– Слышу, слышу. Не кричи так, это все равно не поможет.
   Я уже на него злился, и, что было отвратительнее всего, поводом для моей злости служила ложь насчет поврежденного телефона.
   – Почему ты такой злой? – спросил Ксенжак с грустью человека, который спешит сообщить интересные новости и наталкивается на холодность и безразличие. – Почему ты злишься? Может, я помешал тебе?
   Мне сделалось не по себе.
   – Да нет, Эдвард. Прости меня, тебе показалось, я на тебя не злюсь. Меня бесит этот телефон.
   Ложь с телефоном стала приобретать универсальный характер. Она служила не только для нападения, но и для защиты.
   – Итак, слушай. Я должен сообщить себе массу интересных новостей. Я немного поскандалил в Варшаве. Знаешь, кажется, удастся осуществить кое-что, о чем мы говорили. Я написал докладную записку, и теперь самое главное – направить ее по инстанциям до того, как состоится общее собрание.
   Я поигрывал вазой для цветов. Подбрасывал ее высоко вверх и подхватывал у самого пола. Меня абсолютно не интересовало ни общее собрание, ни докладная записка Ксенжака, ни его скандалы. Все это мне было хорошо известно.
   Чего ради я так торопился к телефону? Чего ради запыхался? Чуть было не устроил погром в квартире. Обнаженная «Олимпия» лежала на полу в коридоре. Обнаженная среди осколков стекла. Неприятная ассоциация. И за это я был в претензии на Ксенжака. Ведь звонил-то он, когда я как сумасшедший летел к телефону. Он продолжал рассказывать о том, что он выкинул в Варшаве. Но я не слушал. Я думал, что сейчас делает Хелена. Дома ли она?
   У меня был длинный телефонный шнур, и, разговаривая, я мог расхаживать по квартире. Я поставил вазу, взял в руки аппарат, вышел в коридор и поднял с полу «Олимпию». Начал разглядывать ее. Мне сделалось легче, когда я очистил ее от осколков стекла. Дома сейчас Хелена или нет? А если нет, то где она? Внезапно кровь ударила мне в голову. Нагота Олимпии вызвала ассоциацию с Хеленой. Странное чувство. Я не был эротоманом, и порнография меня никогда не привлекала. Но если обнаженная Олимпия вызывала ассоциацию с Хеленой и если в этом было что-то порнографическое, то это, если можно так выразиться, была порнография, отвлеченная, высшего класса. Не физическая нагота ассоциировалась у меня с наготой Хелены, а понятие наготы с Хеленой вообще, безотносительно к тому, одета она или нет. Нагота как форма высвобождения и радости. Конечно, легко все это анализировать и объяснять потом. Тогда решающим было то, что нагота Олимпии ассоциировалась у меня с Хеленой, и в результате кровь ударила мне в голову. Я был далек от определения генезиса и существа этого явления. Меня больше интересовало, дома ли Хелена, а если да, то знает ли она, что Ксенжак говорит со мной и что она по этому поводу думает? Его болтовню я не слушал и не испытывал смущения оттого, что думаю о Хелене и думаю именно так, да еще тогда, когда он, ничего не подозревая, по-приятельски изливается передо мной. Признаться, я никогда не относился всерьез к болтовне Ксенжака. Удивительное дело. Он был превосходным тренером, и я ему многим обязан. Чуть ли не всем. На стадионе это был энергичный, подтянутый, деловой человек. А за пределами стадиона – реформатор-утопист, который носился с какими-то неосуществимыми организационными планами. К этой его слабости все относились снисходительно. Она заключалась в том, что самый простой, пустяковый вопрос он умел поднимать на принципиальную высоту, раздувать до невероятных размеров. Все равно, как если бы с помощью электронного мозга открывать пачку сигарет. Так бывало не всегда, но время от времени на него находило. Тогда он писал докладные записки, которых никто