Плач сменился визгливым смехом, и вниз по ступенькам запрыгала чашка, потом шарик; внизу чашка замерла, а шарик медленно закатился под стол. Я услышал встревоженный мужской голос: «Смотри не упади, Элизабет!» – и кто-то, заливисто смеясь, стал неуклюже спускаться по лестнице в поисках игрушки.
   Она на мгновение замерла, сложив перед собой руки; длинное платье волочилось по каменным плитам, а нелепый маленький чепчик на рыжеватых волосах сбился набок. Ее сходство с Джоанной Шампернун в первый момент поражало, затем изумление сменялось невольным ужасом: это была слабоумная девочка лет двенадцати, с вечно полуоткрытым ртом и еле заметным лбом.
   Она покачала головой, по-прежнему не переставая смеяться, потом схватила чашку и шарик и, визжа от восторга, принялась подбрасывать их в воздух. Внезапно устав от этой забавы, она отшвырнула их в сторону и завертелась на месте, пока голова у нее не закружилась; тогда она рухнула на пол и осталась сидеть, не двигаясь и не сводя глаз со своих башмаков.
   Сверху послышался мужской голос: «Элизабет… Элизабет» – девочка, с трудом поднявшись на ноги, рассмеялась, глядя в потолок. Медленные шаги вниз по лестнице, и вот появился мужчина в длинном, свободно свисавшем одеянии и ночном колпаке. На какое-то мгновенье я решил, что перенесся назад во времени, и что передо мной Генри Шампернун – слабый и бледный, пораженный смертельным недугом. Но это был его сын Уильям; последний раз я видел его подростком, готовившимся занять место главы семьи, поскольку Роджер принес тогда весть о смерти его отца. Теперь ему можно было дать лет тридцать пять, если не больше, и я в смятении понял, что время ушло вперед по меньшей мере лет на двенадцать, и все эти месяцы и годы похоронены в прошлом, которого мне никогда не узнать. Суровая зима 1335 года ни о чем не говорила этому Уильяму, который тогда еще не достиг своего совершеннолетия и не был женат. Теперь он стал хозяином в доме, однако, судя по всему, боролся с недугом, да к тому же запутался в сетях семейных бед.
   – Иди сюда, доченька, иди, любовь моя, – мягко позвал он, протягивая руки; девочка засунула палец в рот и принялась его сосать, поднимая и опуская плечи, потом, внезапно передумав, схватила с пола чашку и шарик и протянула ему.
   – Я брошу тебе шарик, но наверху, а не здесь, – сказал он. – Кэти тоже больна, и ее нельзя оставлять одну.
   – Она ничего не получит, я не дам ей! – сказала Элизабет, тряся головой, и протянула руку, чтобы забрать игрушку.
   – Как! Ты не желаешь поделиться с сестрой, когда она же тебе все это и дала поиграть? Нет, моя Лизи не может так говорить, моя Лизи улетела через каминную трубу, а ее место заняла плохая девочка.
   Он осуждающе прищелкнул языком, и при этом звуке большой рот девочки обмяк, глаза наполнились слезами, и она, горько заплакав, обвила отца руками, цепляясь за его длинные одежды.
   – Ну… Ну… – сказал он. – Папа так не думает, папа любит свою Лиз, но она не должна ему докучать, он еще слаб и болен, и бедная Кэти тоже. Пойдем теперь наверх, и она увидит нас из своей кроватки, и когда ты высоко подбросишь шарик, ей от этого станет лучше и, быть может, она улыбнется.
   Он взял ее за руку и повел к лестнице. В тот же момент кто-то открыл дверь из кухни. Заслышав шаги, Уильям повернул голову.
   – Прежде чем уйдешь, проследи, чтобы все двери были заперты, – сказал он, – и вели слугам никому не открывать. Видит Бог, как ненавистно мне отдавать такое приказание, но иначе нельзя. Больные бродяги только и ждут своего часа, и когда наступит темнота, стучатся в двери.
   – Я знаю! Таких в Тайуордрете много, через них-то и распространилась смертельная зараза.
