Мистер Кит утверждал, что он неудобств не испытывает никогда. О, нет! Он нравственными корчами не страдает. В отличие от других, он "должным образом реагирует на внешние раздражители", он культивирует в себе "функцию реальности", уж он-то знает, как "управлять своими рефлексами". Его нервные импульсы "должным образом скоординированы". Мистер Кит любил жизнь. Она обходилась с ним по-хорошему. И от этого ему была ненавистна мысль о необходимости проститься с благодатной землей и с синим небом над головою, со своей кухней и с книгами, с садовниками, с розами и с пламенеющими ипомеями; ненавистна необходимость променять все, что он любил, все эти осязаемые радости на отвратительное и вековечное уничтожение.
   Вот почему, избавившись от комитета несносных шутов, мистер Кит старался теперь растянуть завтрак далеко за пределы отведенного для него времени. В конце концов еды больше не осталось и все же ему не хотелось двигаться с места. Эти люди вывели его из себя, им почти удалось испортить ему утро. А тут еще похороны! Может быть, пойти в дом, почитать или написать несколько писем? Нет. Писать сейчас письма он не мог. Не чувствовал себя в достаточной мере раблезианцем. В данный миг его богом был Эпикур. Пребывая в состоянии языческого томления, мистер Кит раскурил сигару и откинулся в кресле, стараясь вернуть себе душевный покой.
   Он находился в любимом своем углу сада -- на чем-то вроде выступающего отрога горы или платформы, затененной грандиозными зонтичными пихтами. Чуть ниже, казалось совсем рядом, росла группа похожих на языки пламени кипарисов, опрятные очертания их выделялись на фоне моря, жемчужно мерцающего далеко внизу. Млечная утренняя дымка, которую предстояло вскоре разогнать ветерку, еще висела над водой и дальним материком, трепетала над линией горизонта сквозистыми опаловыми лентами. Взгляд Кита блуждал по волнообразно колеблющемуся саду, полному солнечного света, цветов и гудения насекомых. Из недалеких зарослей вербены долетела переливистая песенка славки. Кит обрадовался. Славкам он потакал, и потому что любил их пение, и потому что они уничтожали пауков, настырная паутина которых то и дело норовила облепить его очки. Садовникам было строго-настрого заказано приближаться к их гнездам. Одна из мелких горестей его жизни состояла в том, что он по своей близорукости никогда не мог отыскать птичье гнездо -- никогда, даже мальчиком. Воспоминания отрочества стали одно за одном возникать у него в голове и, свиваясь, уноситься в небо вместе с колечками ароматного дыма "гаваны"...
   Из листвы, с одной из древесных верхушек вдруг пролилась мелодия иволги, словно свистнула флейта. Торопится, подумал он, поет без особого чувства, скорее по долгу, чем по склонности, без полнозвучной легкости иволг, слышанных им в иных землях. Все его иволги и пчелоеды только и делали, что спешили. То же самое соловьи. На день, на два они прибегали к его гостеприимству, а потом, без особых стараний немного попев, словно произнеся поверхностную и неискреннюю благодарность -совсем, как любой из гостей одного с ним племени -отправлялись куда-то дальше на север.
   На север!
   Он поднял глаза к спутанной пихтовой кроне, откуда на него словно бы осыпалось благоухание, смешиваясь с более грубым ароматом кипарисов. Как им удается менять свой облик, этим хвойным деревьям, таким радостно добродушным в утренние часы, таким устрашающим ночью! В паутине ветвей уже маячило, будто сквозь трещины, синее небо; пронизанное солнечными лучами дерево, казалось, дрожало и потрескивало, впитывая тепло. Он вслушался. Коралловые сочленения ветвей купались в безмолвии. Скоро в лабиринте игл пропоет свою дробную ноту цикада -повторяющийся год за годом сигнал к его отъезду с Непенте. Он всегда дожидался первой цикады.
   На север!
   Сначала на север Шотландии, в принадлежавшее ему небольшое поместье. Тощая почва и редкость всходов, рассудительность людей, общая их несговорчивость действовали на него после пышности Юга, как прочищающее или бодрящее средство. Шотландия смиряла его; ее скалы, бурые поблескивающие воды, унылые лиловатые горные пустоши возвращали ему способность видеть вещи в истинном свете. Он вспомнил чувственную печаль берез, заросли наперстянки, живые изгороди в цветках шиповника, вспомнил ночи, навевающие мысли об эльфах, полные запахов земли и распускающихся почек -- чудесные ночи с их серебристым свечением, спокойно и кротко струящимся с неба на светозарном севере.