не читал, созывал собрания, на которые почти никто не являлся, отводил каждого в сторону и убеждал заняться делами, которые никому не были нужны и никого не интересовали. Когда очередная затея лопалась, как мыльный пузырь, Ксенжак, словно не замечая этого, с энтузиазмом и пылом вынашивал новую. Эти причуды были следствием жизненных неудач, попыткой компенсировать их. Ксенжак был творческой натурой и мечтал стать пианистом, но у него не хватило таланта. Он решил восполнить это спортом. Но в беге на короткие дистанции он в свое время достиг только средних результатов. И здесь у него не хватило таланта, чтобы выбиться вперед. Потом он оказался великолепным тренером, и наш спорт был многим ему обязан и мог гордиться им. Но в нем жила неудовлетворенная спортивно-эстрадная мечта о том, чтобы как-то проявить свои индивидуальные способности, отсюда эти наводящие скуку длинные, невразумительные речи на собраниях и пристрастие к пространным, малопонятным докладным запискам. Но при этом, когда речь шла о конкретных спортивных проблемах, никто не умел решить их так четко, верно и со знанием дела, как он. Самое ужасное, что он избрал именно меня своим доверенным лицом. Правда, он делился со мной не только маниакальными идеями, но и вводил в курс важных конкретных проблем, однако меня это не устраивало. Мне вообще не нравилось, что Ксенжак выделял меня из среды спортсменов. Только я один называл его по имени и был с ним на равной ноге, словно я был лучше остальных. Не берусь утверждать, но мне кажется, это произошло потому, что я был из так называемой «хорошей семьи». Большинство парней нашего клуба, исключая Комаровского, который толкал ядро, не могли похвастаться происхождением. Зато Комаровский годы войны провел в Советском Союзе. Со стороны Ксенжака было глупо выделять меня из-за этого. Если бы он знал, до чего меня эта семья довела. Если бы он только знал, как я мечтал о худшей родословной! Как бы там ни было, Ксенжак выделял меня, а мне это не нравилось. Мне хотелось ничем не выделяться из общей массы. Возможно, я обрел бы тогда какое-то равновесие. А расположение Ксенжака отгораживало меня от остальных наших ребят, которых я любил и которым завидовал, потому что они были именно такими, и к которым, откровенно говоря, я в глубине души относился несколько свысока.
   – Ты меня слышишь?
   – Конечно, слышу. Почему ты сомневаешься в этом?
   – Я думал, опять этот шнур.
   – Пет, шнур в полном порядке.
   – Значит, ты уделишь мне немного времени?
   – Разумеется. Ты знаешь, что всегда можешь располагать мной.
   – Я знаю, что всегда могу на тебя рассчитывать. Так я пришлю к тебе Хелену.
   – Что?
   – Ты слышишь меня? Исправь наконец, черт побери, свой телефон. С тобой невозможно нормально разговаривать.
   – Что?
   – Ты меня слышишь?
   – Не очень.
   – Алло?
   – Да, да. Ну, говори.
   – Значит, я пришлю к тебе Хелену с докладной запиской. Слышишь?
   – Да, слышу. Не спрашивай, ради бога, слышу я или нет, а говори.
   – Очень тебя прошу, просмотри докладную записку, сделай свои замечания и верни мне. Хелена принесет ее, а потом зайдет за ней. Я хотел бы завтра утром отослать ее в Варшаву. Надо, чтобы ее успели прочесть до общего собрания. Понимаешь?
   – Да, да.
   – Что да?
   – Ну, чтобы успели до общего собрания.
   – Ты один понимаешь, насколько это важно!
   Если перед этим кровь ударила мне в голову, то сейчас я почувствовал, как по всему телу прокатилась могучая горячая волна. Я продолжал держать в руке «Олимпию». Я поглядел на нее и швырнул в глубь комнаты.
   – Ну, Марек, договорились?
   – Слушай, Эдвард… Я хотел тебе сказать, что…
   – Что? Говори громче. Теперь я ничего не слышу.
