Я не хочу этим сказать, что маменькин доктор разыгрывал комедию. Во всяком случае, не в плоском киношном смысле. Но я разгадал его игру. Впрочем, это было не так уж трудно. Про наследство он, конечно, сочинил. Ему хотелось оправдать мать. Он прекрасно знал, что она обошлась со мной нехорошо. Но мне на это было наплевать. А ему – нет! Он еще при жизни матери придавал этому значение, а после ее смерти, когда уже ничего нельзя было исправить, тем более. Но как ни крути, все равно ничего не исправишь в отношениях двух людей, которых ничего не связывает друг с другом. Думая обо всем этом, я мыслил его категориями, жил его иллюзиями или как их там еще? Этот благородный челозек, этот слюнтяй из слюнтяев по-настоящему любил мою мать. Тут я хочу оговориться, что слюнтяй не всегда означает для меня ругательство. Иногда как раз наоборот. Я не раз с уважением думал о слюнтяях, завидовал им, во мне жила тоска по слюнтяйству. Как знать, не принадлежал ли я и сам духовно к разряду слюнтяев, не был ли я потенциально феноменальным воплощением слюнтяйства, чем-то вроде Тарзана среди обезьян.
   Маменькин доктор по-настоящему любил мою мать. И ему было важно, чтобы она покинула этот мир достойно и благородно. Я явился для этого помехой. Другой на его месте постарался бы устранить препятствие простейшим образом. То есть выставить меня в глазах окружающих негодяем, шалопаем. А этот слюнтяй из слюнтяев придумал другое. Он решил облагородить нас обоих. Ее, которую это уже не касалось, потому что она была мертва, и меня, которого это не касалось, потому что я был жив. Делал он это ради самого себя, доказывая попутно, что поступки, совершаемые в собственных интересах, могут быть возвышенными, благородными и красивыми. Что касается меня, то я вел себя как последний идиот. Наверно, держаться иначе в моем положении было трудно. Во всяком случае, мне это не удалось.
   Доктор, сгорбившись, сидел в кресле. Внезапно он отнял от лица руку и сказал очень усталым, просящим голосом:
   – Бери наследство и уходи!
   Тогда я сгреб все в карман и удалился. Конечно, меня можно обвинить в алчности и цинизме. Ведь я прекрасно понимал, что доктор все это сочинил и деньги принадлежали ему, даже драгоценности вызывали у меня серьезные сомнения. Ни одной из этих побрякушек я никогда не видел на матери. Небось отдал мне свои фамильные драгоценности, а те, что принадлежали матери, оставил себе на память. Память, которая была для него священной. Но забрал я все это не из жадности. Жадным я вообще никогда не был, а к деньгам и так называемым материальным благам был равнодушен. А уж тогда и подавно. Лежавшие передо мной деньги, драгоценности нисколько меня не интересовали. Просто я не имел права испортить доктору грандиозное, великолепное и даже величественное представление. Не мог же я выступить с протестом и тем самым претендовать на главную роль в драме, которую он сочинил для себя. Мне действительно ничего не оставалось, как только смахнуть все это в карман и удалиться.
   Что я и сделал.
   Дома я завернул все это в газету и сунул в печь. Сейфа-то у меня нет. В моей комнате есть печь, несмотря на центральное отопление. Вернее, есть центральное отопление, несмотря на печь. Открывая печную дверцу, я для потехи состроил серьезную мину, будто я и впрямь лезу в сейф, но забавляло меня это недолго. Я не расположен был веселиться. Случившееся выбило меня из колеи, и я начал злиться на маменькиного доктора. Я чувствовал себя так, словно совершил преступление или неблаговидный поступок. Только сейчас я понял, что был для доктора козлом отпущения. Он воспользовался мной для чисто личных, правда, священных (но не для меня) целей, а теперь, вероятно, доволен собой и спокоен. Зато заботы и сомнения предоставил мне.
   Но вскоре пришла Агнешка, и я забыл об этом.
   Через несколько дней я позвонил маменькиному доктору и попытался его тактично убедить, чтобы он взял «наследство» матери обратно, что оно мне не принадлежит, даже если мать действительно завещала все это мне. Он возмутился и долго говорил о последней воле умершей и тому подобных вещах. Он был тверд, и я убедился, что он сделал этот жест не под воздействием минуты, а хорошо все обдумал. Ничего не поделаешь.
