(премодерн — модерн — постмодерн)

Глава 1. Реконструкция парадигм (взгляд из ХХI века)

   В нашем мире происходит фундаментальный слом парадигм, сопоставимый с тем, который произошел в Новое время. Новое время (модерн) сменило собой «традиционное общество» (премодерн), утвердило программу его полного уничтожения и приступило к ее исполнению. Это была настоящая революция парадигм. Сегодня на наших глазах складывается новая парадигма, которую принято называть «постмодерном». Смысл этого понятия сводится к обозначению нового состояния цивилизации, культуры, идеологий, политики, экономики в той ситуации, когда основные энергии и стратегии модерна, Нового времени, представляются либо исчерпанными, либо измененными до неузнаваемости. Приставка «пост» отсылает нас к состоянию, следующему за данным. Постмодерн наступает только после конца модерна.
   Модерн, как парадигма, рожденная Западной Европой в Новое время, была отрицанием традиционного общества. Как альтернативный концепт, он был рожден посттрадиционным и антитрадиционным обществом, выработавшим систему критериев, в которой наука, опыт, техническое развитие, рационализм, критицизм и индивидуализм заместили собой теологию, коллективность, веру, догматику, холизм, интуицию, онтологизм традиционного мира. Программа модерна питалась энергией отрицания, опрокидывания устоев того, что тысячелетиями казалось непререкаемым абсолютом. Западный модерн распространялся, созидался и укреплялся через борьбу с не-модерном, не-современностью, «премодерном», а также через борьбу с не-Западом (Востоком или Третьим миром). А.Тойнби осмыслил этот процесс в тезисе «The West and the Rest», у С. Хантингтона он превратился в «The West against the Rest». Программа и основной пафос модерна заключались в ниспровержении очевидностей традиционного общества, либерализации и освобождении человека от всего того, что догматически претендовало на роль его коллективной идентификации.
   Либерализм изначально был чистым воплощением модерна, отрицавшим последовательно и размеренно онтологию премодерна. Вначале либерализм (буржуазная демократия) последовательно победил монархии и сословные общества. В этом процессе буржуазных реформ и революций, по сути, была сформулирована основополагающая программа модерна: Фрэнсис Бэкон и Адам Смит сегодня звучат абсолютно современно. Отрицая шаг за шагом фундамент традиционного общества, «освобождая» Европу от его нормативов, либерализм двигался широким путем нигилизма. Первый аккорд этого освобождения очевиден: разрушаются формальные структуры традиционного общества, представленные эксплицитно. Этот этап завершается к концу XIX века, когда формально феодальных режимов на Западе более не остается. Отныне нелиберальные идеологии вынуждены принять терминологию модерна, формально облачать свои идеи и тезисы в язык современности. Так, наряду с либералами, которые представляют собой модерн и по форме и по содержанию, сложились течения консервативных революционеров и коммунистов.
   Консервативные революционеры, представители идеологии «третьего пути», пытались — довольно прозрачно и осознанно — обернуть консервативный фундаментал (ценности традиционного общества) в оболочку модерна, не просто отвергая модерн, как классические консерваторы, но пытаясь его перетолковать. Классический пример — Луи де Бональд, утверждавший, что после того как «Французская революция утвердила в обществе „права человека“, консерваторы должны утвердить в нем „права Бога“. Он делал вид, что не отдает себе отчета в заведомом богоборчестве атеистической программы модерна… Наивная хитрость („теперь мы должны“) тем не менее возымела свой эффект, и многие европейские режимы 20–30-х годов ХХ века поддались на консервативно-революционную стратегию.
   Но в середине ХIX века сложилось еще одно направление, которое до поры до времени воспринималась как наиболее «продвинутая» форма модерна, как наиболее «модерновое» в модерне. Речь идет о революционной демократии, социализме, коммунизме. Здесь, казалось бы, нигилизм (отрицание традиционного общества) был еще более очевиден, нежели в либерализме, и многие искренне рассматривали это направление как будущее буржуазно-демократического периода. До поры до времени обе тенденции модерна (либерализм и социализм) шли рука об руку, по крайней мере в том, что касалось борьбы с традицией в ее явной (консервативной) или завуалированной (консервативно-революционной) формах. По мере достижения успехов в общей борьбе заострялись противоречия между этими двумя формами.