   – Слушай, Эдвард. Я с удовольствием. Но зачем гонять Хелену ко мне? Я все равно собирался по делам в вашу сторону. Лучше я сам заскочу…
   – Поздно, Хелена уже ушла. Она охотно взялась это сделать. Сама предложила, поэтому пусть тебя это не смущает. Она сказала, что хочет загладить свою вину за вчерашнее. Она сейчас будет у тебя. Не то вы можете разминуться.
   Итак, я теперь знал, где Хелена и что она делала.
   – Знаешь, Эдвард… Может…
   – Марек, прости меня, кто-то звонит в дверь. Итак, до свидания. Заранее благодарю тебя.
   Он положил трубку. А я прижимал свою к уху. Я стоял в коридоре на битом стекле с аппаратом в руках. Потом не спеша вернулся в комнату. Поставил телефон на столик возле тахты и, ощутив вдруг страшную усталость, уставился в окно. Горячие волны, которые на мгновение как бы утихли, всколыхнулись с новой силой. Сейчас Хелена будет здесь. Моя квартира неожиданно представилась мне обнаженной, как Олимпия. Как Леда, которая мне вдруг вспомнилась. С минуты на минуту сюда придет Хелена и в действие вступят сверхъестественные мифологические и олимпийские силы. Я почувствовал, как защемило под ложечкой. И это наполнило меня дикой радостью. Нечто такое, вероятно, испытывал Пан, преследуя дриад, если уж обращаться к мифологии. Я знал, когда Хелена переступит порог моей квартиры, ничто уже не поможет.
   Она шла ко мне. Шла сознательно. Я представлял ее себе в красных, плотно обтягивающих брюках и черном свитере на фоне моей мебели и других предметов домашнего обихода, и все стало ужасающе голо, и больше всего сама Хелена в этих чертовых брюках и в чертовом, по правде говоря, чересчур обтягивающем свитере. Я помчался в кухню, схватил щетку и совок для мусора. Увидев, что у меня дрожат руки, я испугался. Но это длилось короткий миг, все чувства, кроме не поддающегося описанию влечения к Хелене, отступили на второй план. Совок для мусора и щетка были очень красивы. Нейлоновые, болотного цвета. Однажды Агнешка принесла их из комиссионного магазина, демонстративно вышвырнув на помойку мою старую щетку и совок, порядочно-таки замызганные. При этом она, конечно, не упустила случая обозвать меня неряхой и грязнулей. Она старалась, когда только могла, дать мне почувствовать свое превосходство, а я не очень хорошо понимал, зачем это ей, собственно, надо. Боюсь, она очень гордилась тем, что ее мать происходила из дворянской семьи, хотя ни за что не призналась бы в этом. Во всяком случае, готов поклясться, она была убеждена, что благородное происхождение дает ей превосходство надо мной, краковским мещанином. Вообще-то даже смешно рассуждать на эту тему. Но, если уж на то пошло, то очевидным фактом является не только шляпный магазин моих родителей на Славковской, но и то, что Аренсы происходят из шведского дворянского рода. И что с того, если после завоеваний Густава Адольфа они навсегда осели в Польше и здорово слиняли? Ничего не скажешь, глупо вспоминать подобные вещи. Но Агнешка все время делала из меня идиота. Во всяком случае, когда у меня так дрожали руки, когда снова и снова на меня накатывали горячие волны и щемило под ложечкой, я ни разу не вспомнил, что щетку и совок мне купила Агнешка, что в этой квартире мы провели столько прекрасных и радостных минут и, что бы ни случилось, я обязан ее оберегать. Куда там! Об этом я подумал позднее, и лишь тогда мне сделалось стыдно. Сейчас квартира была ничья. Уж скорей Леды и Олимпии. Я быстро убрал осколки стекла в коридоре, и эта физическая работа немного меня отрезвила. Я подумал: ведь отсюда можно улизнуть. Я могу выйти из дому и встретить Хелену на улице. Но когда я об этом подумал, раздался звонок.
