— Это что — еще подарок? — спросил Дмитрий Алексеевич, кладя руку на сверток.
   — Пожалуйста, не говорите ничего! — Надя взглянула на него и сразу же опустила глаза.
   «Хорошо. Помолчим», — сказали упрямые глаза Дмитрия Алексеевича. И в тишине Надя опять стала резать и разрывать прочные шпагатные путы. Потом она остановилась и, обращаясь к обоим, сказала:
   — Не смотрите на меня, пожалуйста. Я сделала ужасную глупость, надела для праздника вот это… Это музгинские девчонки придумали такую моду.
   — Должен сказать, что ваши музгинские девушки — неглупые создания, вполголоса, в нос пропел Евгений Устинович.
   Но тут назрели новые события. Надя, как капусту, развернула листы оберточной бумаги и вытащила оттуда большой темно-коричневый портфель из той толстой кожи, которая идет на кавалерийские седла. Ручка его была очень удобна и крепилась капитальными шарнирами из латуни.
   Стараясь не смотреть на портфель, Лопаткин сказал:
   — Надежда Сергеевна. Я не имею возможности возвратить те деньги, что вы нам присылали, хотя долг этот мною записан. Но больше мы ничего от вас не примем. Давайте я вам помогу завернуть…
   — Не торопитесь, — возразила Надя, упрямо наклонив голову. — Станьте ровнее. Евгений Устинович, идите сюда. Пусть только он попробует… — И, торжественно шагнув вперед, протянув портфель, она сказала Дмитрию Алексеевичу: — Поздравляю вас, товарищ изобретатель, с днем рождения! Пусть ваши проекты, которые вы будете носить в этом портфеле, пусть они будут одобрены…
   — И пусть они надежно служат народу, — добавил Евгений Устинович.
   Так что и на этот раз Дмитрию Алексеевичу пришлось принять подарок Нади. Он открыл портфель, пощелкал массивными замками и по-детски улыбнулся, потому что мужчины тоже любят игрушки. А Надя тем временем доставала из вороха бумаги маленькие свертки в промасленном пергаменте, пакеты, пакетики, булки и, наконец, выставила одну за другой целых четыре бутылки вина.
   — Я не знаю, кто что пьет, — сказала она. — Вот это вино — кагор. Его люблю я. Вот это — портвейн. Здесь — еще портвейн, другого сорта. А это напиток, который, как я слышала, пьющие называют вином, а непьющие водкой. Я думаю, что не грех отпраздновать день рождения одного из нас, тем более, что он закончил вчера большую работу.
   — Это верно, — согласился Евгений Устинович и суетливо стал убирать со стола. Вытер и без того чистую клеенку, сбросил со стульев окурки и бегом унес на кухню ворох бумаги. Затем он вернулся и, выставив вверх локоть, принялся откупоривать бутылки.
   Наконец все приготовления были закончены, и друзья сели к столу, на котором в тарелках были разложены семга, черная икра, сыр, ветчина, масло и гора нарезанного хлеба.
   — Ну что же, нальем? — спросила Надя. — Вы, Евгений Устинович, пьете, конечно, это?
   — Белое вино, — ответил профессор и, присмирев, подвинул свою чашку.
   — А вы? Белое вино или водку? — спросила Надя Дмитрия Алексеевича и засмеялась. — Ох, знаете, я, кажется, уже пьяна!
   — Мне немножко, — сказал Лопаткин, протянув свою чашку. — Довольно!
   Но Надя ухитрилась налить ему немного больше и опять рассмеялась. Себе она налила полчашки кагора.
   — Давайте выпьем по очереди за всех! — предложила она. — За именинника!
   — Дмитрий Алексеевич! — сказал профессор и поклонился Лопаткину.
   — Дмитрий Алексеевич! — и Надя, смеясь, повторила это движение.
   Все выпили по-разному. Дмитрий Алексеевич — как воду и даже удивился, что «столичная» водка так слаба. Профессор побагровел, вытер слезы и поскорее схватил заранее приготовленный спасительный бутерброд. Надя в несколько маленьких глотков выпила свой кагор и ни с того ни с сего рассмеялась в чашку.