   Таким образом, к началу ХХ века модернизация шла уже сразу по трем каналам, три идеологии претендовали на ортодоксальное выражение этого процесса: идеология национальной модернизации (фашизм и его аналоги), идеология социалистической модернизации (марксизм) и идеология либеральной модернизации (англо-саксонский капитализм). Все они предлагали свой путь и по-своему трактовали стартовый импульс Нового Времени, все были ориентированы на достижение некоторого финального состояния модернизации, когда ее процессы достигли бы наивысшей стадии. Иными словами, на горизонте всех трех версий модерна сияли три утопии, три версии «конца истории» как завершения процесса модернизации.
   Фашистский проект (особенно масштабно воплощенный в мифологии национал-социализма) предполагал создание «планетарного Рейха», где расово-германский элемент был бы венцом и субъектом технической эволюции. Показательно, что здесь апелляции к теме «Reich»’а, т. е. «царства», «империи», были прямыми и, по сути, обнаруживали наличие полуосознанной цели — реставрации условий премодерна в глобальном режиме с преобладанием германского расового элемента. Модернизация в нацизме была диалектическим средством для практической реализации «вечного возвращения», о чем прямо повествовали нацистские мифы.
   Германский «планетарный Рейх» рухнул первым. Данный план «модернизации для архаизации» был сломлен.
   Второй проект — советский — был более тонким и предпочитал оперировать только категориями модерна, без прямых апелляций к «империи». «Империей» («красной империей») — в полемических целях и в пежоративном смысле — СССР называли только враги. Однако и здесь модернизация должна была достигнуть своего пика с переходом на качественно новый уровень. Этим пределом был коммунизм. История модернизации, осознанная в гегелевско-марксистских терминах, кончалась бы коммунизмом. Исследуя советский опыт уже в 30-х годах ХХ века, многие прозорливые либералы (К. Поппер, Н. Кон, Ф. фон Хайек, Р. Арон) пришли к выводу, что коммунизм и социализм суть разновидности консервативной революции. Но архаичное, сакральное и традиционное здесь весьма специфично, глубоко завуалировано и подчас невнятно большинству самих коммунистов и социалистов. Речь, по их мнению, шла об эсхатологической версии традиции, абсолютизирующей онтологию будущего. По сути, коммунизм — это постмодерн в советской версии модернизации, точно так же, как «планетарный Рейх» — постмодерн нацистского проекта. Но и эта модель не реализовалась.
   Третий проект модернизации — либерально-демократический — остался единственным, который дошел до финишной черты и тем самым выиграл приз на наследие всего модерна. После Второй мировой войны начался очередной этап очищения модерна от традиции, но уже от тех ее элементов, которые проникли в модерн глубоко и неявно. В этом состоял парадигмальный смысл геополитической и идеологической борьбы между советским и капиталистическим лагерем в послевоенный период («холодная война»). Постиндустриальное (информационное) общество — единственная успешная модель завершения программы модернизации и перехода ее на следующую ступень развития.
   Гегелевская философия истории, определявшая логику модернизации во всех вариантах, могла теоретически привести к одной из трех альтернативных версий «конца истории», постмодерна. Об этом много спорили в XIX и XX веках. А. Кожев одним из первых выдвинул гипотезу, что этим «концом истории» станет не коммунизм и тем более не планетарный нацистский Рейх, но именно либерально-модернистическая парадигма. Теоретически постмодерн мог бы быть нацистским, коммунистическим или либеральным. Он стал только либеральным, именно либеральную парадигму следует принимать за образец постмодерна. Переход от модерна на следующую ступень исторически реализовался только в либеральном контексте, и иного формата постиндустриального общества, кроме либерального, мы не знаем. Все остальное — в сослагательном наклонении. Конечно, Ф. Фукуяма несколько поспешил объявить о том, что история закончилась. Но в целом он был прав. Выиграв соревнование с фашизмом и коммунизмом и первым реализовав переход от модерна и индустриального уклада к следующей, постиндустриальной, эпохе, либерализм остался один на один с самим собой.