   Я замер, склонившись к полу. В руках у меня была болотного цвета щетка и такого же цвета совок. Потом пополз на коленях на кухню. Дело было не только в том, чтобы избавиться от щетки и совка. Разумеется, я не мог открывать дверь, держа в руках эти предметы, это не соответствовало бы моменту, как бы ни развивались события. Но дело не только в этом. Мне необходимо было найти какую-то позу, какое-то выражение лица. Какое, я еще не знал. Но, во всяком случае, не то, с каким человек минуту назад сметал в совок для мусора осколки стекла. Вдруг я понял, как это все фальшиво. Ведь я просто хотел произвести на Хелену впечатление. Вот я открываю дверь. Сдержанный, владеющий собой, мужественный. Она будет стоять передо мной в плотно обтягивающих красных брюках и черном свитере, и невольно станет жертвой моего мужского обаяния. Я мобилизовал все силы и средства, чтобы произвести подобный эффект, хотя одновременно был полон решимости встретить Хелену холодно, сдержанно и, не приглашая ее в квартиру, взять докладную записку Ксенжака прямо в дверях. Но фальшь была даже в этом. В тот момент мы находились друг от друга на расстоянии метра, от силы полутора. Я едва ли не слышал ее дыхание. Мы стояли почти рядом, и только дверь, разделявшая нас, не позволяла нам видеть друг друга. Между тем я, который хотел предстать перед ней этаким необыкновенно мужественным, притягательно-отталкивающим, полз на коленях со щеткой и совком в руках, жалкий, смешной и достойный сострадания. Возможно, и она, готовая через минуту предстать предо мной как самая очаровательная женщина на свете, строила глупые подготовительные мины, которые не принято показывать публично, потому что они интимнее самых интимных физиологических функций.
   Впрочем, тогда это не пришло мне в голову. Лишь позднее ползанье в кухню на коленях получило соответствующую оценку. Тогда я был настолько поглощен тем, чтобы иметь мужественную и неординарную позу, что приписывал ее себе даже в минуту жалкого и карикатурного передвижения на коленях.
   Наконец я добрался до кухни, встал с колен, высыпал в ведро осколки стекла и водрузил на место щетку и совок. С минуту я раздумывал. Над чем, сам черт не разберет. Но о чем-то я думал, если вдруг ощутил прилив энергии и непреклонную решимость одолеть самые опасные чары, которые напустит на меня особа в обтягивающих красных брюках.
   Уверенным шагом, не сомневаясь в успехе, я подошел к двери и открыл ее.
   Не знаю, почему я с таким исключительным упорством воображал, что Хелена придет в красных, плотно обтягивающих брюках и черном свитере. Это лишнее доказательство того, что я потерял рассудок и не владел собой. Так она одевалась только дома, и трудно было предположить, чтобы она решилась пройтись в таком наряде по Кракову. Но в эту минуту я не в состоянии был представить ее иначе и настроился именно на это. Возможно, явись она в таком наряде у моих дверей, я сделал бы все, как задумал.
   А намеревался я сказать вежливо, но холодно: «Благодарю тебя за то, что ты взялась это принести, и прости, что не приглашаю тебя зайти, но у меня страшный кавардак. Я сам отошлю записку Эдварду. До свидания».
   И взял бы у нее эту проклятую, идиотскую докладную записку и быстро захлопнул бы дверь. Потом я, может, выл бы от отчаяния или потерял бы даже сознание. Но поступил бы именно так, а не иначе. Наверняка!
   Но, открыв дверь, я увидел то, чего не только не ожидал, но чего не в состоянии был даже себе представить. Передо мной стояла Хелена, собственно, не Хелена, а нечто среднее между статуэткой из севрского фарфора и Брижитт Бардо. Я имею в виду одежду, потому что вообще Хелена не была похожа ни на Брижитт Бардо, ни на кого-нибудь в этом роде. В облике Хелены, в отличие от Дороты и даже в известной мере от Агнешки, не было ничего девичьего. Хелена была женщиной. Обворожительной, зрелой женщиной. Передо мной стояла женщина во цвете лет, одетая, как юная девушка, которая хочет казаться взрослой. На ней была широкая голубая юбка, наверно, на подкладке (я ведь не очень-то разбираюсь в дамских туалетах), большое декольте, обшитое, должно быть, кружевами. На голове – широкополая соломенная шляпка с голубой лентой. В руке она держала зонтик, тоже ажурный, напоминавший нижнюю юбку. Весьма игривого вида. И вся она была какая-то ажурная и улыбалась, точно ребенок.
