– Да, верной у графини Дю Барри, – прошептал Людовик XVI.
   Он опять помолчал некоторое время, потом продолжал:
   – Знаете ли вы историю этого портрета, доктор?
   – Ваше величество, вы имеете в виду историю изображенного на картине короля или историю самого портрета?
   – Я говорю об истории портрета.
   – Нет, государь, мне она не знакома. Я знаю только, что картина была написана в Лондоне в тысяча шестьсот сорок пятом или сорок шестом году, – вот и все, что я могу о ней сообщить. Однако мне совершенно не известно, каким образом она попала во Францию и как оказалась в эту минуту в комнате вашего величества.
   – Как она попала во Францию, я вам сейчас расскажу, а вот каким образом она оказалась в моей комнате, я и сам не знаю.
   Жильбер с изумлением взглянул на Людовика XVI.
   – Во Францию портрет попал так, – повторил Людовик XVI, – я не сообщу вам ничего нового по существу, но могу рассказать о некоторых подробностях. Вы поймете, что заставляло меня останавливаться перед этим портретом и о чем я думал, глядя на него.
   Жильбер наклонил голову, давая понять королю, что он внимательно слушает.
   – Лет тридцать тому назад, – продолжал Людовик XVI, – во Франции существовал кабинет министров, пагубный для всей страны, но в особенности для меня, – со вздохом прибавил он при воспоминании о своем отце, который, как он полагал, был отравлен австрийцами, – я имею в виду кабинет министров господина де Шуазеля. Было решено заменить его д'Эгийоном и Мопу, чтобы заодно покончить и с парламентами. Однако мой дед, король Людовик Пятнадцатый, очень боялся иметь дело с парламентами. Чтобы справиться с парламентами, от него требовалась сила воли, которой он уже давно не обладал. Из обломков этого старика необходимо было слепить нового человека, а для этого было лишь одно средство: упразднить постыдный гарем, существовавший под названием Оленьего Парка и стоивший стольких денег Франции и популярности – монархии. Вместо целого хоровода молодых девиц, среди которых Людовик Пятнадцатый терял последние крохи мужского достоинства, необходимо было подобрать королю одну-единственную любовницу, которая заменила бы ему всех других, но которая в то же время не могла бы иметь достаточного влияния, чтобы заставить его проводить определенную политику, но обладала бы крепкой памятью, чтобы каждую минуту повторять ему на ушко затверженный ею урок. Старый маршал Ришелье знал, где найти такую женщину; он отправился на поиски и вскоре нашел то, что нужно. Вы ее знали, доктор: именно у нее вы видели этот портрет.
   Жильбер поклонился.
   – Мы эту женщину не любили, ни королева, ни я! Королева, возможно, еще в меньшей степени, нежели я, потому что королева – австриячка, воспитанная Марией-Терезией в духе великой европейской политики, центром которой ей представлялась Австрия; в приходе к власти герцога д'Эгийона Мария-Терезия видела причину падения своего друга герцога де Шуазеля; итак, мы ее не любили, как я уже сказал, однако я не могу не воздать ей должное: разрушая, она действовала в моих личных интересах, а говоря по совести – в интересах всеобщего блага. Она была искусной актрисой! Она прекрасно сыграла свою роль: она удивила Людовика Пятнадцатого ухватками, не знакомыми дотоле при дворе; она развлекала короля тем, что подшучивала над ним; она сделала из него мужчину, заставив его поверить в то, что он был мужчиной…
   Король внезапно замолчал, словно упрекая себя за непочтительный тон, в котором он говорил о своем деде с чужим человеком; однако, заглянув в открытое и честное лицо Жильбера, он понял, что обо всем может говорить с этим человеком, так хорошо его понимавшим.
   Жильбер догадался о том, что происходило в душе короля, и, не выказывая нетерпения, ни о чем не спрашивая, он, не таясь, взглянул в глаза будто изучавшему его Людовику XVI и продолжал спокойно слушать.
   – Мне, возможно, не следовало говорить вам все это, сударь, – с не свойственным ему изяществом взмахнув рукой и поведя головою, заметил король, – потому что это мои самые сокровенные мысли, а король может обнажить свою душу лишь перед теми, а чьей искренности он совершенно уверен. Можете ли вы обещать мне, что будете со мною столь же откровенны, господин Жильбер? Если король Франции всегда будет говорить вам то, что он думает, готовы ли и вы к тому, чтобы быть с ним откровенным?
   – Государь, – отвечал Жильбер, – клянусь вам, что если вы, ваше величество, окажете мне эту честь, я также готов оказать вам эту услугу; врач отвечает за тело, так же как священник несет ответственность за душу, но, оберегая тайну от посторонних, я в то же время счел бы преступлением не открыть всей правды королю, оказавшему мне честь этой просьбой.