   — Что такое делается со мной, не знаю!
   — Я сейчас вам объясню, — сказал Евгений Устинович, жуя. — Все очень просто… Надежда Сергеевна. Вы сами — вино. Когда-то, гм… и я был таким, а сейчас вот… чтобы находиться в беседе на уровне вашего темперамента, я должен, я вынужден… это прекрасно тонизирует!.. — Взяв бутылку, он с грустным видом налил себе полчашки, сказал Наде: — За ваше вино! — и, выпив, припал к бутерброду.
   — А вы что же мало едите? — спросила Надя, быстро взглянув на Дмитрия Алексеевича, и стала ему накладывать в тарелку всего, что было на столе.
   — Он не ест по идейным соображениям, — быстро жуя, промолвил Евгений Устинович. — У него теория есть… этот хороший кусочек следовало бы не ему… Дайте-ка его сюда, — и, пальцем сняв с Надиной вилки кусок семги, профессор отправил его в рот, измазав жиром усы.
   Надя звонко захохотала.
   — Смотрите, что профессор делает! Какая же теория? Дмитрий Алексеевич!
   — Никакой теории нет. Видите, ем! Все будет съедено! Этот старый вульгаризатор сегодня ночью продолжал со мной спорить и докатился до того, что в красоте человека, говорит, внешность — решающее дело. Вы что же, не видели красавиц с собольей бровью, к которым не то что равнодушен — на них страшно смотреть! Он скоро скажет, что красоту составляет одежда! Собственный автомобиль!
   Евгений Устинович посмотрел на него поверх очков, как старый барсук, на которого нападает неопытная такса.
   — У Дмитрия Алексеевича есть теория о том, что пища и одежда — зло. Эта теория нас вполне удовлетворяла до тех пор, пока неизвестный агент не принес нам в сумке из кусочков кожи… Разрешите мне эту бутылку, я хочу попробовать… Никогда не пил армянских портвейнов.
   — Нет, вы скажите-ка Надежде Сергеевне ваше кредо!
   — Мое кредо! Его придерживается громадное большинство!
   — Нет! Это кредо потребителя! Что — неверно?
   Дмитрий Алексеевич поторопился, выразив недоверие к «столичной» водке. Он не поморщился, когда пил, и пустил в свою крепость опасного врага. Этот враг начал действовать — заставил его громко говорить. Дмитрий Алексеевич побледнел, как бледнеют от вина все истощенные, ослабевшие люди. Движения его стали точными и быстрыми, взгляд потемнел.
   — Не кажется ли вам, — сказал он, пытаясь разрезать кусок ветчины, стуча ножом, — не кажется ли вам, что внешнюю красоту человека творит не столько природа, сколько сам человек, его характер? Глупо жадный, невоздержанный, ленивый, слабовольный чаще всего бывает толстым. Видящий весь смысл жизни в приобретении земных благ — имеет особый «земной» вид…
   — Подождите… — возразил было профессор, но в эту минуту Надя закричала: «Выпьем за красоту!» — и он благоговейно опустил седую голову и подал чашку.
   Дмитрий Алексеевич второй раз выпил свою водку — словно допил чай — и продолжал наступление.
   — Разве не правда, что первый взгляд, брошенный на человека, дает нам часто верное представление о нем! Хоть и подсознательное? А? Вот вы меня с первого взгляда поняли, даже сказали что-то насчет лица и паспорта! Помните? То-то. По улице, дорогой Евгений Устинович, идут не шубки, не глазки, а сплошные характеры!..
   — Дорогой… Дмитрий Алексеевич! Ведь вы совсем другой человек! Вы что-то и в музыке понимаете, способны, во всяком случае, хоть досидеть до конца. Обладаете какой-то твердостью. Я же вооружен только математикой и химией, хотя имею дерзость утверждать, что более дивной музыки, чем музыка теории чисел, я не слышал. Должен заметить, что сегодня вы говорите значительно яснее и логичнее, но, к сожалению, после этих тостов я ничего не могу понять…
   — За последние слова я готов вам простить все! — воскликнул, смеясь, Дмитрий Алексеевич.