   «Наследство» лежало в печи, и я не собирался к нему прикасаться. Иногда я думал, что хорошо бы кто-нибудь, ничего не подозревая, затопил печь. Однажды я даже как бы между прочим сказал Агнешке, что в квартире холодно, вероятно, батареи плохо греют. Хотя она еще не жила со мной постоянно, у нее были ключи, и время от времени она устраивала мне разные приятные неожиданности.
   Но Агнешка ответила, что мне это приснилось, батареи дьявольски горячие и она даже немного их прикрутила.
   Потом пришли как-то требовать плату за электричество, а у меня не было ни гроша, и пришлось достать из печи пятисотенную бумажку. Так и началось, а потом пошло. Драгоценности я хотел подарить Агнешке, но она отказалась. Взяла только одну брошку и носила ее. Сережки с изумрудами я преподнес До-роте. Они ей были очень к лицу. Агнешка увидела на ней эти сережки и с тех пор невзлюбила Дороту.
   Я узнал, что маменькин доктор женился на своей ассистентке из клиники. Говорят, он жил с ней уже лет пять, не меньше.
   Но на могилу матери он ходил каждое воскресенье. Это факт.
   В один прекрасный день я вдруг осознал, что история с Агнешкой тоже ошибка. Я не уверен, что нашел для этого самое подходящее слово. Ведь историю с Агнешкой я не мог отнести к разряду любовных неудач, разочарований или чего-то вроде этого. С Агнешкой я был связан. Связан крепкими узами. И не только клятвой на могиле матери, которую я обязан был сдержать. Помимо этого меня связывало с ней очень многое. Что именно, я затрудняюсь сказать. Речь шла о моей чести, о жизненной ставке, которую ни в коем случае нельзя было проиграть. В том, что нас связывало, было нечто возвышенное и в известной мере необычное.
   Кроме этого, нас связывали каждодневные отношения, без которых возвышенное и необычное потеряло бы всякую ценность. И кто знает, не являются ли они более сильными, чем самые безумные любовные экстазы. Любовные безумства похожи тем, что ни с того ни с сего бесследно исчезают. А каждодневные отношения – это нечто устойчивое, прочное и соблазнительное. С Агнешкой все было иначе, чем с другими девушками. Может быть, потому что у нее было передо мной преимущество чисто житейского порядка и она давала мне это почувствовать. Я просто побаивался ее. Не знаю почему, но это факт. Я признавал ее авторитет. Конечно, чисто формально. Возможно, из страха или просто спокойствия ради. В конечном счете, это одно и то же. Нет. Это не совсем так. Ее авторитет я признавал формально, пренебрегая ее суждениями и мнениями, и делал это, чтобы как-то вознаградить ее, утаить не только от нее и окружающих, но и от самого себя факт, что я не люблю ее. Хотя я бесил ее и она презирала меня за то, что я спортсмен, Агнешка меня все-таки любила. Это было самое ужасное. Из подобной ситуации не так-то просто выпутаться. Если бы не это, я был бы свободен и от клятвы, и от всех других обязательств по отношению к ней. Тогда я мог бы поискать другой объект для честного состязания с жизнью, как-то расквитаться за содеянное мной свинство. Мог ли я позволить себе такое? Я просто обязан был это сделать. А теперь что же получалось? Агнешка меня любила. Из-за меня она была втянута в то, чему явно сопротивлялась, что было ей противопоказано, но перед чем она не сумела устоять. Она не могла себе простить, что полюбила атлета, который гораздо ниже ее в интеллектуальном отношении. За это она отыгрывалась на мне и унижала меня на каждом шагу, но не в состоянии была преодолеть любовь. Такое роковое стечение обстоятельств одинаково пагубно для нас обоих.