   Затем, без особой цели попутешествовав по суше или по морю, навестив друзей -- неважно, где и каких -- он возвратится на Непенте, чтобы потешить своего гения вакханалиями, приуроченными к сбору винограда. Кит владел маленьким виноградником, расположенным высоко среди восточных утесов острова и дававшим горное вино, которое на Непенте считалось наилучшим. Виноград созревал на естественном плато, окруженном нависшими над морем грубыми лавовыми утесами.
   Мистер Кит имел обыкновение приезжать туда в обществе нескольких слуг и трех-четырех друзей из своего "внутреннего круга", чтобы надзирать за тем, как давится виноград. Посреди виноградника стояло грубое каменное строение -- сводчатый амбар, в котором хранился давильный пресс, чаны, мотыги, и прочие орудия освященного веками ремесла земледельца; обстановку дома дополняли несколько стульев и стол. Что там происходило, никто в точности не знал. Ходили всякие разговоры о буйных и бесстыдных попойках; говорили, будто окрестные скалы содрогаются от непристойного хохота, между тем как мистер Кит, источая каждой своей порой язычество, танцует, будто фавн, под звуки сельских флейт. Определенно можно утверждать лишь, что участники этих действ часто впадали в бурное хмельное веселье.
   Хмельное настолько, что хозяин оказывался порой неспособным спуститься к себе на виллу. В такие ночи его укладывали спать на полу между двумя винными бочками, тем временем посылая сказать повару, чтобы тот поспешил приехать с припасами и переносной кухонной плитой. В самые ранние утренние часы хозяин, неверно ступая, выбирался наружу, посмотреть, как над горными пиками далекого материка восходит солнце, наполняя море золотистым сиянием и заставляя отвесные скалы поблескивать, будто полированная бронза. Он любил восход -- ему так редко доводилось наблюдать это зрелище. Затем завтрак, для разнообразия довольно простой. Порою повар совершал одну из тех редких у него ошибок, которые его хозяин не спешил прощать. Он варил яйца в мешочке, и мистер Кит, едва завидев их, впадал в неуправляемый гнев.
   -- Выбрось эту чертову мерзость и побыстрее! -- приказывал он. То был единственный промах прославленного художника.
   Однако как правило, мистер Кит здесь не ночевал. Крестьяне, в предрассветный час поднимавшиеся к своим виноградникам в горах, нередко встречали пошатывающуюся процессию, возглавляемую проникновенно напевающим что-то Китом в криво сидящих очках -- самые опасные повороты тропы он проделывал на руках преданных слуг.
   Такая жизнь была ему по сердцу. Вот и еще одна весна подходит к концу. Сколько лет мне осталось? -- думал он... Проклятые похороны...
   За спиной у него послышался шелест. Южный бриз, обдувавший тем утром Непенте, покрывая рябью воды Тирренского моря, приводил в движение все, что мог; он отыскал лазейку в мощном плетении японских вьюнков, росших во влажной ложбинке, собиравшей зимой дождевую воду. Листья залепетали, словно плеснул ручеек. Кит часто и радостно слушал эту мелодию, хотя бы в малой степени искупавшую молчание двадцати четырех фонтанов стародавнего Герцога. Легендарная музыка! Сегодня она его опечалила. Какой у нее припев? "У царя Мидаса ослиные уши". Мидас, баснословный царь, прикосновение которого все обращало в золото. Золото, самоцветы -- разве они защитят от призрака?
   Садовники, бродившие босиком по извилистым дорожкам, скоро заметили, что душу их хозяина окутал мрак. Они разделили его настроение с тактичностью, присущей естественной приязни. Один из них, притворившись, будто ему необходимо кое-что сделать вблизи от хозяина, подобрался поближе и ловко втянул его в разговор. В конце концов, что-то сказанное садовником заставило хозяина улыбнуться. Будто случайно, вблизи появились еще двое. Ясно было, что хозяина следует приободрить. Они принялись рассказывать мистеру Киту любимые им сказки -- о разбойниках, ведьмах, пиратах -- чудесные старые сказки, которые он мог слушать без устали. Чтобы расшевелить его любопытство, они перебрасывались шутками, как бы не обращая внимания на его присутствие. Один из них, а после другой спел яростную песню о любви и сражениях, заученную им, еще когда он бродил со своими стадами по скалистым равнинам -- там, на материке. Кит уже смеялся, он пел им свои песни, рассказывал свои истории. Вот что сохраняло его молодым -- возможность разогнуться, повалять дурака с такими людьми, как они, размять скованные условностями мышцы; он оживал, сменяя мимолетное на вечное, побрякушки светской жизни на Феокрита с его бессмертными созданиями. Как прекрасна эта смеющаяся земля! Как беспечно скользят над ней, улетая, юные голоса!