   — Тогда вот что, — сказал вдруг Евгений Устинович своим обычным серьезным голосом. — Налейте, Надежда Сергеевна, наши бокалы.
   Надя налила и пустую бутылку из-под водки поставила под стол.
   — Товарищи, совсем неожиданно выяснилось, что я должен вас покинуть, тихо продолжал Евгений Устинович. — Я как-то говорил Дмитрию Алексеевичу, что у меня должна состояться встреча… с одним человеком, с которым у меня связаны некоторые надежды. Эта встреча должна состояться сегодня. Как это я забыл о ней?.. Надежда Сергеевна, скажите, пожалуйста, который час?
   — Без четверти десять, — сказала Надя. Дмитрий Алексеевич нахмурился.
   — Да, я уже опоздал на сорок минут. — Старик засуетился, надел пальто, нахлобучил шляпу. Остановился, стал загибать пальцы: — Трамвай, электричка, там ходьбы минут десять, — в общем получается полтора часа. Бегу! С вашего разрешения… — он поднял чашку. — За то, чтобы я не опоздал… Надежда Сергеевна! За успех моего предприятия, ради которого я должен покинуть такой прекрасный стол и такую компанию.
   Выпив водку, он схватил кусок хлеба, положил на него пласт ветчины, поклонился Надежде Сергеевне и, жуя, вышел. По коридору, удаляясь, глухо и тупо простучали его шаги. Решительно и бесповоротно — на всю квартиру хлопнула вдали дверь. Дмитрий Алексеевич и Надя сразу отрезвели. Словно по уговору, они взглянули на свои чашки и отодвинули их, хотя тост уже был произнесен и даже почат профессором.
   — Как он вдруг… — сказала Надя. — Ни с того ни с сего…
   — Он что-то мне говорил дня три назад…
   — Правда? Говорил? — Надя оживилась. Ей чуть не отравило весь вечер одно внезапное и нелепое подозрение. — Где же этот человек живет?
   — В Малаховке.
   — Ах, даже вот как!..
   Надя совсем успокоилась. И тогда грудь ей приятно сдавило знакомое, запретное чувство, грех, который смело распоряжался в ее душе, потому что он уже был ей ведом. Она покраснела и опустила голову, чувствуя, что преображается в ту, обитательницу зеркала. Она сама еще не знала ее, боялась, что Дмитрий Алексеевич будет недоволен этой переменой, но удержать ту уже было невозможно. Тишина сгустилась над ними и зазвенела.
   — Который час? — спросил Дмитрий Алексеевич сдавленным голосом.
   — Без трех минут десять. — Надя встала и прошлась по комнате. — Это у вас радио? Можно, я включу?
   И старый, рваный репродуктор завибрировал эстрадным баритоном, сладким и страстным, как духи Ганичевой.
   Дмитрий Алексеевич и Надя громко рассмеялись: певец сразу же выгнал из комнаты весь страх. Он продолжал и дальше, делая кокетливые вздохи почти перед каждым словом: «Ах, первое письмо, ах, первое письмо… Ах, вы найдете слезинку между стр-о-ок…»
   — Ишь ты, какой молодец! — сказал Дмитрий Алексеевич.
   Надя выдернула вилку из штепселя, и баритон умолк.
   — Зачем? Дайте ему допеть. Он сейчас не то еще покажет!
   Дмитрий Алексеевич привстал, повернулся и схватил вилку, чтобы скорее включить… Но это была мягкая рука Нади. Они оба в одно и то же время включили радио и отдернули руки. Баритон неистово завибрировал, зажужжал: «Я был пьян от счастья, любви и трево-о-о-ог!» Но ни Надя, ни Дмитрий Алексеевич не услышали его. Тихий звон наполнил комнату. Ничего не видя, Дмитрий Алексеевич опустился на свой стул.