   В этом была немалая доля ее вины. Она обманывала меня. Тогда, в самом начале, она не была самой собой. Она старалась мне понравиться и с какой-то поистине дьявольской интуицией, которая нередко бывает свойственна женщинам, исполняла не свою роль. Она исполняла роль девушки из романа Хемингуэя, которую я себе придумал, по которой тосковал, но так ни разу и не встретил. Она подражала Йовите. Потому что Агнешка не была Йовитой. К счастью, не была. Я еще долго воображал, что она меня разыгрывает. Пока не убедился, что Йовита – другая девушка и она существует. А я уже думал, что никогда ее не встречу. Это было бы ужасно. То есть ужасно сознавать, что она выдумка и мистификация Агнешки. Ведь я любил в Агнешке Йовиту. Переставая ее любить, я, понятное дело, переставал любить и Йовиту. Она бледнела, расплывалась в моем воображении, на душе у меня становилось пусто, и я был близок к отчаянию. Зато мысль, что она существует, наполняла меня надеждой. Йовита была превыше всего. Она была идеалом женщины и женственности. Идеалом, недосягаемым для меня, но существующим. И то, что я был влюблен в Хелену, не имело к этому никакого отношения. Хелена – это Хелена, а Йовита – это Йовита. Объяснить это более связно я не могу.
   Да, Агнешка не была Йовитой. Не только в буквальном смысле, но и в переносном. Решив, что начальный период закончен, она показала свое подлинное лицо. Говоря «свое подлинное лицо», я не имею в виду ничего плохого. Так выражаются в политических статьях, когда хотят подчеркнуть, что давние враги оказались еще вдобавок и коварными негодяями. У Агнешки был такой, а не иной характер, который сам по себе, может, был достоин уважения, но совершенно не соответствовал моим склонностям. Она была страшно деловита и педантична. Сразу видно, что из Познани! Она оказалась честолюбивой – и в отвлеченном смысле и в узком, житейском. И неустанно стремилась удовлетворить это свое честолюбие, ни на что другое у нее просто не оставалось времени. Такая натура могла бы прийтись по душе Михалу Подгурскому. Впрочем, она ему нравилась, хотя как женщина Агнешка, кажется, его не интересовала. Михалу Подгурскому нравилась, а мне нет. Хуже всего, что Агнешка считала, раз уж она показала свое подлинное лицо, то я тоже должен это сделать, причем мое истинное лицо должно соответствовать ее. Но она не учла, что я с самого начала был самим собой и никакого другого лица в запасе у меня не имелось. Поэтому она испытывала разочарование и считала себя обманутой. Она как бы стучалась ко мне, в мое оконце, в надежде, что я его открою и она увидит ожидаемое ею обличье. На этой почве между нами возникали постоянные конфликты и недоразумения.
   Она пыталась направить меня на истинный путь, перековать меня, перевоспитать и никак не могла смириться с тем, что я спортсмен, а не интеллектуал и что в литературных еженедельниках, если я в них вообще заглядываю, я отдаю предпочтение забавным фельетонам, а не проблемным статьям.
   После похорон моей матери Агнешка обосновалась у меня, и казалось, она останется здесь навсегда.
   Это были чудесные дни. Пожалуй, самые чудесные в моей в общем-то малоинтересной жизни. О дальнейшем мне трудно судить. Как-то за ужином я с ужасом почувствовал, что мне скучно. Мне захотелось куда-нибудь пойти, встретиться с Артуром Вдовинским или сходить в кино с Доротой. Агнешка жаловалась на головную боль и молчала. Но я испытывал скуку не поэтому. Это исходило от меня, а не от нее. На другой день она рано утром ушла в Академию, а вечером позвонила, что у нее срочная работа и ей придется просидеть над ней всю ночь с подругой. Я сделал вид, будто огорчен, а на самом деле испытывал облегчение. Это поразило меня еще больше, чем ощущение скуки накануне вечером. Тогда я попробовал разобраться в наших отношениях.
   Агнешка ко мне больше не вернулась. То есть не вернулась насовсем. До этого все шло к тому, что она перевезет свои вещи и мы заживем вместе. Но у Агнешки было поразительно тонкое чутье. Хотя в других случаях я удивлялся, какая она толстокожая! Она почувствовала, что еще не время оставаться со мной навсегда, и ловко ретировалась. Собственно, это ничего не изменило. У нее были ключи, она приходила ко мне и непринужденно исполняла роль хозяйки дома. Но тот факт, что мы жили врозь, нуждался в объяснении, в официальной версии. И Агнешка сделала это очень ловко.
   – Слушай, – сказала она. – Ты должен меня понять. Соблюдать приличия, конечно, смешно. Но речь идет о моих родителях. А они твердокаменные познанские мещане. Ты знаешь, что такое твердокаменные познанские мещане? Вот видишь! Не знаешь. Тогда я тебе объясню. Для них было бы страшным ударом, если бы мы жили вместе, не поженившись. И я должна с ними считаться. Просто я не в силах их огорчать и разочаровывать.