   Личность говорившего, который стоял на пороге кухни, не вызывала сомнений. Это был Робби, он выглядел повыше и покрепче того подростка, которого я знал, и его подбородок, как и у брата, зарос бородой.
   – Когда поскачешь по дороге, будь бдителен, – дал совет Уильям. – На тебя могут напасть те же обезумевшие бродяги, подумают, что коль скоро ты верхом, значит обладаешь каким-то волшебным даром здоровья, в котором им отказано.
   – Я буду осторожен, сэр Уильям. Не бойтесь. Я бы не оставил вас сегодня вечером, если бы не Роджер. Меня уже пять дней не было дома, а ведь он там один.
   – Знаю, знаю. Храни вас Бог и да сбережет он всех нас в эту ночь.
   Он повел свою дочь по лестнице наверх, а я последовал за Робби на кухню. Там сидели, греясь у очага, трое слуг, вид у них был тупой и безразличный; у одного глаза были закрыты, головой он прислонился к стене. Робби передал ему распоряжение Уильяма, на что тот, не открывая глаз, отозвался: «Господи, спаси и сохрани».
   Робби затворил за собой дверь и пересек конный двор. Его пони был привязан в стойле внутри сарая. Он оседлал его и неспешно поскакал под моросящим дождем вверх по холму, оставляя позади вытянувшиеся вдоль утопающей в грязи дороги немногочисленные хижины. Все двери были плотно заперты, и только над крышами одного или двух домов вился дымок, другие все выглядели покинутыми. Мы достигли уступа холма, и Робби вместо того, чтобы свернуть направо, на дорогу, ведущую в деревню, остановился слева, возле податного дома; спешившись, он привязал своего пони к воротам и пошел вверх по дорожке к соседней часовне. Он отворил дверь и вошел внутрь, я последовал за ним. Часовня была крохотная, не больше двадцати футов в длину и пятнадцати в ширину, с единственным окном за алтарем, которое было обращено на восток. Перекрестившись, Робби встал перед алтарем на колени и склонил в молитве голову. Под окном я прочел надпись: «Эту часовню построила Матильда Шампернун в память о своем муже Уильяме Шампернуне, скончавшемся в 1304 году». На каменной плите ближе к ступеням алтаря были обозначены ее собственные инициалы и дата смерти, которую я не сумел расшифровать. На такой же плите слева были видны инициалы Г. Ш. Здесь не было ни витражей, ни статуй, ни надгробий вдоль стен: это была молельня, поминальная часовня.
   Поднявшись с колен, Робби повернулся. И тут я заметил еще одну плиту перед ступенями алтаря. На ней были выбиты буквы: И. К. и дата – 1335 год. Выйдя вслед за Робби под дождь и спускаясь с ним к деревне, я думал, что знаю лишь одно имя, которое подошло бы под эти инициалы.
   Вокруг царило запустение – и здесь, возле податного дома, и в деревне. На общинном лугу ни души, никакой домашней живности, ни лающих собак. Двери домиков, теснившихся вокруг луга, были заперты, как и в самой усадьбе. Единственная полудохлая от голода коза с проступающими на тощих боках ребрах была привязана на цепь возле колодца и щипала скудную траву.
   Мы взобрались по дорожке на холм, возвышавшийся над монастырем, и я бросил оттуда взгляд на территорию, обрамленную монастырской стеной, но не увидел там никаких признаков жизни. Ни одна струйка дыма не поднималась ни над жилищем монахов, ни над зданием капитула; казалось, все покинули монастырь, и спелые яблоки в саду так и остались нетронутыми висеть на деревьях; когда же мы проходили мимо расположенных на возвышенности полей, я увидел, что земля не перепахана, а часть пшеницы так и осталась неубранной и гнила на земле, словно ночью тут пронеслась буря и все прибила и разметала. На пастбище, ниже по склонам, свободно бродил монастырский скот, и, когда мы проходили мимо, коровы отчаянно мычали нам вслед в надежде, что Робби, верхом на своем пони, погонит их домой.