   – Значит, господин Жильбер, я могу положиться на вашу порядочность?
   – Государь! Если вы мне скажете, что через четверть часа меня по вашему приказанию должны казнить, я не буду считать себя вправе бежать, ежели вы сами не прибавите: «Спасайтесь!» – Хорошо, что вы мне сказали об этом, господин Жильбер. Даже с самыми близкими друзьями, с самой королевой я зачастую разговариваю шепотом, а с вами я рассуждаю вслух. Он продолжал:
   – Так вот, эта женщина, понимая, что от Людовика Пятнадцатого она может добиться в лучшем случае робких поползновений на что бы то ни было, не покидала его никогда, чтобы воспользоваться малейшим проявлением его воли. На заседаниях Совета она неотступно следовала за ним, склонялась к его креслу; на глазах у канцлера, у всех этих важных господ и старых судей она пресмыкалась перед королем, кривлялась, словно обезьяна, трещала, как попугай, однако благодаря этому она денно и нощно держала королевство в своих руках. Но это еще не все. Возможно, неутомимая Эгерия даром теряла бы свое время, если бы герцог де Ришелье не догадался подкрепить эти постоянно повторяемые ею слова вещественными доказательствами. Под тем предлогом, что паж, которого вы видите на этой картине, носил имя Барри, полотно было куплено для этой женщины как фамильный портрет. Этот печальный господин, будто предчувствующий события тридцатого января тысяча шестьсот сорок девятого года, появился в будуаре шлюхи, где стал свидетелем ее похотливых забав и наглых выходок; ведь портрет был ей нужен вот зачем: она, не переставая смеяться, брала Людовика Пятнадцатого за голову и, показывая ему на Карла Первого, говорила: «Взгляни, Людовик: вот король, которому отрубили голову, потому что он не умел справиться со своим парламентом; так не пора ли и тебе поостеречься своего?» Людовик Пятнадцатый растоптал свой парламент и спокойно умер на собственном троне. А мы отправили в изгнание женщину, к которой, возможно, нам следовало бы отнестись с большей снисходительностью. Это полотно долгое время пролежало на чердаке в Версале, и я ни разу даже не поинтересовался тем, что же с ним сталось… Как очутилось оно здесь? Почему портрет следует за мной, вернее, преследует меня?
   С печальным видом покачав головой, король продолжал:
   – Доктор! Не усматриваете ли вы в этом рокового предзнаменования?
   – Усмотрел бы, государь, если бы портрет ни о чем вам не говорил. Но если вы слышите его предупреждения, то это не рок, а сама судьба вам его посылает!
   – Неужели вы и впрямь думаете, что такой портрет может ни о чем не говорить королю, оказавшемуся в моем положении?
   – Раз вы, ваше величество, разрешили мне говорить правду, позволительно ли мне будет задать вопрос?
   Людовик XVI на минуту задумался. – Спрашивайте, доктор, – решился он наконец. – Что именно говорит этот портрет вашему величеству?
   – Он говорит мне о том, что Карл Первый потерял голову, пойдя войной на собственный народ, и что Иаков Второй лишился трона, после того как он покинул народ.
   – В таком случае портрет, как и я, говорит вам правду.
   – Так что же?.. – молвил король, вопросительно глядя на Жильбера.
   – Раз король позволил мне задать ему вопрос, я хотел бы узнать, что ваше величество ответит портрету.
   – Господин Жильбер! Даю вам честное слово дворянина, что я еще ничего не решил: я буду действовать в зависимости от обстоятельств.
   – Народ боится, что король собирается пойти на него войной.
   Людовик XVI покачал головой.