   Я стал уговаривать Агнешку скорее пожениться. И тут она проявила удивительную непоследовательность. Высмеяла меня, назвала обывателем, который готов подчиниться террору условностей.
   – Если тебе стыдно жить со мной на птичьих правах, – сказала она, – мы можем расстаться. Я не обижусь, если ты не будешь раскланиваться со мной при встречах, я понимаю, это может тебя скомпрометировать. Иногда ты выглядишь удивительно отсталым. Смешно сказать, чтобы во второй половине двадцатого века подобные вещи могли для кого-то быть проблемой!
   Такая Агнешка продолжала мне нравиться. Мне нравилась ее женственность. Высказать за несколько секунд прямо противоположные мнения – что может быть женственнее?
   Но свои женские качества Агнешка проявляла все реже и реже. Рассудительная, благоразумная, поглощенная профессиональным совершенствованием, она при этом была удивительно неестественная. Неестественная в смысле запроектированной интеллектуальной позиции. К сожалению, этот проект распространялся и на меня. То, что она со вкусом обставила мою квартиру, несомненно, было явлением положительным. Гораздо хуже, что она на каждом шагу стремилась духовно развить меня. Поднять до своего уровня. Боюсь, что она не столько руководствовалась заботой о моем развитии, сколько стремлением показать мне и окружающим, что я ниже ее по своему развитию. Видимо, это был один из способов привязать меня и подчинить себе. Способ, несомненно, надежный и действенный. Я ощущал свою зависимость от Агнешки и привязывался к ней все больше. Но коварство природы, которой подвластны отношения между мужчиной и женщиной, заключается в том, что такая привязанность порождает с обратно пропорциональной силой мечту о других женщинах. Я чувствовал к Агнешке все большую привязанность. Но чем сильнее я к ней привязывался и чем сильней она меня любила, тем большее отчаяние охватывало меня при мысли, что многие радости жизни для меня раз и навсегда потеряны. И все из-за моей глупой клятвы.
   Хотя мы с Агнешкой и не жили вместе, мы были типичной супружеской парой. По отношению ко мне она вела себя, как властная и привередливая законная половина, а я подчинялся ей с покорностью многолетнего супруга. Я познакомился с родителями Агнешки. Они оказались жизнерадостными людьми, лишенными всяческих предрассудков. Отец Агнешки работал до войны инженером на заводе Цегельского, а после войны открыл в Познани авторемонтную мастерскую. Мать была из помещичьей семьи. И брак ее в свое время считался мезальянсом. Но Плюцинские не цеплялись за свое дворянство, а дядя Плюцинский состоял даже в рядах польской социалистической партии. Другой дядюшка, американский, еще мальчишкой бежал из дому, зайцем доплыл на пароходе до Соединенных Штатов и нажил там немалое состояние. Во всяком случае, родители Агнешки не могли быть шокированы нашей связью. Все это Агнешка придумала. Мы решили пожениться, когда она вернется из Америки. У нее на руках уже были паспорт, виза и все прочее. Она могла выехать в любую минуту, но все откладывала отъезд. Я знал, чем это вызвано, но сказать ей не мог. Агнешка боялась, как бы чего-нибудь не произошло в ее отсутствие. Она боялась расстаться со мной. Знала, насколько это опасно. И была права. То есть была бы права, если бы не эта клятва. А теперь я был связан с Агнешкой до конца жизни. Она могла спокойно ехать куда угодно, на какое угодно время. Между нами ничего не могло измениться.
   В самом начале моей спортивной карьеры я участвовал в беге по пересеченной местности на кубок страны. Я стартовал впервые в качестве бегуна. Сначала я вырвался вперед и скоро оставил позади своих соперников. Но я перепутал беговые дорожки и сбился с маршрута. Заметив ошибку, я возвратился на основную трассу в том месте, где свернул с нее. На этом я потерял, по крайней мере, километра два. И все-таки мне удалось догнать соперников и даже одержать победу над ними. Правда, победителем я не стал, потому что меня дисквалифицировали. Этот случай я потом часто вспоминал. Вспоминал его в связи с Агнешкой. Почему, не знаю. Возможно, я понял бы, в чем тут дело, если бы задумался над этим серьезно, но мне не хотелось. Достаточно и того, что я ощущал связь между тем, что со мной происходило в жизни и на беговой дорожке. Это меня утешало. Почему? Сам не знаю. Да и вообще, такое ли уж это достоинство – много знать? Агнешке обязательно нужно было все знать, и в своих поступках она хотела руководствоваться только разумом. Ну и что бы она выиграла, если бы узнала, как все обстоит на самом деле? Что бы она выиграла, узнав про Хелену?