   Сегодня Ф. Фукуяма корректирует свой тезис о «конце истории», т. к. реализация «империи постмодерна» сталкивается с новыми трудностями — например, всплытием затопленных и ранее игнорируемых смысловых и психологических «континентов» премодерна в Третьем мире, в Азии и т. д., — но теоретически построения американского футуролога безупречны. Раз альтернативные проекты модернизации сорвались и не дошли до следующей стадии (не случайно Н. Хрущев назначил коммунизм на 1980-е — опоздание со сроками реализации «советского постмодерна» создавало реальную угрозу победы Запада, что и произошло), то «конец истории» доказал себя в лице планетарного либерализма.
   Победа либерализма нивелирует различия между прежними проектами, стремившимися быть ему альтернативой. Это означает, что к началу ХХI века различия между классическим консерватизмом, третьим путем, коммунизмом были практически стерты, а на следующем этапе это коснется и социал-демократии. Все, что оказалось «немодерном» — по форме или даже по глубокому и бессознательному содержанию, — отнесено в разряд политнекорректного, «вечно вчерашнего», «преодоленного».

Глава 2. Постмодерн: Запад, Восток и Россия

   Описанная выше схема (премодерн — модерн — постмодерн) взята, однако, по прецеденту (в юридическом смысле): так или приблизительно так обстояло дело с той частью человечества, которая проживала в последние две тысячи лет в Западной Европе или была как-то связана с ней генетически (колонизаторские культуры обеих Америк, в меньшей степени — Африки и Тихоокеанского бассейна). И хотя в самой Западной Европе эта модель также имела множество отклонений и противоречий, тем не менее можно утверждать, что «телос» западноевропейской истории именно таков: от традиционного общества к современному, от премодерна к постмодерну.
   Но европейское или европоцентричное сознание отличается «гносеологическим расизмом» и постоянно осуществляет отождествление «западноевропейского», «европейского» и «универсального». Западноевропейский «телос» истории берется как универсальный «телос» истории человечества, на основании которого вырабатывается «универсальная» система оценок, критериев и шаблонов. Путь от традиционного общества к современному (и «постсовременному»), который прошел и продолжает проходить Запад, считается универсальным путем для всех стран, культур и народов. Их история рассматривается лишь как процесс «модернизации» и «вестернизации».
   «Вестернизация» и «модернизация» — понятия не тождественные, но в то же время тесно связанные между собой концептуально. «Современность» оценивается со знаком плюс только в прогрессистской западной парадигме, поэтому этот термин заведомо несет на себе ее отпечаток. «Модернизация» (в широком смысле) имплицитно постулирует универсальность «исторического телоса», по сути скалькированного с «телоса» именно европейской истории.
   Очевидно, что история традиционных обществ (а к этой категории до сих пор принадлежит подавляющее число жителей земли!) выпадает из такой телеологической парадигмы, движется по совершенно иной траектории. Следовательно, в глазах Запада «история» большинства человечества игнорируется в ее содержательном измерении, а внимание фокусируется лишь на тех ее фрагментах, где дают о себе знать признаки «европейского телоса», т. е. «элементы модернизации».
   Для написания учебников по всеобщей истории такой подход чрезвычайно удобен: все общества, культуры и страны ранжируются в соответствии с упрощенной исторической схемой, выстраиваемой согласно априорно заданной телеологии. Далее задача приобретает чисто технический характер — в зависимости от уровня учебника более или менее нюансируются иллюстрации (любопытно, что марксизм в значительной мере наследует западноевропейский «гносеологический расизм»).
   Вне подобной историцистской парадигмы говорить о «постмодерне» (равно как и о модерне) бессмысленно. Вне западной цивилизации есть «модерн», принесенный туда с Запада (по логике колониальной парадигмы), и в какой-то момент это привитое явление переходит (может перейти, перейдет) в новую стадию — в ту, куда постепенно переходит само западное общество, следуя за своим «телосом». Если рассмотреть культурно-цивилизационный контекст, отличный от западного, то качество т. н. незападного модерна явно обнаружит свою двусмысленность.