   – Нет, доктор, нет, – отвечал он, – я мог бы это сделать только при поддержке иностранных государств, а я слишком хорошо знаю, в каком положении находится сейчас Европа, чтобы надеяться на нее. Прусский король предлагает вторгнуться во Францию во главе сотни тысяч солдат; однако мне известны честолюбивые интриганские замыслы этой небольшой монархической страны, которая всеми силами стремится стать великим королевством и которая повсюду мутит воду в надежде выловить еще одну Силезию. Австрия предоставляет в мое распоряжение еще одну сотню тысяч солдат; но я не люблю моего шурина Леопольда, двуликого Януса, благочестивого философа, мать которого, Мария-Терезия, отравила моего отца. Мой брат д'Артуа предлагает мне поддержку Сардинии и Испании, но я не доверяю обеим этим державам, подчиняющимся моему брату д'Артуа; ведь он держит при себе господина де Калона, смертельного врага королевы, того самого, который снабдил комментариями – я видел собственными глазами, манускрипт – памфлет графини де ла Мотт об этом отвратительном деле с ожерельем, мне известно обо всем, что там происходит. На предпоследнем заседании Совета стоял вопрос о моем низложении и назначении регента в лице, по всей видимости, другого моего горячо любимого братца графа Прованского; а на последнем заседании Совета господин де Конде, мой кузен, предложил вторгнуться во Францию и двинуться на Лион, «чтобы ни случилось с королем»!.. Ну а Екатерина Великая – это совсем другое дело: она ограничивается советами: вы можете себе представить, как она, сидя за столом, доедает Польшу, а пока она не закончит трапезу, она не встанет из-за стола; итак, она дает мне совет весьма возвышенный, но он может вызвать лишь смех, если принять во внимание события последних дней. «Короли, – говорит она, – должны следовать своей дорогой, не обращая внимания на крики окружающих, как луна идет своим путем, не заботясь о том, что лают собаки». Можно подумать, что русские собаки только лают; пусть-ка она пришлет кого-нибудь спросить у Дезюта и Варикура, кусаются ли наши псы.
   – Народ боится, что король собирается бежать, покинуть Францию…
   Король медлил с ответом.
   – Государь! – с улыбкой продолжал Жильбер. – Людям свойственно понимать данное королем разрешение буквально. Я вижу, что допустил нескромность, однако, позволив себе этот вопрос, я всего-навсего высказал опасение.
   Король положил Жильберу руку на плечо.
   – Доктор! – молвил он. – Я обещал вам сказать правду и потому буду с вами до конца откровенным. Да, эта возможность обсуждалась; да, я получил такое предложение; да, таково мнение многих преданных мне людей: я должен бежать. Однако в ночь на шестое октября, в ту минуту, когда, рыдая у меня на руках и прижимая к себе обоих детей, королева, как и я, ожидала смерти, она заставила меня поклясться, что я никогда не убегу один, что если нам суждено бежать из Франции, мы уедем все вместе, чтобы всем спастись или всем умереть. Я поклялся, доктор, и клятвы не нарушу. А так как я не считаю, что мы можем бежать все вместе так, чтобы нас раз десять не остановили прежде, чем мы доберемся до границы, то мы и не побежим.
   – Государь, – заметил Жильбер, – я восхищен рассудительностью вашего величества. Почему же вся Франция не слышит вас так, как сейчас слышу вас я? Как смягчилась бы злоба, преследующая ваше величество! До какой степени уменьшилась бы угрожающая вам опасность!
   – Злоба? – переспросил король. – Неужели вы думаете, что мой народ меня ненавидит? Опасность? Если не принимать всерьез мрачные мысли, навеянные мне этим портретом, я могу с уверенностью сказать вам, что самая большая опасность позади.
   Жильбер посмотрел на короля, испытывая к нему глубокую жалость.
   – – Вы согласны со мной, не правда ли, господин Жильбер? – спросил Людовик XVI.
   – По моему мнению, вы, ваше величество, только вступаете в борьбу, а четырнадцатое июля и шестое октября – лишь предвестники страшной драмы, которую Франции предстоит сыграть перед лицом других народов.
   Людовик XVI слегка побледнел.
   – Надеюсь, вы ошибаетесь, доктор, – молвил он.
   – Я не ошибаюсь, государь.
   – Как же вы можете быть осведомлены на этот счет лучше меня? Ведь у меня – полиция и контрразведка!
   – Государь, у меня нет ни полиции, ни контрразведки, это верно; однако благодаря моему положению я являюсь естественным посредником между тем, что близко к поднебесью, и тем, что пока скрывается в недрах земли. Государь, государь! То, что мы пережили, – это лишь землетрясение; нам еще предстоит пережить огонь, пепел и вулканическую лаву.
   – Вы сказали «пережить», доктор; не правильнее ли было бы сказать: «избежать»?
   – Я сказал «пережить», государь.
   – Вы знаете мое мнение по поводу иностранных государств. Я никогда не позову их во Францию, если только – не скажу, моя жизнь, – что мне жизнь? я давно принес ее в жертву! – если только жизнь моей супруги и моих детей не будет подвергаться настоящей опасности.
   – Я хотел бы пасть пред вами ниц, государь, чтобы выразить вам признательность за подобные чувства. Нет, государь, в иностранных государствах нужды нет. К чему помощь извне, если вы еще не исчерпали собственные возможности? Вы боитесь, что вас захлестнет Революция, не правда ли, государь?
   – Да, я готов это признать.
   – В таком случае есть два способа спасти короля и Францию.