   — Допьем? — сказал он, кашлянув. — Тут вот осталось…
   — А? — спросила Надя. И что-то подтолкнуло ее поближе. — Что вы сказали?
   Он ничего не ответил.
   — Вы что-то сказали? — растерянно спросила Надя, подходя к нему сзади, наклоняясь над ним. — Что-то допить?..
   И пальцы ее ласковыми змеями вползли, проникли, перебирая его волосы.
   — Дмитрий Алексеевич! — каким-то новым голосом сказала она, с силой прижимая большую, послушную голову к своей груди. — Дмитрий Алексеевич!
   «За одну минуту счастья с ним отдам все», — мелькнули в ее памяти чьи-то знакомые слова.
   Он обнял ее, повернул вокруг себя, с каждой секундой чувствуя себя сильнее, и она как бы опутала его со всех сторон. Он хотел прижаться к ней лицом, но Надя, взяв его за голову обеими руками, удержала и стала смотреть на него, тревожно водя зрачками, ловя его глаза, а он их прятал, почувствовав вдруг опять минутную неловкость. «Милый! — говорил ее взгляд. — Подожди, дай мне посмотреть на тебя. Наконец-то ты мой! Что — поцелуй! Я готова отдать тебе всю себя, всю свою жизнь! Будешь ли ты меня любить?»
   И высказав все это, она сама прижалась лицом к его губам, к глазам, к твердому выступу на щеке, смеясь, шепча безумнейшие слова.
   …В два часа ночи Дмитрий Алексеевич, широко раскинув руки, спал на своей постели из ящиков, на сером, сбитом в ком, байковом одеяле. Пиджак его Надя повесила на стул, рубаху расстегнула, обнажив худую грудь с крупными выпуклостями ребер. Он глубоко и жадно дышал и был похож на большого, измученного птенца. В эти минуты многое можно было прочесть на этом бледном лице, с горько сдвинутой бровью, на этой усталой, широкой груди, которая в студенческие годы Дмитрия Алексеевича, наверно, не раз обрывала ленточку финиша.
   Надя сидела около него, на том же одеяле, и не сводила грустных глаз с его лица. Иногда вдруг сжимала руки. Слезы, скользнув по щекам, падали на его рубаху. И шепнув: «Нет, я тебя не отдам!», она целовала его мощную ключицу и слышала, как бьется под нею большое сердце. Слезы быстро высыхали, лицо Нади прояснялось, и, шмыгнув носом, она осторожно шевелила, перебирала волосы Дмитрия Алексеевича, убирала с большого, прорезанного острой складкой лба. Складка эта и во сне не стала мягче. «Господи, а я искала героя! — счастливо оцепенев, думала она. — Неужели я им владею? Нет! Я теперь тебя опутаю! Ни к кому ты от меня теперь не уйдешь, ни к какой Жанне».
   Так, сторожа Дмитрия Алексеевича, она просидела до утра. На рассвете она подошла к окну я увидела пустынный Ляхов переулок, скованный морозцем, распахнутые ворота и пустой двор дома на той стороне. Все было мертво, тихо, и только вверху, на крышах, растекались, ширились светлые, веселые полоски: где-то сзади поднималось солнце.
   Надя оглянулась на Дмитрия Алексеевича и задумалась. Вот и она прыгнула со своего поезда. Это был головокружительный прыжок. Новыми глазами она осматривала все вокруг себя: здесь был дом, куда привел ее неожиданный попутчик. Что ждало ее? Да… Она все-таки отважилась! Хотя ее, кажется, не особенно звали…
   «Я проснулся на мглистом рассвете неизвестно которого дня, вспомнились ей стихи Блока. — Спит она, улыбаясь как дети, ей пригрезился сон про меня».
   Нет, не она спала, а он спал, и в снах его не было Нади. Там было что-то большое и тяжелое. А она, на этом мглистом рассвете, тихо просыпалась от своих детских снов. Растерянная улыбка тихо угасала на ее лице. Надя взглянула на чертежную доску — громадную, уходящую вверх, в полумрак, оглядела комнату, где все было, как у солдат — по-походному, — и вспомнила другие строки из того же стихотворения: «Заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна».