   – Хелена, – тихо сказал я, а может, мне это только показалось. Во всяком случае, я не сказал того, что собирался. Я даже забыл, что собирался что-то сказать.
   Она стояла и улыбалась, а я чувствовал, что силы оставляют меня, и тут я вспомнил, как когда-то я потешался над выражением: «любовь до потери сознания» и утверждал, что в жизни так не бывает. Мне казалось, вот сейчас я брошусь, обниму Хелену и даже не смогу довести ее до комнаты, и мы, обнявшись, так и застынем на лестнице.
   И тогда она сказала спокойно и деловито:
   – Что же ты, даже не приглашаешь меня войти?
   Иногда на ринге получаешь сильный удар, от которого теряешь сознание, а потом получаешь второй, и он приводит тебя в чувство.
   Восклицание Хелены оказалось именно таким ударом, после того первого, который я получил, отворив дверь.
   – Да, да. Конечно. Входи, пожалуйста.
   – Я принесла тебе писанину Эдварда, – сказала Хелена. – Как по-твоему, в этом есть какой-то смысл?
   – Нет, никакого. Абсолютно никакого.
   – Тогда объясни, зачем он валяет дурака? Ведь он интеллигентный человек, а не понимает, что из-за этих докладных записок над ним все потешаются.
   Я ничего не ответил. Я поверил, что вопрос этот живо ее интересует. И мне стало не по себе. Я почувствовал в душе смертельный холод. Хелена была спокойна и деловита. Может, она действительно пришла только потому, что ее попросил Ксенжак, и за этим ничего не крылось. Может, вчера ничего не случилось и мне это только почудилось?
   Она швырнула на стол папку, сделала движение, словно собиралась сесть в кресло, но заколебалась и взглянула на меня.
   – Я хотела бы присесть, – сказала она, – но мне кажется, ты не в восторге от моего визита и у тебя нет желания меня задерживать. Может, я тебе помешала? – И, не дожидаясь ответа, прибавила: – Ну, я пошла.
   Я стоял посреди комнаты и ничего не говорил. Хелена помолчала, а потом рассмеялась. Рассмеялась как-то очень странно, бросила зонтик на стол рядом с папкой и опустилась в кресло.
   Теперь я понял, вчера мне ничего не привиделось, то, что произошло, произошло на самом деле. Холод исчез, и меня бросило в жар. Хелена у меня в комнате. Она пришла ко мне. Она здесь, и я могу сделать с ней, что захочу. Я даже обязан сделать с ней то, что захочу. От этого меня ничто не спасет, как ничто не спасет от подлости. Я испытывал страстное, священное, как выразился бы маменькин доктор, желание избежать этого, не оскверниться, сохранить верность клятвам и обязательствам. Но что поделаешь, если противоположное желание было не менее сильным и, в известном смысле, не менее священным.
   – Ты меня чуть ли не гонишь, – сказала Хелена, – а я вот сижу. Видишь, каковы женщины?
   – Хелена, – тихо и медленно произнес я, – ты меня не поняла. В писаниях Эдварда есть смысл. В самом деле есть. И никто над этим не смеется.
   Хелена махнула рукой, давая понять, чтобы я не морочил ей голову.
   – Ты вообще знаешь женщин? – спросила она и, не дожидаясь ответа, продолжала: – Мне почему-то кажется, что нет. Несмотря на всю свою образованность, женщин ты не знаешь. И это для тебя плохо кончится. У тебя в жизни будет масса огорчений из-за женщин. Потому что ты их не знаешь. Уверяю тебя. Я могла бы тебе помочь. Если бы ты доверился мне, я бы тебе помогла. Но ты мне не доверяешь. Жаль.
   Она замолчала. Я видел, внезапно ее покинула уверенность, развязность, которую она на себя напустила.