   Но им не удалось заглушить иные мелодии, бездомными привидениями полетевшие над домами и полями на теплых крыльях сирокко -- обрывки медной музыки городского оркестра, марширующего вместе с похоронной процессией. Он проклял их от всего сердца. Эти звуки вновь напомнили о мерзостном призраке, которого ему так страстно хотелось забыть. Смех его замер. Тщетно вглядывался он в своих веселых язычников, в это воплощение радости. Да, играя с ними, он забывал обо всем, в них был его эликсир жизни, его панацея от единственной болезни, единственного греха и порока, существование которого он признавал -- порока, не умаляемого тем, что он, увы, был неизбежным -- порока старости. Чем дальше, тем пуще вокруг него сгущалась толпа мертвенно-бледных посланцев неумолимого призрака. Он слышал их жуткую поступь, они приближались, затмевая самый свет его жизни, заражая воздух, которым он дышал. Ненавистные, незванные гости! Они подвывали средь лилий. Сад полнился шелестом их страшных шагов.
   В их присутствии мистер Кит начинал испытывать неприятное чувство, что-то вроде озноба -- как если бы нечто злое заступило между ним и прекрасным солнечным светом. То было чувство, которое он -- в другом человеке -- мог бы определить как обладающее зловещим сходством с нравственными корчами.
   ГЛАВА XXXV
   Только еще один человек на Непенте имел повод пожаловаться на музыку городского оркестра. Им был мистер Херд. В общем и целом этого рода похороны -- первые, на которых он присутствовал, -- не показались ему способными укрепить человека в вере. Хулиганство какое-то, а не погребение, думал он. Музыка была чересчур бойкой и шумной для столь торжественного события; пышные одеяния священников, громкие разговоры скорбящих, бурные жесты, которыми Торквемада сопровождал благонамеренную и тщательно подготовленную речь (дон Франческо, прирожденный оратор, справился бы с ней лучше, но он не был ни другом, ни даже духовником покойной) -- все это слегка отдавало неблагочестием. По дороге на кладбище все разговаривали и даже смеялись. Больше похоже на полонез, чем на похороны. В африканскую пору мистера Херда они произвели бы на него крайне неблагоприятное впечатление. Но мистер Херд менялся, горизонты его расширялись.
   -- Эти люди живут весело, -- сказал он себе. -- Отчего бы и нет? Что такое похороны, как не дружеское прощание? Почему же им не порадоваться? Надо полагать, мы все равно встретимся снова -- когда-нибудь и где-нибудь...
   И больше он об этом не думал.
   По дороге на кладбище его спутником оказался мистер Эймз, приличным шепотком сообщивший, что принимает участие в похоронах не столько из уважения к усопшей -- в конце концов, по его понятиям нет худа без добра, -- сколько потому, что в таком представительном собрании местных жителей и приезжих можно надеяться выяснить "распространенную точку зрения" на вчерашнее извержение -- с тем, чтобы использовать ее в приложении к "Древностям", озаглавленном "Недавние вулканические явления на Непенте".
   -- Правда? -- откликнулся епископ. -- Целая глава о вулканических явлениях? Она наверняка должна быть интересной.
   Мистер Эймз с большим удовольствием пустился в обсуждение этой темы.
   Глава могла бы быть интересной, согласился он, если бы не его невежество во всем, что касается геологии. Эта часть вызывает у него большую озабоченность. Монсиньор Перрелли обошелся с геологическими вопросами слишком поверхностно по сегодняшним меркам. Винить старинного ученого, разумеется, не в чем, геология -- наука современная, но он мог хотя бы поподробнее описать выпадения пепла и раскрошенной лавы, от которых остров, как известно, временами страдал. Однако рассказ Перрелли о них прискорбно неполон. Он буквально изобилует пропусками, которые приходится заполнять, кропотливо цитируя другие хроники того же периода. Короче говоря, это один из самых неудачных разделов его в остальном безупречного труда...