   Мы с легкостью перебрались через ручей вброд, поскольку был отлив, и вода быстро убывала, обнажая гладкий грязно-коричневый под дождем песок. Тонкая струйка дыма поднималась над крышей дома Джулиана Полпи – по крайней мере, хоть он уцелел в этом кошмаре, – но домик Джеффри Лампетоу в долине выглядел таким же пустым и заброшенным, как и дома вокруг общинного луга. Это был не тот мир, который я знал и который успел полюбить, мир, к которому страстно стремился, ибо любовь и ненависть наделялись в нем магическими свойствами и там не было места серому однообразию; теперь же это место своим полным запустением напоминало безобразнейшие черты пейзажа двадцатого века после очередного катаклизма, наводя на мысль о полной безнадежности и обреченности – как предчувствие ядерной катастрофы.
   Перебравшись через ручей, Робби направился вверх по холму и, проехав через рощицу, спустился к стене, окружавшей Килмерт. Дыма над крышей не было. Он спрыгнул с пони, предоставив животному самому брести в конюшню, бегом пересек двор и отворил дверь: «Роджер!» – услышал я его возглас. «Роджер!» – раздалось снова. Кухня была пуста, торф в очаге уже давно сгорел. На столе валялись остатки пищи, и пока Робби взбирался по лестнице, что вела на чердак, где они обычно спали, я заметил, как по полу просеменила крыса.
   На чердаке, по-видимому, никого не оказалось, поскольку Робби тотчас спустился по лестнице и отворил расположенную прямо под ней дверь, через которую можно было попасть в хлев, и в тот же миг моему взору открылся узкий проход, заканчивавшийся кладовой и погребом. Щели в стене позволяли лучам света проникать в это погруженное во мрак помещение, они же были и единственным источником притока свежего воздуха. Создавался небольшой сквознячок, и помещение, наполненное сладковатым затхлым запахом гниющих яблок, что рядами лежали у стены, хоть немного проветривалось. В дальнем углу стоял чугунный котел, еле державшийся на своих трех ножках и заржавевший оттого, что им давно не пользовались, а рядом с ним – кувшины, горшки, большая трехзубая вилка, пара кузнечных мехов: странное место для постели больного. Он, наверное, перетащил с чердака свой тюфяк и положил его здесь, рядом со щелью в стене, а потом слишком ослаб или просто не мог заставить себя подняться и остался лежать тут несколько дней и ночей вплоть до сегодняшнего утра.
   – Роджер! – прошептал Робби. – Роджер!
   Роджер открыл глаза. Я не узнал его. Волосы у него стали белыми, глаза ввалились, обострились черты лица, кожа под нечесаной седой бородой выглядела бесцветной, помятой; такими же бесцветными были и припухлости у него за ушами. Он что-то шепнул, думаю, просил воды. Робби бросился на кухню, но я остался стоять подле него на коленях, пристально вглядываясь в этого человека, запомнившегося мне таким сильным и уверенным в себе.
   Робби вернулся с кувшином и, обхватив брата руками, стал поить его, но Роджер, сделав пару глотков, поперхнулся и, задыхаясь, откинулся снова на тюфяк.
   – Нет, бесполезно, – сказал он. – Опухоль перешла на шею, не дает дышать. Смочи мне губы, и достаточно.
   – Сколько ты здесь лежишь? – спросил Робби.
   – Не знаю. Возможно, четыре дня и четыре ночи. Почти сразу как ты ушел, я понял, что зараза меня все-таки одолела, и перенес свою постель в погреб, чтобы ты, когда вернешься, мог спокойно спать наверху. Как дела у сэра Уильяма?
   – Слава Богу, поправляется, и юная Кэтрин тоже. Элизабет и слуги пока избежали заразы. За эту неделю в Тайуордрете умерло больше шестидесяти человек. Монастырь, как ты знаешь, закрыт, приор и вся братия уехали.
   – Невелика потеря, – прошептал Роджер. – Как-нибудь обойдемся без них. Ты был в часовне?
   – Был и прочел обычную молитву.
   Он снова смочил брату губы и неуклюже, но с нежностью, попытался как бы размять припухлости за ушами.