   – Ну, мне пора, – сказала она усталым голосом и встала.
   – Нет-нет, не уходи! – воскликнул я.
   Я не собирался этого говорить. Сам не знаю, как это получилось. Она поглядела на меня с улыбкой, от которой у меня закружилась голова. Взяла со стола зонтик. Казалось, что опять она обретает уверенность в себе.
   – Не думай обо мне плохо, – сказала она, – ты не должен обо мне плохо думать. Постарайся меня понять. Меня никто не понимает. И мне хотелось бы, чтобы ты меня понял. Ты мне очень нравишься, Марек, хотя ты всегда сторонился меня и плохо обо мне думал.
   – Я никогда не думал о тебе плохо! – сказал я без убеждения, понимая, что все, сказанное сейчас Хеленой, не имеет никакого значения. Она говорит, чтобы говорить, как и я отвечаю, чтобы отвечать, так как мы оба боимся молчания, что может вдруг наступить.
   – Ты всегда думал обо мне плохо, – повторила Хелена, – и напрасно ты это отрицаешь.
   Она нагнулась и подняла «Олимпию», которую я швырнул на пол. Она рассматривала ее внимательно и улыбалась своим мыслям.
   – Брось! – крикнул я.
   Она с удивлением поглядела на меня.
   – Пожалуйста, оставь это, – повторил я спокойней, почти с мольбой в голосе.
   Хелена пожала плечами и бросила «Олимпию» на пол.
   – Ты меня не любишь, – сказала она, – и плохо обо мне думаешь. А я хочу, чтобы ты меня любил.
   Она приближалась ко мне, глядя на меня серьезно, хотя в глазах ее блуждала улыбка, с которой она разглядывала «Олимпию». Она подошла совсем близко, коснулась меня. Подняла голову, и в ее глазах уже не было улыбки. В них не было даже взгляда. Сказать, что в них было, вообще невозможно. И тогда мое желание выросло до такого невероятного предела, что я обрел в нем силы противостоять ему. Впрочем, не знаю, в нем ли почерпнул я силу, что может показаться парадоксальным. Важно, что я обрел силу, хотя не ожидал этого от себя.
   Я схватил Хелену за плечи и стал трясти. Не то чтобы грубо или сильно. Я делал это, как врач, который хочет вывести больного из шокового состояния. Я не люблю этаких решительных мужчин, которые с помощью резких слов и жестов убеждают женщин в своем мужском превосходстве. По большей части они жалкие лицемеры и эгоцентрики, склонные любоваться собой.
   Я глядел не на Хелену, а куда-то поверх ее головы.
   – Хелена, – говорил я, – опомнись! Сейчас же уходи и запомни, мы не можем больше видеться. Между нами что-то произошло, но мы не имеем права этому поддаваться. Я хочу тебе только сказать… Я должен сказать… Нет-нет, я ничего не скажу. Зачем? Ты и так все знаешь, но теперь лучше уходи. Уходи поскорей.
   Я слегка оттолкнул ее. Она опустила голову и откинула волосы со лба.
   – Глупый, – сказала она. – Глупый, но это ничего.
   Она повернулась, схватила зонтик и так стремительно выбежала, что я не успел опомниться.
   Тогда я бросился на тахту и зарылся головой в подушку.
   Я думал: «Какого черта я это сделал? Во имя чего отказываюсь я от тех радостей, к которым все люди стремятся, а большинство видит в них истинный смысл жизни?»
   Я делаю это, потому что должен, потому что однажды избрал этот путь.

Глава X

   Было уже десять минут восьмого. А я все еще бездумно лежал в ванне. Впрочем, может, не так уж бездумно. Так или иначе, но я мог опоздать. Ко всем недостаткам Агнешки прибавлялась еще дьявольская пунктуальность. Вообще-то я не считаю пунктуальность недостатком. Я сам очень пунктуален и терпеть не мог необязательных людей. Но у Агнешки все получалось как-то чудно, у нее даже достоинства оборачивались недостатками. Наверно, потому, что она их афишировала, навязывала, использовала как средство мучить людей. Мои часы, кажется, немного спешили. На несколько минут. Часы были водонепроницаемые. Я получил их в подарок от клуба, когда «приложил» англичан. Собственно, мы выиграли тогда только благодаря мне. По-моему, этот факт недооценивают. Но меня это не слишком волнует.