   А что, собственно, было на самом деле?
   С формальной стороны ничего плохого не произошло. Формально! Ха! Сколько же пакостей совершается под прикрытием этого. Если с формальной точки зрения все обстояло благополучно, почему я не мог смотреть в глаза Ксенжаку? Почему избегал его и с утонченной подлостью выискивал повод для столкновения с ним? Формальный повод, не связанный с существом дела. И почему точно так же я поступал с Агнешкой? Впрочем, найти повод для размолвки с ней было гораздо легче. В этом смысле на нее нельзя было пожаловаться. С Ксенжаком – дело другое. Но почему он такой осел? Почему не замечал того, что происходило вокруг? Ведь он уже тогда, когда звонил из Варшавы, мог о чем-то догадаться, что-то почувствовать. С таким покладистым, благородным характером он бы в два счета деликатно и незаметно разрешил проблему. Вот я и продемонстрировал всю меру подлости! Иметь претензии к человеку, которого в любой момент я готов предать и обмануть! Которого, собственно говоря, уже предал. Если не подходить к этому формально. И на него же быть в претензии за то, что он мне не помешал.
   Он действительно не мешал и даже, наоборот, немало этому способствовал. Но он не виноват. А разве я виноват? Как долго можно терпеть муки самопожертвования, принимая во внимание, что против одинокого человека ополчается природа, оснащенная самым мощным в мире термоядерным оружием.
   Муки, которые я испытывал, вернувшись от Хелены, невозможно описать. Я бросился на тахту и пытался разобраться в том, что же произошло. Это были настоящие физические муки, так сильно я жаждал Хелену. Ничего в жизни я не хотел так, как ее. Но это еще пустяки по сравнению с тем, что произошло потом.
   К счастью, Агнешки не было. Она поехала в Варшаву улаживать какие-то дополнительные формальности в связи с поездкой в Америку. Впрочем, я думаю, никаких дел там у нее не было. Просто это предлог оттянуть отъезд. Она уже защитила диплом, и никаких причин откладывать поездку не было. Я делал вид, будто верю ей. Мне очень хотелось, чтобы она хоть на несколько дней уехала в Варшаву. Я должен был немного отдохнуть от нее. А поскольку в Варшаву как раз ехал на машине Михал Подгурский, я попросил его захватить Агнешку с собой. И так ловко все подстроил, что ее и подмывало отговориться, а сделать уже ничего нельзя было. А ей очень не хотелось уезжать. Она словно предчувствовала, что в ее отсутствие что-нибудь произойдет. Агнешка злилась и дулась на меня. Когда она садилась в машину, то бросала на меня злые взгляды я была даже невежлива с Михалом, а он ничего не понимал. Это, конечно, невероятное стечение обстоятельств, что одновременно уехали и Агнешка и Ксенжак. Но в конце концов все происходит в результате более или менее явного стечения обстоятельств. А вот писатели страшно боятся подобных совпадений, им кажется, что это снижает достоинства литературного произведения. О чем-то таком писал Ремарк в «Триумфальной арке». Я повторяю его слова. Я очень любил этого писателя, о котором Агнешка отзывалась с пренебрежением.
   Итак, лежа на тахте, я испытывал невероятные муки. Если бы я мог думать о чем-нибудь, кроме Хелены, я, вероятно, подумал бы, что страдать на той же самой тахте, на которой я еще совсем недавно точно так же страдал из-за Агнешки, просто невероятно.
   Кажется, так же, но характер тогдашних своих мук я уже не очень хорошо помню. Но об этом я подумал позлее, а тогда, если я и думал об Агнешке, то единственно для того, чтобы с облегчением вздохнуть по случаю ее отъезда в Варшаву.
 
   Да, я испытывал физические муки. Меня жгли раскаленным железом, вырывали щипцами ногти, выкалывали глаза. Но все это были пустяки по сравнению с тем, что произошло потом.