   -- Жаль, что я ничем не могу вам помочь, -- сказал мистер Херд.
   -- И мне жаль. Хоть бы кто-нибудь помог. Тут был этот молодой еврей, Мартен, разбирающийся в таких вопросах лучше чем кто бы то ни было. Юноша неотесанный, но настоящий специалист. Он пообещал снабдить меня современным отчетом и даже картой геологических структур острова. Я сказал себе: Именно то, что мне нужно. Однако проклятый отчет так до меня и не дошел. А теперь мне сказали, что он покинул остров. Уехал навсегда. Ему не хватило воспитанности даже на то, чтобы зайти попрощаться или оставить адрес. Очень неприятно. Кто знает, когда здесь опять появится знаток минералогии? Это ведь не скворцы, стаями не водятся. Приходится пока полагаться на собственные силы. Удивительно, кстати, как много разнообразных сведений способен собрать, когда его подопрет, человек с хобби вроде моего, углубляясь в темные для него области знания, которыми ему при иных обстоятельствах и в голову бы не пришло заниматься. Становишься чуть ли не энциклопедистом! Минералы, медицина, стратегия, геральдика, навигация, палеография, статистика, политика, ботаника -- что я знал обо всем этом или хотел узнать, пока не натолкнулся на старика Перрелли? Вы когда-нибудь пробовали комментировать классический труд, мистер Херд? Уверяю вас, это занятие открывает перед вами новые просторы, совершенно новые радости. Жизнь становится по-настоящему увлекательной. Просто чудесной!
   Произнеся эту тираду, библиограф внезапно умолк. Снова он впал в свой извечный грех: начал с чрезмерной увлеченностью рассказывать совершенно постороннему человеку о том, что дорого его, библиографа, сердцу. Какое дело этому, объехавшему весь земной шар епископу до геологического состояния Непенте? Абсурд, бестактность.
   Он попытался исправить промах, затеяв пустой светский разговор.
   -- Чем вы собираетесь заняться после похорон?
   -- Хочу повидаться с миссис Мидоуз.
   -- Вот как? Будьте добры, передайте ей от меня привет. Хотя может быть и не стоит. Нет, пожалуй, нет. По правде сказать, она два дня назад не пожелала меня узнать. Во всяком случае, очень было на то похоже. Должен признаться, меня это сильно задело, потому что я совершенно не представляю, чем я ее мог обидеть. Напротив, я всегда питал к миссис Мидоуз слабость, она так мила, так женственна. Вы не могли бы попробовать выяснить, в чем дело? Спасибо. Возможно, он меня попросту не заметила. Она очень спешила. И по-правде говоря, была на себя совсем не похожа. Совсем. Белая, испуганная. Словно увидела призрака.
   Его рассказ обеспокоил епископа.
   -- Да неужели? -- спросил он. -- Вы меня пугаете. Пожалуй, я прямо сейчас к ней и отправлюсь. Вы ведь знаете, она приходится мне двоюродной сестрой, и в последнее время мне за нее как-то тревожно. Да, я не стану ждать конца похорон, пойду! Возможно, мы с вами еще увидимся вечером. Я вам тогда все расскажу. А насчет того, что она намеренно не пожелала вас узнать -- не верьте в это даже на миг.
   -- Я буду в городе часов около семи...
   "Все ее любят", -- думал мистер Херд, выбираясь из процессии. Он постарается вызвать ее на длинный разговор, может быть даже останется ко второму завтраку.
   Его пугала близящаяся полуденная жара. И так уже припекало, он чувствовал это, поднимаясь в горы несколько раз пересекавшим проездную дорогу коротким путем и пользуясь всякой возможностью, чтобы укрыться в тени, падающей на тропинку от деревьев и домишек.
   Вокруг простиралось подобие безлюдной пустыни, местные жители даже те, что жили далековато от города, отправились на похороны. Тем не менее, впереди епископа торопливо двигалась тем же путем одинокая фигура. Мулен! Его можно было узнать даже на большом расстоянии, он, как всегда, выглядел чересчур расфуфыренным. Что он тут делает в такой час? Мистер Херд вдруг припомнил, что уже видел его однажды поднимающимся в Старый город и примерно в это же время.
