научного сотрудника НИИЦентролита. Внимание! — он засмеялся, и Надя вздрогнула. — Прошу запомнить день, сегодня седьмое февраля. Надежда Сергеевна, я вручаю вам это. Занесите, пожалуйста, в реестр. Это будет у нас жалоба номер…
   — Сорок шесть, сорок семь и сорок восемь, — сказала Надя.
   — Я теперь знаю, — вполголоса сказал Дмитрий Алексеевич старику. — Надо посылать письма сразу в несколько адресов. Надо бить не по одной цели, а по площадям, дробью. Так мы скорее нащупаем…
   Надю поразило то, что он говорил эти невероятные слова спокойным тоном, словно это была не шутка, а обычное, деловое замечание.
   Через несколько дней пришел ответ в красивом, специальном конверте.
   — Распечатайте сами, — резко сказал Дмитрий Алексеевич, не отрываясь от работы.
   Надя разрезала конверт. Там был вложен бланк: «Ваша жалоба направлена в… (здесь чернилами было написано: „НИИЦентролит“) для рассмотрения по существу». В этот же день Надя получила еще два бланка. Жалобы были направлены — одна министру и вторая — в НИИЦентролит.
   — Они даже не прочитали до конца, — удивилась Надя. — Что же это такое?
   — Равнодушие, — отозвался старик со своего рабочего места. — Пережиток капитализма.
   Надя громко засмеялась, и Евгений Устинович, удивленный, высунулся из-за чертежной доски.
   — Муж часто говорит такие слова! — она, все еще смеясь, покачала головой и стала подшивать бланки в папку входящих бумаг.
   — Надежда Сергеевна… — подбирая слова, недовольным тоном возразил старик. — Вы несколько поверхностно и, я бы сказал, книжно понимаете это дело. Книжки — одно, а жизнь другое. Книжки, знаете, отражают жизнь, но не всегда прямо — иной раз и наоборот. Пережитки существуют. Иногда они, правда, не похожи на то, что мы читаем в книжках. Но жизнь — она имеет много тайных, не исследованных сторон, в отличие от явных. Вот взять, скажем, кого бы… Ну, возьмем кровельщика из нашего домоуправления. Получает он четыреста рублей, у него есть жена и ребенок, но он не уходит на завод, потому что здесь у него уйма свободного времени. По утрам он во дворе делает матрацы, а по воскресеньям — организует частное предприятие из таких же, как он, кровельщиков и подрабатывает — строит и красит гаражи для владельцев «Побед». Недавно он купил телевизор. Вот вам два лица одного человека. Теперь возьмем нашего соседа — инженера Бакрадзе. Он зарабатывает гораздо больше, чем кровельщик, и у него нет семьи. И все-таки ему везут из Абхазии фрукты и лавровый лист. Их он продает на базаре! Вот вам его второе лицо. Пойдем дальше… Возьмите начальника вот этой канцелярии, который отослал нашу жалобу и не прочитал ее. Он не спекулянт. Нет! Начальник этот произносит даже речь. О чуткости и демократии. Но если бы он был чуток, если бы он наслаждался процессом защиты правых и наказания виновных, ему пришлось бы работать, вертеться как белка в колесе! Потому что только по одной нашей жалобе ему хватит работы на месяц. А жалоба-то не одна! Ему пришлось бы ночами не спать и разрабатывать схему такого разбора жалоб, где было бы все учтено. Чтобы жалоба на Авдиева не попадала к Авдиеву! Прощай дача, прощай рыбалка, футбол — или он запустил бы хозяйство и был бы снят! А хозяйство у него, если вы туда заглянете, — в полном ажуре. Все в ящичках, картотечках и красиво расположено — как клавиатура у баяна. И он играет на этом баяне. И может прекрасно наслаждаться личной жизнью, без тревог, без страданий, без боли. А речи говорит — о чуткости! Вот опять две стороны — скрытая и явная!
   — Да, — сказала Надя задумчиво. Она вспомнила Дроздова. Вот ответ на его бесконечные речи!
   — Так что вот, Надежда Сергеевна, вот он каков, пережиток капитализма в его естественных условиях. Ты можешь загородиться от него четырьмя стенами и стены оклеишь плакатами, перестанешь с ним бороться, будешь довольный сидеть, гордый своей непогрешимостью, а он уже в тебе! Проник!
   Такие речи звучали в этой комнате довольно часто, причем Евгений Устинович всегда с удовольствием поворачивал их в конце, чтобы на богатом фоне показать Наде еще одно достоинство Дмитрия Алексеевича. Лопаткин молча дарил старику один из своих хмурых, угрожающих взглядов. Надя, как ученица, скромно слушала. Но та, другая — прыгала в ней, вырывалась наружу, а Евгений Устинович ей-то и адресовал свои немного старомодные хитрости.