   И все-таки я взял себя в руки – не позвонил Хелене и не пошел к ней. Это был, пожалуй, настоящий подвиг. Измученный переживаниями, я, не раздеваясь, крепко заснул. Я слышал, будто люди, истерзанные муками, страдают бессонницей. Не знаю почему, но со мной получалось как раз наоборот. Когда я чем-нибудь озабочен или встревожен, я засыпаю особенно крепко.
   На другой день, проснувшись утром одетый, я представил себе, что бы сказала Агнешка, если бы увидела это. С сокрушением, плохо скрывающим торжество, она сказала бы: «Мне очень жаль, но я сама во всем виновата. Я забыла напомнить тебе, что с развитием цивилизации появились пижамы, а время, когда человек, укрывшись шкурой, спал на подстилке из листьев, давно миновало. Мне кажется, дорогой, тахта для тебя вообще вещь обременительная и, пожалуй, тебе лучше спать на половике».
   Она так обрадовалась бы возможности продемонстрировать, насколько я некультурен и как велика между нами разница, что ей даже в голову не пришло бы подумать, почему я спал одетым и что все это значит.
   Я быстро разделся, влез в ванну, все время думая о своем язвительном ответе Агнешке. Потом я вспомнил Хелену и то, что вчера пережил. Мне было и смешно и стыдно. Такой стыд я испытывал бы, если бы произошло то, что на самом деле не произошло.
   «Это чудовищно, – подумал я, – человек поддается минутным иллюзиям, которые, несмотря на свою мимолетность, обладают такой разрушительной силой, что способны изменить его судьбу. Иллюзии рассеиваются, но остается изменившаяся человеческая судьба. Впрочем, черт с этим! Какое счастье, что я вчера совладал с собою».
   Хелена не вызывала у меня никаких эмоций. Ничего, кроме какого-то смутного ощущения гадливости и стыда. Такие противоречивые чувства таят в себе некоторую опасность, но я делал вид, будто ничего не замечаю.
   Я отправился на работу. Там мне сообщили, что звонил из Варшавы Михал Подгурский. Он приедет только завтра и просил меня проследить за тем, чтобы наше проектное бюро выполнило заказ Горной академии, с которым мы запаздывали на целый месяц. Я огорчился, подумав, что, значит, Агнешка сегодня не вернется. Ей будет удобнее возвращаться на машине вместе с Михалом. А мне страшно хотелось, чтобы она была со мной. Я почувствовал к ней нежность, как бы там ни было, но она самый близкий мне человек на свете. Я пришел к выводу, что вообще плохо к ней отношусь и должен измениться.
   Возвращаясь домой, я еще на лестнице услышал телефонный звонок. Я быстро взбежал по ступенькам, чтобы успеть снять трубку.
   Я так стремительно распахнул дверь, что со стены упала картина – репродукция «Олимпии» Мане. Я давно заметил, что она висит слишком близко от входа и рано или поздно сорвется от удара захлопнувшейся двери. Но мне как-то не хотелось ее перевешивать, и я все время откладывал. Агнешка на эту тему не высказывалась. Просто не определила своего отношения к импрессионистам. Для нее они были не достаточно современны, но в классиков еще не превратились. И она делала вид, будто вообще не замечает «Олимпии». Это было очень характерно для Агнешки.
   Вбегая в комнату, я поскользнулся и толкнул столик, на котором стояла ваза для цветов. Я едва успел подхватить ее на лету и, подбежав к телефону, держал ее, словно эстафету. Я никогда не передавал эстафету, а мне бы это очень хотелось. Увы, на моих дистанциях обходятся без эстафеты.
   Я поднял трубку и с минуту ничего не говорил. Я запыхался, а говорить «алло» прерывающимся голосом было неловко. Мне хотелось придать своему голосу оттенок непринужденности и даже нагловатости. Я ждал, пока у меня выправится дыхание. Иногда пробежишь пять тысяч метров, а дыхание такое ровное, словно только что проснулся. А тут пробежал всего несколько метров до телефона и запыхался.
   – Что случилось? – услышал я в трубке раздраженный голос. Это был Ксенжак. – Кто у телефона?
   – Я, – отозвался я.
   – Какого же черта ты не отвечаешь? В прятки играешь, что ли?
   – Я отвечал, но с моим аппаратом что-то случилось. Видно, шнур поврежден.
   Зачем я его обманывал? Зачем понадобилось мне скрывать перед ним, что я запыхался?
   – Слушай… Теперь ты меня слышишь? Отвечай!