   «Модернизация» России в ХХ веке шла чрезвычайно оригинальным («марксистско-ленинским») путем, и сейчас еще предстоит выяснить, чем был по сути «советский эон». В чем «советизм» был «модернизацией», в чем — «псевдомодернизацией», в чем, «антимодернизацией»? Иными словами, «советский модерн» — это открытая тема. Но если в России сложился очень сомнительный «модерн», то «постмодерн» наверняка будет еще более странным.
   Постмодерн основывается на предпосылке, что модернизация традиционного общества успешно завершена, что сакрального измерения в социально-политической и экономической сферах более не остается. Так или почти так обстоит дело на Западе (по крайней мере, таковы фундаментальные декларации западной власти и интеллектуальной элиты, таковы приметы преобладающего цивилизационного стиля). Контроль Запада над планетой сегодня велик как никогда, и налицо полная иллюзия успешного введения в контекст «модерна» всех региональных элит незападного человечества. В этих условиях наблюдается интересное явление: весть о «постмодерне» постепенно делегируется Западом незападным элитам. Это обозначение новой парадигмальной территории, которая призвана постепенно сменить «модернистические» установки после того, как они эффективно и окончательно лишат последних традиционных черт недостаточно современные общества. «Постмодерн» — это своего рода «масонство» ХХI века, которое в полузакрытой среде оперирует чистыми парадигмами политико-цивилизационных установок и дозированно транслирует их (в адаптированных формах) незападным элитам.
   Проецируя указанные тренды на Россию, можно легко заметить, что наша страна в 1990-х гг. оказалась на новом витке колонизации. Явно не до конца «модернизированное» общество получило императив освоения не просто либеральной модели, но либеральной модели в ее наиболее рафинированном, кристальном виде. В России и с модерном-то было все не до конца понятно, а тут нагрянул постмодерн. Это породило серьезную концептуальную сумятицу.
   В российском «постмодерне» можно выделить две основные линии. Первая является чисто «колониальной». Западный «постмодерн», примененный через «компрадорские» интеллектуальные элиты к России, был призван создать четкий вектор для процесса ускоренной модернизации — быстрыми темпами демонтировать все то, что было по сути «немодерном» в российском «псевдомодерне». Так постмодерн был индикатором правильности курса модернизации. Традиционная психология русских весь ХХ век перетолковывала «модернизацию» в архаическом ключе (например, переплавив марксизм в хилиастическую эсхатологию), и естественно, эти тенденции мгновенно остановить было трудно. Поэтому «постмодерн», а точнее, «постмодернизм» играл важную роль на этом этапе либеральной модернизации. Реформы экономики в духе классического (индустриального, а иногда и предындустриального капитализма) сопровождались реформами сознания в духе постклассического, постиндустриального капитализма (посткапитализма). В этой своей функции постмодернизм в России 1990-х годов являлся ультраколониализмом. Он жестко насаждал «свершившийся телос» Запада в страну, вся история которой была направлена на то, чтобы от этой логики увернуться (а то и опровергнуть ее). Отсюда естественное и вполне оправданное недоверие к постмодерну у консервативно настроенной российской интеллигенции. Однако эта функция постмодерна в России далеко не завершена.
   Следует учесть еще одно обстоятельство. Постмодерн в западном контексте снижает деструктивный пафос «модерна» в отношении «остатков» традиционного общества, так как эти остатки считаются качественно преодоленными. В постмодерне Традиция вызывает уже не ненависть, и даже не безразличную иронию, но эфемерный десемантизированный развлекательный (псевдо) интерес. Третий Рейх и Сталин (выставка тоталитарного искусства «Москва — Берлин») идут на одном дыхании, вместе с историей первой топ-модели Твигги, перипетиями кинокарьеры Мэрилин Монро или Мадонной (постмодерн уже в «пике»), играющей Эвиту Перон (жену латиноамериканского диктатора, национал-социалиста) в популярном крупнобюджетном мюзикле. В постмодерне модерн настолько побеждает премодерн (Традицию), что уже не видит в Традиции никакого содержания, забавляясь ею наряду со всем остальным. Традиция отныне не враг, но элемент зрелища на равных основаниях со всем остальным. Постмодерну теперь все равно. Окончательно все равно. Он готов рециклировать все и вся: в новых условиях ничто не может выступить его антагонистом — ни экономическим, ни социальным, ни психологическим, ни цивилизационным. Даже «злодей» Бен Ладен интегрируется в спектакль: его племянница — это потенциальная поп-звезда с гарантированной карьерой.