   Потом она опять повернулась лицом к безжизненному переулку и отпрянула, заливаясь медленной краской. Там, на той стороне по тротуару, неспешно пошаркивая, оттянув кулаками карманы вязаного, как чулок, пальто, шел Евгений Устинович. Он остановился, посмотрел на свой дом, на свое окно, поднял повыше воротник, мотнул головой от холода и пошел дальше — бочком, бочком, притопывая, как это делают ночью дежурные дворники. «За успех моего предприятия!» — вспомнила Надя его рыцарский тост. «Ах ты, обманщик, лиса, коряга противная», — смеясь, шепнула она и показала кулак ему вслед, его согнутой спине.
   А переулок между тем светлел, в бледном, золотисто-зеленом небе появился телесный оттенок, оно отогревалось, все больше прибавлялось в нем живой теплоты. А из-за ярко освещенных крыш словно доносились радостные трубы зари. Да, в Москве начинался новый день, а для Нади и новая жизнь. Начиналась она, правда, не в отдельной квартире, полуголодная жизнь, но с большими радостями и большими горестями, жизнь настоящая. Счастье! Оно никогда не бывает сладким и не похоже на плакаты по страхованию имущества. Оно подкрашено горечью — и об этом Наде предстояло узнать очень скоро.


— 11 -


   В семь часов утра она убрала в комнате изобретателей, еще раз поцеловала спящего Дмитрия Алексеевича, оделась и тихонько вышла. Все было спокойно, никто не встретился ей в коридоре. Она закрыла за собой наружную дверь и облегченно вздохнула. Но тут Надя вдруг отчетливо увидела своего покинутого Николашку, с вытянутым личиком, с большими удивленными глазами: он стоял в кроватке и не плакал, смотрел на пустую мамину кровать и на дверь. Бровки его были жалобно подняты, он ничего не понимал, потому что как же можно быть живым и так долго не видеть мамы — даже ночью, даже утром! Ахнув, браня себя, Надя поспешила вниз, через двор, к воротам. Далеко в переулке светилась зеленая лампочка такси. Надя добежала, дернула ручку, упала на мягкое сиденье, и только тогда, когда замелькали справа и слева столбы и дома, она подумала, что теперь придется отказаться от некоторых привычек, от таких вещей, как такси. «В последний раз, — решила она. — Будем жить построже, как полагается учительнице географии».
   Дома все было в порядке. Николашка сидел за столом на своем высоком стуле. Шура кормила его кашкой, он двигал щеками и тянулся ручонками к блюдцу.
   — Ах ты, моя дорогая-золотая! — тихо запела Надя, еле удерживаясь, чтобы не стиснуть, не расцеловать своего мальчугашку. Но она сперва сбросила пальто и, приговаривая «дорогая-золотая, серебряная», побежала на кухню мыть руки. Николашка громко заревел — ушла мамочка. Но вот она уже вернулась и взяла его на руки. Посмотрела, не подопрели ли ножки, и, поцеловав несколько раз сына, раскрасневшись от счастья, она принялась его кормить.
   — Все, все Леониду скажу, — пробасила старуха в дверь. — Погоди вот. Пусть только приедет.
   — Приедет — на него тогда и шипите, — ответила Надя через плечо. — За то, что он бросил первую жену с двумя детьми.
   — Во-он чего! Та сама ушла. Такая же гулящая дрянь была…
   — От него и третья уйдет, — сказала Надя, целуя Николашку. — А со мной, пожалуйста, не разговаривайте. Я вас знать не хочу.
   Днем Надя была в школе, давала уроки, а под вечер, то глубоко вздыхая, то задерживая дыхание, уже стояла перед высокой дверью, с множеством звонковых кнопок, высыпавших как мухи на солнцепек.
   Дверь открыл Евгений Устинович.
   — Здравствуйте, Мефистофель, — негромко сказала ему Надя.