   То же существо, своевольное и злое, заставляло Надю каждый раз, когда она собиралась навестить своих друзей в Ляховом переулке, надевать что-нибудь новое попроще. Если вчера она приходила в стареньком, темно-синем жакете, на фоне которого нежно выделялся цвет ее шеи, то сегодня жакет отдыхал. Сегодня на ней были узкая черная юбка и белая тонкая кофточка, которая Наде раньше не нравилась тем, что в ней ужасно торчала грудь. А назавтра вместо кофточки был сиреневый, пружинистый свитер — он целомудренно сжимал все выпуклости и шея в нем казалась тоненькой, талия почти такой, как шея, зато волос как будто прибавлялось вдвое!
   Дмитрий Алексеевич не знал, что эти превращения Нади имеют связь с ее простой одеждой, что это обычный обман зрения. Ему казалось, что это в его душе разыгралась новая магнитная буря, и компас его потерял свой север и свой юг. Он сурово молчал перед чертежной доской. Но каждое появление Нади ударяло его неожиданностью, путало мысли, и он грыз карандаш, стараясь сосредоточиться, ругая только себя. А Надя совершенно спокойно ставила на стол машинку и, прикусив губку, начинала искать нужные клавиши, и в комнате раздавался уже привычный неуверенный стук.
   На жалобы ответов больше не было, и даже Евгений Устинович, знающий все наперед, начал удивляться, потому что цикл еще ведь не закончился. Он должен был завершиться обстоятельным ответом, с несколькими пунктами, доказывающими, что машина Лопаткина дорога, неэкономична, малопроизводительна, опасна в работе и по идее своей не нова. И, конечно, «сложна и громоздка».
   В двадцатых числах февраля, когда Надя пришла однажды под вечер, Дмитрий Алексеевич, грустно усмехаясь, передал ей новый документ, держа его с усталой небрежностью: между указательным и средним пальцами.
   — Зарегистрируйте, пожалуйста, этот… входящий.
   «Гражданину Лопаткину Д.А., — было напечатано на белой, глянцевой бумаге. — С получением сего предлагается Вам 21-го февраля с.г., в 11 час. утра, явиться в прокуратуру района, комната 9, к помощнику прокурора тов.Титовой для объяснений По касающемуся Вас вопросу».
   Надя прочитала, опустила глаза и молча раскрыла свой реестр.
   Дмитрий Алексеевич был готов и к такому обороту дела, знал, что сумеет ответить на любой вопрос, и его грустный, усталый взгляд был вызван не страхом перед возможными превратностями судьбы. Он просто увидел в это утро бесконечно далекую дорогу, с одинаковыми путевыми столбами, на которых были цифры: 33, 34, 35… — знакомые цифры, потому что ему скоро должно было стукнуть 33. Где-то в конце этой дороги стояла его готовая машина. Но какой номер был выбит там, на столбе?
   Эта грусть вдруг вошла в него тихой иглой, а когда он взглянул на Надю — пронзила и ее. Но сам он — суровый, тренированный путник — нахмурился, стал темнее тучи, подбросил котомку на плече повыше и побрел дальше: не, назад, а вперед. А Надя омертвела. Она ничего не сказала ему. И только позднее, через два часа, когда Лопаткин провожал ее по темному Ляхову переулку, она вдруг взяла его под руку и остановила.
   — Дмитрий Алексеевич… Зачем они вас вызывают?
   — Кто они? — он усмехнулся. — Я полагаю, что это Авдиев хочет уточнить наши отношения.
   — И вовсе не к чему шутить так, — она обиделась, и в темноте блеснули ее слезы. — Я вас серьезно спросила…
   — Надежда Сергеевна, — он машинально положил руку ей на плечо и сразу отдернул, — жаль, что вы не Можете понять, насколько серьезно я вам ответил. Это очень серьезно…
   Двадцать первого февраля, выбритый, в новом галстуке, Дмитрий Алексеевич постучался и вошел в ярко освещенный зимним солнцем кабинет, к помощнику прокурора Титовой. Это была строгая, коротко остриженная женщина, в коричневом пиджаке с зелеными кантами и белыми узкими погонами. Перед нею на столе лежали дела в папках, а на делах — пачка папирос «Беломорканал» и коробка спичек. Когда Дмитрий Алексеевич вошел, она глуховатым голосом пробирала кого-то по телефону, курила и, не глядя, стряхивала с папиросы пепел куда-то в сторону, на какое-то дело.