   Адольф Гитлер — идеальный диджей. Геббельс — ведущий ток-шоу. Сталин — чудесный брэнд для продажи табака или грузинских вин. Че Гевара рекламирует сотовые телефоны. И Традиция, и Революция включены в постмодернистический спектакль без особых проблем. Они существуют виртуально именно потому, что они более невозможны в реальности. Впрочем, в постмодерне виртуально все: деньги, наслаждения, культ, труд, общество, власть…
   Когда такая парадигма переносится в «недосовременную» Россию, она мобилизует проколониальную элиту, дает ей парадигмальные ключи и стилистические коды контроля. Но есть у русского постмодерна и совершенно иной аспект. На уровне политического бессознательного русское общество не принимало западный «телос», всякий раз стараясь перетолковать навязанные парадигмы «модерна» в «премодернистском» ключе. Этот тонкий процесс связан со структурой коллективного бессознательного русских. Сложно детально описать этот процесс, он заведомо остерегается внешней рационализации, ускользает от нее. Этот пласт коллективного бессознательного представляет собой гигантский психический потенциал, некий активный диспозитив реинтрепретационных, ресемантизационных стратегий, диспозитив перетолковывания.
   Диспозитив перетолковывания у русских существенно отличается от аналогичных инстанций традиционных культур (например, азиатских) тем, что он располагается гораздо ближе к поверхности сознания, стучится в двери рассудка, пытается выбраться на поверхность. Азиатские культуры, модернизируясь, игнорируют корневые парадигмы этого процесса, пряча архетипы в глубины психики. Японский философ-кантианец легко остается законченным и совершенным буддистом, даже не подозревающим, что Кант имел в виду что-то другое. Пласты архаического диспозитива у японца фундаментальны, как гранитный цоколь. Азиаты, подчиняясь «модерну» внешне, не обращают на него, по сути, никакого внимания, оставаясь сами собой. Русские же, смутно и непрямо, стремятся концептуализировать свою внутреннюю позицию. Это переводит диспозитив ресемантизации в основу национального мессианства.
   Евразиец П. Савицкий в рецензии на книгу Н. Трубецкого «Европа и человечество» заметил, что только русские способны обобщить архаический потенциал традиционных обществ Азии в активную контридеологию, в альтернативную парадигму. Евразийцы признавали за русскими возможность активного противостояния модерну, модернизации как вестернизации. Именно активный антимодерн, в свою очередь, вел к «модернизации» без «вестернизации», т. е. к такой модернизации, которая была бы направлена на противостояние парадигме Запада, его «телосу». Исторической иллюстрацией этого явления служит весь период советской истории (понятый, вслед за М. Агурским, в духе «национал-большевизма»), а максимальная рационализация его обнаруживается в интуициях евразийцев. Речь идет о том, что у России был (и отчасти остается) не просто архаический диспозитив коллективного бессознательного, но и вектор к рационализации программы «антимодерна» или «иного модерна».