   Они замолчали, глядя друг на друга.
   — Здравствуйте, Маргарита, — в нос, негромко пропел наконец старик, заставив Надю покраснеть. Но тут же он сообразил, что ему, как приехавшему из Малаховки, полагается ничего не знать. Он нерешительно посмотрел на Надю. — Простите, а как я должен понимать ваше столь необычное приветствие?
   — Шутки шутками. А я хочу вам по секрету сказать одну вещь, — шепнула Надя. — Я видела агента иностранной разведки.
   — Не может быть! Где? — Глаза профессора округлились за стеклами очков. Он оглянулся и приблизил к Наде ухо, из которого, как порванные струны, торчали седые завитки.
   — Я твердо в этом убеждена, — сказала Надя. — Он дежурил сегодня всю ночь у нас под окном. Надо было бы поймать этого шпиона и наказать.
   Старик постоял, наклонив голову, подумал, строго посмотрел на Надю.
   — Дело серьезное. Да. Очень серьезное… А стоит ли его наказывать? Ведь он, бедняга, на своей работе насморк получил!..
   Надя, пряча улыбку, хотела было пройти дальше, в коридор, но профессор остановил ее.
   — Надежда Сергеевна. Пожалуйста, ничего не говорите Фаусту. У него сегодня дурное настроение. Он меня съест за это.
   — А что он?..
   — Лежит до сих пор. Мрачен. Мысли…
   У Дмитрия Алексеевича болела голова. Он лежал на своих ящиках, щупал лоб, смотрел в стену и думал — все об одном и том же.
   «Ханжа! — говорил он себе уже в который раз. — Ты ведь изменил Жанне! Так продолжай, что ж тут охать?»
   И, охнув, поворачивался на другой бок. Нет, это не было изменой, отвечал он себе, а в общем, там будет видно…
   «Что будет видно? — возникала вдруг новая мысль. — А что будет с этой? Почему я не отверг ее сразу? Зачем надежды подавал? Слаб? Или люблю, может быть? Она-то любит, это видно… потому и пошла на все. Она может потребовать от сердца отчета. А если отчета не будет, зачем обманул? И придется все-таки ей что-то сказать, хотя пробуждение будет для нее тяжелым. Но я-то — разве я ее обманул? Ведь она нравилась мне, я не смог…»
   — Ах… — сказал он и повернулся на спину, закрыл глаза рукой. «А та? — подумал он с болью. — Совсем еще девчонка. Она там надеется, что я в Кузбассе, поверила опять, что я не сумасброд, что есть герои на свете! Можно ли сейчас, в такую минуту, и так ее предавать! А Надя… Что же сказать ей до свиданья?..»
   «Хорош, хорош! — услышал он вдруг новый, твердый голос. — Ты так и будешь теперь размышлять!.. А машина? Ведь ее все-таки надо вручить? Сколько сегодня на твоем путевом столбе? Тридцать три? Так о чем же надо сегодня думать: решать детские головоломки или думать о главной части твоего существа — о деле?»
   И этот голос решил все. Дмитрий Алексеевич нахмурился и спустил ноги с постели. В эту минуту и вошла в комнату Надя.
   — Здравствуй…те! — сказала она радостно. Тревога ее была искусно спрятана.
   Дмитрий Алексеевич виновато посмотрел в сторону. Помедлив, он набрался сил и поднял голову, чтобы сказать Наде решительные слова. И она поняла все.
   — Не говори! Я все понимаю, — она села рядом с ним. — Дмитрий Алексеевич, подождите еще один день! Дайте мне этот день… Мы побудем вместе, куда-нибудь пойдем…
   «И не вернемся», — подумал Дмитрий Алексеевич, невесело улыбаясь.
   — Нет, — он вздохнул и пощупал пальцами лоб. — Да… это я и хочу сказать. Нам нельзя продолжать это. Вот это…
   Они оба замолчали. Вошел Евгений Устинович, быстро взглянул на них и стал вытирать чистую клеенку.