   Конечно, купаться с часами глупо, даже если они водонепроницаемые. Но меня забавляло, что в них не проникает вода. Действительно не проникает. И потом, лежа в ванне, я знал, который час. На этот раз я взглянул на часы для того, чтобы убедиться, что опаздывал. Надо было, по возможности, ограничить масштабы этой катастрофы. Я выскочил из ванны, вода эффектно взметнулась и выплеснулась на каменный пол. Я начал быстро вытираться. Три секунды на то, чтобы причесаться, двадцать семь – на то, чтобы одеться и натянуть ботинки. Я засек время, часы были не только водонепроницаемые, антимагнитные и противоударные, но еще и с секундомером. Клуб тогда порядком поиздержался. Вообще-то щедрыми и великодушными их не назовешь. Я подозревал, что англичане были лишь предлогом. Приближались выборы, и прежнее правление было заинтересовано в том, чтобы голосовали за них. И я действительно проголосовал за старое правление и склонял к этому других, хотя вначале не собирался этого делать. Я был убежден в правильности своего поступка, а подозрение, что это имеет связь с часами, пришло мне в голову значительно позже.
   Когда я выбежал из дому, в моем распоряжении оставалось четыре минуты и шесть секунд. Принимая во внимание, что мои часы были на несколько минут вперед, я не должен был опоздать. Если бы я побежал, то не только успел бы, а еще наверстал несколько минут. Но бежать по Кракову в вечернем костюме было неловко. К счастью, у самого дома я поймал такси и с чувством торжества, словно я вышел победителем в беге на Олимпийских играх, подкатил к зданию Краковской филармонии за минуту и три секунды до назначенного времени.
   Агнешки еще не было. Около филармонии царило оживление, шум, атмосфера возбуждения и особого беспокойства. Мне нравилась эта атмосфера. Так бывает перед началом соревнований по боксу. Ставка была очень высокой. Самый известный пианист в мире, о-го-го! Интересно, как этот тип выглядит? О чем думает, когда играет? Подкатывали машины, выплескивая людей, и быстро отъезжали. Над домами в глубине Звежинецкой розовело небо. Мне нравился этот розовеющий горизонт, этот свет над домами в час заката и рассвета. На рассвете он еще прекраснее. Он наполняет бодростью и манит пойти за те дома, что видны на горизонте. Казалось, там что-то очень радостное, то, что ищешь всю жизнь, не очень хорошо зная, что это такое. Не надо большого ума, чтобы сообразить, что за этими домами будут другие дома на фоне бледно-зеленого или розового неба и они тоже будут сулить нечто неведомое, чего ищешь всю жизнь. Не обязательно дома, это могут быть поля и леса. Но это не меняет существа дела.
   Со мной то и дело раскланивались люди, которых я хорошо знал и которых видел впервые в жизни. Двадцать пять минут восьмого, а Агнешки все нет. Странно. Точно жрец, вступающий в храм искусства, прошествовал толстый лысый тип, который на маскараде в Академии художеств плакал, исполняя цыганские романсы, и пытался декламировать «Оду к молодости» на балу в нашем клубе. Он с достоинством поклонился мне. Я с ним не был знаком, но он знал меня, и для него этого было достаточно. Пожалуй, в каком-то смысле этот человек достиг полноты жизни. Появился Артур Вдовинский с Президентом. Они шли и ссорились. Верней, не ссорились, а Артур в чем-то оправдывался. Она шла с каменным лицом, не обращая на него внимания. Так всегда выглядели их ссоры. Самое смешное, что Артур действительно женился на Президенте, чего никто не ожидал. Она держала его в узде, но он не роптал. Мне нравилось, что она не говорила ничего лишнего.