   В голову ему пришло услышанное от Кита, когда они катались на лодке. То, что этот человек способен жить за счет шантажа и женщин, у него сомнения не вызывало -- Мулен именно так и выглядел. Мерзейшая личность, еще и скрывающаяся под придуманным именем. Вид его вызвал у мистера Херда раздражение. Какие у него там могут быть дела? Ретлоу! Он вновь попытался вспомнить, где ему приходилось слышать это имя. Что-то с ним было связано смутно неприятное. Да, но где? Дело давнее, это во всяком случае ясно. На краткий миг епископа охватила уверенность, что он вот-вот вспомнит. Но потом голова его вновь опустела; возможное откровение ускользнуло и возвратиться не пожелало.
   Войдя, наконец, в тенистый садик виллы "Мон-Репо", он почувствовал немалое облегчение. На камнях у входа в дом сидела похожая на сфинкса старая Катерина. На коленях у нее лежало вязание -- коричневая шерсть, непривычной формы спицы -- нога упиралась в основание колыбельки, которую старуха время от времени покачивала. При появлении епископа она поднялась и без тени дружелюбной улыбки застыла, напоминая какую-то жрицу. Госпожа дома? Нет, ушла. Ушла! Куда? Высохшая коричневая рука, словно обнимая вселенную, рассекла воздух решительным, но загадочным жестом. А когда вернется? Никакого ответа. Только глазами слегка повела кверху, как бы говоря: "Бог ее знает!"
   -- Подожду, -- решил мистер Херд.
   Он миновал устрашающую ведьму, казалось, источавшую нацеленную на него враждебность, и вошел в гостиную сестры. Придется подождать. И он стал ждать. Он просмотрел лежавшую в гостиной кипу иллюстрированных газет. Ожидание затягивалось. Комната неуловимо изменилась, в ней появилось что-то почти неопрятное. И роз больше нет. Прошел час. Сестра так и не появилась.
   Ушла. Как ни придешь, она ушла. Что бы это могло значить? Где она может быть? Как-то все это загадочно, неприятно.
   В конце концов он вытащил часы. Десять минут первого. Больше ждать не имеет смысла. Он написал короткую записку, оставил ее на письменном столе и мимо непроницаемой Катерины, едва оторвавшей взгляд от вязания, вышел в сад. Надо будет отыскать повозку, доставить себе удовольствие, спустившись вниз на колесах. Для ходьбы в этот час слишком жарко.
   Неторопливо шагая, он вдруг заметил знакомый, открытый на улицу дворик -- здесь жил граф Каловеглиа. Повинуясь внезапному порыву, епископ вошел в стоявшие настежь, как бы приглашая его, двери под массивным порталом. В тени смоковницы сидели, беседуя, два пожилых господина; одного из них епископ не знал, но догадаться, кто он, было нетрудно -- мистер ван Коппен, американский миллионер, частый, как говорили, гость у графа.
   Перед ними стояла на пьедестале бронзовая, позеленевшая от времени статуэтка.
   -- Как любезно с вашей стороны, что вы заглянули ко мне, -- сказал итальянец. -- Прошу вас, располагайтесь поудобнее, хотя, боюсь, эти кресла не самой новейшей конструкции. Вы окажете мне честь, разделив со мной скромную трапезу, не правда ли? Мистер ван Коппен тоже составит нам компанию.
   -- Вы очень добры.
   -- Счастлив познакомиться с вами, -- сказал миллионер. -Кит как раз вчера рассказал мне о вас так много хорошего! Оставайтесь. Граф Каловеглиа затронул очень интересную тему -я приехал бы с другого конца света, только чтобы послушать его.
   Граф, явно смущенный такими хвалами, прервал миллионера, спросив:
   -- Как вам эта бронза, мистер Херд?
   Вещица была красоты исключительной.
   Совершенный с головы до пят, покрытый мерцающей золотисто-зеленой патиной "Локрийский фавн" -- получивший название по месту его обнаружения -- нес на себе так называемый отпечаток индивидуальности, который мастера древней Эллады сообщали каждому бронзовому изделию, уцелевшему от тех времен. Возможно, это их творение было лучшим из всех известных. Не удивительно, что оно вызвало бурный восторг у немногочисленных, очень немногочисленных, не склонных к излишней болтовне любителей, которым было дозволено осмотреть реликвию до того, как ее тайком вывезли из страны. И как они ни скорбели по поводу того обстоятельства, что статуэтке предстоит, по-видимому, украсить собой музей мистера Корнелиуса ван Коппена, иноземного миллионера, ни один из них даже в глубине души не упрекнул графа Каловеглиа за его поступок. Ибо все они любили его. Его любил каждый. И все понимали, в каком положении он находится. Живущий в нужде вдовец с дочерью на выданьи, девушкой, обожаемой всеми за красоту и чарующий характер.