   — Погодка хороша! — закричал он, чтобы прогнать их смущение. — Ах, молодые люди, молодые люди! Шли бы на улицу.
   Дмитрий Алексеевич молчал. Надя смотрела на его бледное лицо, читая все его мысли, понимая все. В ней что-то происходило — в ответ на его молчание. В эти минуты она словно вырастала в матери этому громадному человеку. А то, сумасшедшее, милое существо, которое еще вчера она не могла в себе удержать, оно незаметно таяло в ней, исходя тихими слезами.
   Надя встала, быстро сняла и повесила пальто. Сегодня она была одета в свой учительский строгий, темно-серый костюм. И она повернулась к Дмитрию Алексеевичу, словно ожидая рабочих распоряжений, чтобы все увидели: если так надо, она станет другой. Это был ее ответ на первую горечь счастья.



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




— 1 -


   Возможность увидеть настоящий героизм представляется не часто. И не потому, что героев мало, совсем по другой причине. Герой восходит на вершину своей высокой жизни, еще не имея на груди привлекательного золотого значка. Как раз в эти-то минуты он и герой! Восхождение это иногда длится годами, десятилетиями, а подчас остается незамеченным до самого конца. Герой — рядом с нами, и мы его не видим, вот как бывает иногда! Поэтому, должно быть, и находятся люди, которые говорят, что героев вообще нет, а есть расчетливые сеятели, засевающие поле, чтобы собрать затем сам-десят.
   Но посмотрите: вот Дмитрий Алексеевич — его жатва зреет уже шесть лет, а колосьев еще не видно. Работая слесарем седьмого разряда или преподавателем математики, он мог бы за последние два года приобрести все вещи, нарисованные на огромном плакате «Страхование имущества», вывешенном в его переулке! В том-то и чудесно непонятная особенность этих людей, что они несерьезно смотрят на громадный и, несомненно, нужный плакат, не вникают в его существо, не боятся ни огня, пожирающего имущество, ни стихийных бедствий. Ни большие, ни малые деньги не задерживаются в их руках, не оседают на текущем счете и не превращаются в добротные вещи, которые можно застраховать. Они шутят между собой над тем, что кое-кому из нас кажется серьезным. А то, над чем иные опрометчиво подшучивают, для них святыня. «Автор», впервые пришедший на прием к академику, тих и скромен. Но если этот ученый (например, академик Флоринский) скажет ему, что он прав и что открытие его представляет большую ценность, тогда он становится человеком конченным и может даже показаться опасным. Он ни за что не бросит дело, не свернет в сторону и будет ломиться во все двери и стучать кулаками до конца, хотя он знает, что конец этот часто бывает грустным.
   Профессор Бусько, ссылаясь на Дизеля, говорил, что будто с годами отвыкаешь от надежд, но это было всего лишь красное словцо! Никогда еще он не цеплялся за надежду так, как ухватился после близкого знакомства с Дмитрием Алексеевичем, который упорно доказывал ему, что от друзей может быть прок. Сказав Лопаткину «не клянись», он все же клятву его принял, чувствуя, что новый друг в случае успеха сразу же протянет руку и ему, поможет вручить порошок для тушения пожаров.
   И сам Дмитрий Алексеевич с годами не отвыкал от надежд. Правда, лицо его было равнодушно, когда он, например, давал Наде для перепечатки жалобу, письмо или протест, он даже смеялся над ними, но чувства его Надя уже умела читать. Ей легко далась эта грамота, недоступная для многих. И она знала, что Дмитрий Алексеевич ждал результата от каждой, самой маленькой бумажки. Он целыми днями обдумывал свои ходы.
   Однажды, приблизительно в мае, Надя подошла к нему, чтобы спросить о чем-то. Дмитрий Алексеевич в это время наклонил голову, и Надя беззвучно ахнула: его светлорусые волосы, которые становились все болезненнее на вид и как бы смирнее, эти дорогие ей пряди были попросту на треть седыми! Это все сделали надежды. Они не сбылись.