   – Говорю тебе, все бесполезно, – сказал Роджер. – Это конец. И не нужно мне ни священника, ни места на кладбище среди всех прочих. Похорони меня на скале, Робби, куда ветер доносит запах моря.
   – Я схожу в Полпи за Бесс, – сказал Робби. – Вместе с ней мы сумеем тебя выходить.
   – Нет, – сказал Роджер, – у нее теперь есть о ком заботиться – дети, Джулиан. Выслушай мою исповедь, Робби. Вот уже тринадцать лет, как у меня лежит камень на сердце.
   Он попытался сесть, но у него не хватило сил, и Робби, у которого по щекам катились слезы, ласковым движением убрал прядь спутанных волос, падавших брату на глаза.
   – Если ты хочешь поведать о леди Карминоу, мне нет нужды это выслушивать, Роджер, – сказал он. – Мы с Бесс еще тогда знали, что ты любил ее – и любишь до сих пор. Мы тоже ее любили. В этом нет никакого греха.
   – В любви-то – нет, но в убийстве – есть, – сказал Роджер.
   – В убийстве?
   Робби, стоя на коленях возле брата, в замешательстве взглянул на него, затем покачал головой.
   – Ты бредишь, Роджер, – мягко сказал он. – Все мы знаем, как она умерла. До того, как прийти сюда, она уже несколько недель была больна, только скрывала от нас, а потом, когда они пригрозили увезти ее силой, пообещала, что явится к ним через неделю, и они ей позволили остаться.
   – И она бы ушла, да я помешал…
   – Как ты помешал? Она умерла до того, как истекла неделя, здесь, в комнате наверху, на руках у тебя и Бесс!
   – Она умерла, потому что я не хотел, чтобы она страдала, – сказал Роджер. – Она умерла, потому что, сдержи она свое слово и отправься в Трилаун, а затем в Девон, ее ждала бы медленная смерть, и она растянулась бы на недели, на месяцы, эта мука, через которую прошла наша мать, когда мы были совсем юными. Поэтому я дал ей уйти во сне, и она так и не узнала, что я сделал, так же как не ведали об этом ни Бесс, ни ты сам…
   Он нащупал руку Робби и сжал ее.
   – Ты никогда не спрашивал себя, Робби, что я делал, когда в прежние времена допоздна оставался в монастыре или, бывало, приводил Meраля сюда, в погреб?
   – Я знал, что с французских судов сгружали товары и ты доставлял их в монастырь. Вино и многое другое по заказу приора. Потому-то монахи и жили припеваючи.
   – Они также обучили меня своим секретам, – сказал Роджер. – Но не молитвам, а как погружать людей в грезы и вызывать видения. Как обрести рай на земле, который длится лишь несколько часов. Как умерщвлять людей. И только после гибели юного Бодругана, доверенного заботам Мераля, я почувствовал отвращение к этим играм и отказался в них участвовать. Но секреты усвоил хорошо и воспользовался ими, когда пришло время. Я дал ей кое-что, чтобы облегчить ее страдания и ускорить конец. Это было убийство, Робби, и смертный грех. И никто кроме тебя о нем не знает…
   Говорить Роджеру было трудно, и он лишился последних сил. Робби, внезапно растерявшийся и напуганный близостью смерти, выпустил его руку, поднялся и, спотыкаясь, будто слепой, поковылял на кухню в поисках, как я думаю, еще одного одеяла для своего брата. Я же остался стоять на коленях, и Роджер, открыв глаза в последний раз, посмотрел на меня. Наверное, он умолял отпустить ему грехи, но там, в его мире, не было никого, кто бы мог это сделать, и я подумал, не по этой ли причине он продолжал скитаться во времени, путешествуя сквозь века. Как и Робби, я был бессилен, я опоздал на шесть столетий.
   – Отойди, душа христианина, из сего мира во имя Бога Отца Всемогущего, тебя создавшего; во имя Иисуса Христа, Сына Бога живого, который пострадал за тебя; во имя Духа Святого, который сошел на тебя…
   Дальше я не помнил, но это не имело значения, поскольку он уже отошел в мир иной. Свет проникал в старую прачечную сквозь щели в ставнях, я стоял там на коленях, на каменном полу лаборатории, среди густых склянок. Не было ни тошноты, ни головокружения, ни свиста в ушах. Полнейшая тишина – и чувство глубокого умиротворения.