   Вот здесь-то и заключается самое интересное. Искусственное колонизаторское внедрение в современную Россию парадигмы постмодерна, за счет безразличия и игрового, зрелищного (псевдо) интереса Запада к табу, приоткрывает русским новые возможности. Постмодерн не видит в премодерне опасности, так как он есть «реализовавшийся» (а не «реализующийся»!) «телос» модерна, возникающий только тогда, когда все альтернативы модерну действенно сняты. Будучи примененным к иной контекстуальной среде, это может дать непредсказуемые результаты…
   В западном контексте постмодерн размывает упругость модернизационной стратегии, так как «телосу» уже ничто не угрожает. В Азии постмодерн все равно не поймут, как не поняли модерн, перетолковывая его как-то по-своему (но в целом безобидно). А в России постмодернистский эзотеризм, выйдя на улицы, грозит стать брешью в стихии западного «телоса», его «антитезой», его «темным дублем». Если прозападная, компрадорская элита видит в Че Геваре брэнд мобильной связи, то антизападные, евразийские массы, иронично поймав нить игры, могут превратить мобильник в средства Революции (ведь, согласно постмодернизму, означающего и означаемого больше нет, есть только знаки). Точно так же у массы, в отличие от элит, не Сталин брэндирует «красное вино», но после «красного вина» рождается великая ностальгия по Сталину. В каком-то смысле народный массовый постмодерн в России может породить «антителос», стать топливом нового рывка евразийского мессианства и превратить рециклирование алеаторных кодов змеиного контроля системы в экстатическую имперскую практику Вечного Возвращения…

Глава 3. Эволюция социально-политических идентичностей в парадигмальной системе координат

   Какое бы социальное явление мы ни рассматривали, следует точно локализовать его в парадигмах исторического процесса по линии «премодерн» («традиционное общество») — «модерн» (Новое время) — «постмодерн». Очевидно, что смена парадигм происходит не мгновенно, а занимает довольно растянутый исторический период. В этом качественная содержательная нагрузка исторического процесса: модерн, с его революционной повесткой дня, элиминацией метафизики, освобождением индивидуума, разрушением старых социокультурных, политических и религиозных форм, вытесняет премодерн постепенно, а тот («традиционное общество»), в свою очередь, упорствует, ищет новых воплощений, стремится одновременно прямо противостоять ему и проникать изнутри, имитируя «модернизацию». Сложность картины смены парадигм никогда не позволяет однозначно определить, когда модерн победил, а премодерн исчез. Нельзя спешить с выводами: премодерн очень устойчив, жизнеспособен, глубок и способен прорасти сквозь рациональную программу модерна, как трава сквозь асфальт. Иррациональное, мифы, чувства, сны, интуиции ведут против модерна свою тайную работу, не останавливаясь ни на мгновенье.
   Проследим цепи парадигмальных эволюций на примере трансформаций идентичностей — социальной, политической, индивидуальной.
   Премодерн знает следующие основные идентичности:
   — империя;
   — этнос;
   — религия;
   — иерархия (каста, сословие).
   Империя объединяет в общий рациональный проект несколько этнических групп, универсализируя определенный культурный тип, который ложится в основу выработки системы особой имперской рациональности, всегда подчиненной высшей, сверхрациональной, трансцендентной цели (imperium sacrum). Империи, как правило, открыты к ассимиляции определенных культурных элементов различных охваченных ею этносов, что делает имперский механизм чаще всего надэтническим. Это справедливо как для классических персидской, греческой или Римской империй, так и для кочевых империй гуннов, тюрков или Чингисхана. Имперская идентичность воспринимается гражданами Империи как соучастие в общности универсального проекта, в общности судьбы. Политически возвышаясь над этносом, человек премодерна попадает в Империю, вступает в активное взаимодействие с «legacy of empire». Империя для человека традиционного общества не данность, но задание.
   Этнос — это, напротив, данность. Это матрица культурной, языковой, психологической, родовой, кровной, но и социальной природы человека. Рождаясь в премодерне, человек попадает в этнос и чаще всего остается в нем до самой смерти. Этнос — это непосредственная идентичность человека традиционного общества, откуда он черпает все — язык, обычаи, психологические и культурные установки, жизненную программу, систему возрастных и социальных идентификаций и т. д. Этнос также обладает рациональностью, но эта рациональность, в отличие от имперской, локальна, имеет ограниченный ареал применения. Этническое мышление неразрывно связано с языком. Через язык человек интегрируется в этнос, получает имя, определяет свое место в мире. Эта органичная идентичность в традиционном обществе намного превосходит индивидуальное начало: человек этнический есть элемент единого целого, понятого (холистски) как неразделимое единство, главный и непоколебимый диспозитив онтологии. Человек в «традиционном обществе» есть в той мере, в какой он есть русский, грек, татарин, германец и т. д.