   Мистер ван Коппен, как и все остальные, знал, через какие испытания пришлось пройти графу, знал, что он, родившийся в древней и богатой семье, без колебаний распродал свою чудесную античную коллекцию и вместе с нею все наследственные земли, кроме одного клочка земли, -- распродал, чтобы оплатить карточные долги брата. Это граничило с донкихотством, таково было общее мнение. Никто и не предполагал, каких душевных терзаний стоил ему этот шаг, ибо граф скрывал истинные свои чувства под маской светской беспечности. Крайности в проявлении горя безобразны, считал он -- люди их видеть не должны. Любые крайности безобразны. Такова была точка зрения, унаследованная графом Каловеглиа от классических времен. Мера! Мера во всем.
   Но особенно графа уважали за познания во всем, что касалось искусства. Проникновенность его вкуса не объяснялась одними лишь знаниями, главную роль играла интуиция. О нем рассказывали поразительные вещи. Наощупь, в темноте он мог определить любое произведение пластического искусства. Он словно бы состоял с этими произведениями в близком родстве. Многие полагали весьма вероятным, что в жилах его течет кровь Праксителя или кого-то из равных ему -- во всяком случае не приходилось сомневаться, что графу досталось нечто от колонистов, населявших берега Великой Греции -- людей разносторонних, освобожденных легионами рабов от осаждающих наших современников пустых забот и создававших в часы досуга памятники такой красоты, которой наше поколение способно лишь дивиться, с завистью и отчаяньем. В частности же во всем, что касалось истории и технических приемов изготовления античной бронзы, он был в своей стране facile princeps(57), так что после продажи им наследственной собственности многие говорили, что ему не составит труда восстановить состояние своей семьи, применив присущие ему таланты по части работы с металлом, которые прославили его еще в молодые годы.
   Тут их ожидало разочарование. Граф отзывался о прежних своих творениях, как о "прегрешениях юности", уверяя во все последующие времена, что связанная с ними нудная работа внушает ему неодолимое отвращение. Он называл себя старым мечтателем. Правда, к дому его примыкал сарайчик, гордо называемый студией. Граф показывал это ателье каждому из своих гостей. Внутри все покрывала пыль и паутина. Совершенно было ясно -- да и граф подтверждал это со сладкой улыбкой, что сарайчиком не пользовались лет двадцать, а то и долее.
   Все это мистер ван Коппен знал.
   Знал он и о полоске земли, которую старик сохранил за собой, распродавая наследственные владения. Она лежала в горах, милях в двадцати-тридцати от древнего города Локри. Сообщалось, что в последние годы крестьяне стали находить на этой земле осколки мраморных изваяний и черепки ваз. Многого эти вещи (все больше посуда) не стоили; разложенные по двору непентинского дома графа Каловеглиа, они преподносились в качестве сувениров любому гостю, проявившему к ним интерес. Граф не видел в этих вещицах особой ценности.
   -- Из моего маленького имения в горах, -- обыкновенно говорил он. -- Умоляю, примите это в память о наслаждении, доставленном мне вашим визитом! О, имение совсем крошечное, несколько акров истощенной земли, в хорошие годы с нее удается получить немного масла и бочонок-другой вина. Не более того. Я сохраняю этот клочок земли, осколок моих прежних владений -ну, пожалуй, по сентиментальным причинам. Все же приятно чувствовать, что ты еще связан -- пусть даже тонкой нитью -- с землей своих предков. Каких либо богатств с этой земли определенно не получишь. С поверхности. Но вполне возможно, что нечто могло бы появиться из ее недр, при наличии достаточной энергии и средств для систематических раскопок. Те места так богаты останками эллинистической жизни! Сельские жители, вспахивая мои поля, часто натыкаются на пустяки подобного рода. Правда, была еще "Деметра", о которой вы может быть слышали, увы, сильно пострадавшая.