   Я поднял голову и увидел, что у стены стоит доктор и смотрит на меня.
   – Это конец, – сказал я. – Роджер умер, освободился. Все кончено.
   Доктор взял меня под руку и провел через весь дом в библиотеку. Мы сели на диван у окна, выходившего на море, и он произнес:
   – Расскажите мне все как было.
   – Разве вы не знаете?
   Увидев его в лаборатории, я в первый момент подумал, что он подвергся эксперименту вместе со мной, но потом сообразил, что это невозможно.
   – Я был с вами там, возле Граттена, – сказал он, – затем мы вместе поднялись на холм, а потом я следовал за вами на машине. Вы на минуту остановились в поле, над Тайуордретом, недалеко от того места, где две дороги сходились в одну, затем мы пересекли деревню, двинулись по направлению к Полмиару и прибыли сюда. Вы шли вполне нормально, только, пожалуй, быстрее, чем если бы просто гуляли. Потом вы резко свернули вправо, через рощицу, и я поехал прямо сюда. Я знал, что найду вас в подвале.
   Я поднялся с дивана и взял с книжной полки один из томов «Британники».
   – Что вы ищете? – спросил он.
   – Год Черной смерти, – ответил я, перелистывая страницы. – Вот, 1348 год. Тринадцать лет после смерти Изольды.
   Я поставил книгу на место.
   – Бубонная чума, – заметил он. – Она и в наши дни встречается на Востоке, несколько случаев было зарегистрировано во Вьетнаме.
   – Правда? – сказал я. – Я видел, что она натворила в Тайуордрете шестьсот лет тому назад.
   Я подошел к дивану и взял трость.
   – Вам, должно быть, интересно, как я смог совершить это последнее путешествие, – сказал я. – Вот ответ.
   Я отвинтил набалдашник и показал ему стопку. Доктор взял ее, повертел в руках, убедился, что она совершенно пуста.
   – Вы меня извините, – сказал я, – но когда я увидел вас там, возле Граттена, я понял, что у меня нет выбора. Это был мой последний шанс. И я ни о чем не жалею, потому что теперь со всем этим действительно покончено. Никаких соблазнов. У меня не возникнет больше желания возвращаться в тот, другой, мир. Я вам сказал уже, что Роджер освободился, и я вместе с ним.
   Он не ответил. Он продолжал разглядывать пустую стопку.
   – А теперь, – сказал я, – перед тем, как мы позвоним в Дублин и спросим, там ли Вита, не могли бы вы мне сказать, что еще было в заключении Джона Уиллиса?
   Он взял трость, вернул стопку на место, завинтил набалдашник и протянул ее мне.
   – Я его сжег, подпалил зажигалкой, когда вы стояли на коленях в подвале и читали молитву по усопшим. Момент мне показался самым подходящим, и я предпочел уничтожить это заключение, не хранить в своей картотеке.
   – Это не ответ на мой вопрос, – заметил я.
   – Другого вы не получите, – возразил он.
   В холле начал трезвонить телефон. Я подумал, в который уже раз он вот так надрывается за сегодняшний день.
   – Наверно, Вита, – сказал я. – Пожалуй, мне опять пора становиться на колени! Сказать ей, что меня случайно заперли в мужской уборной и что завтра я прилечу к ней?
   – Будет разумнее, – медленно проговорил доктор, – если вы скажете, что надеетесь присоединиться к ней позже, быть может, через несколько недель.
   Я нахмурил брови.
   – Но это абсурд. Меня здесь больше ничто не держит. Я же сказал вам: все кончено, я свободен.
   Он не ответил. Он просто сидел и пристально смотрел на меня.
   Телефон продолжал трезвонить, и я пересек комнату, чтобы ответить, но когда я взял трубку, случилось нечто совершенно непредвиденное: я не мог удержать ее: мои пальцы и ладони одеревенели и не слушались. Трубка выскользнула из онемевшей руки и с грохотом упала на пол.