   – Что же за способы, доктор? Скажите, и вы будете достойны всяческих похвал.
   – Первый способ заключается в том, чтобы возглавить и направить Революцию.
   – Она увлечет меня за собой, господин Жильбер, а я не хочу идти туда, куда идет толпа.
   – Второй способ – надеть на нее удила покрепче и обуздать.
   – Как же называются эти удила, доктор?
   – Популярность и гений.
   – А кто будет кузнецом?
   – Мирабо!
   Людовик XVI подумал, что ослышался, и пристально посмотрел на Жильбера.

Глава 18.
МИРАБО

   Жильбер понял, что ему предстоит долгая борьба, но он был готов к ней.
   – Мирабо! – повторил он. – Да, государь, Мирабо! Король обернулся и вновь взглянул на портрет Карла I.
   – Что бы ты ответил, Карл Стюарт, – спросил он, обращаясь к поэтическому полотну Ван-Дейка, – если бы в то мгновенье, когда ты почувствовал, что земля дрожит у тебя под ногами, тебе предложили бы опереться на Кромвеля?
   – Карл Стюарт отказался бы и правильно бы сделал, – заметил Жильбер, – потому что между Кромвелем и Мирабо нет ничего общего.
   – Я не знаю, как вы относитесь к некоторым вещам, доктор, – сказал король, – однако для меня не существует степеней предательства: предатель есть предатель, и я не умею отличить того, кто предал в малом, от того, кто предавал в большом.
   – Государь! – проговорил Жильбер почтительно, хотя и с едва уловимым оттенком непреклонности. – Ни Кромвель, ни Мирабо не являются предателями.
   – Кто же они?! – вскричал король.
   – Кромвель – восставший раб, а Мирабо – недовольный дворянин.
   – Чем же он недоволен?
   – Да всем… Отцом, заключившим его в замок на острове Иф, а потом в главную башню Венсенского замка; трибуналами, осудившими его гений и до сих пор не воздавшими ему должное.
   – Главное достоинство политика, господин Жильбер, – живо возразил король, – это его честность.
   – Красивые слова, государь, слова, достойные Тита, Траяна или Марка-Аврелия; к несчастью, опыт показывает, что это неверно.
   – То есть как?
   – Разве можно считать честным человеком Августа, принявшего участие в разделе мира вместе с Лепидом и Антонием, а потом изгнавшего Лепида и убившего Антония, чтобы стать единственным владельцем? Может быть, вы считаете честным человеком Карла Великого, который отправил брата Карломана доживать свои дни в монастырь и который, желая покончить со своим врагом Видукиндом, человеком почти столь же высоким, как и он сам, приказал отрубить готовы всем саксонцам, рост которых превышал длину меча? Может быть, честным человеком был Людовик Одиннадцатый, который восстал против отца с целью свержения его с престола и, несмотря на неудачу, внушал несчастному Карлу Седьмому такой ужас, что из страха быть отравленным он сам себя уморил голодом? Считаете ли вы честным человеком Ришелье, затевавшего в альковах Лувра и на лестницах Кардинальского дворца заговоры, которые заканчивались на Гревской площади? Или, может быть, вы называете честным человеком Мазарини, подписавшего пакт с благодетелем, но отказавшего Карлу Второму не только в полумиллионе и пятистах солдатах, но и выдворившего его из Франции? Был ли честен Кольбер, предавший, обвинивший, свергнувший своего благодетеля и бесстыдно занявший его еще теплое кресло, когда того живьем бросили в подземелье, откуда у него был один выход – на кладбище? Однако никто из них, слава Богу, не нанес ущерба ни королям, ни королевской власти!
   – Но вы же знаете, господин Жильбер, что господин де Мирабо не может принадлежать мне, потому что он состоит на службе у герцога Орлеанского.
   – Ах, государь, с тех пор, как герцог находится в изгнании, у господина де Мирабо нет хозяина.
   – Каким образом, по вашему мнению, я могу довериться человеку, который торгует собой?
   – Купив его… Неужели вы не можете дать ему больше других?
   – Этот ненасытный человек потребует миллион!
   – Если Мирабо продастся за миллион, государь, то он его и отработает. Вы думаете, он стоит меньше, чем господин или госпожа де Полиньяк?
   – Господин Жильбер!..
   – Если король лишает меня слова, я умолкаю, – с поклоном отвечал Жильбер.
   – Нет, нет, продолжайте.
   – Я все сказал, государь.
   – Тогда давайте обсудим сказанное.
   – С удовольствием! Я знаю моего Мирабо как свои пять пальцев.
   – Так вы – его друг!
   – К сожалению, я не имею такой чести; кстати, у господина де Мирабо – только один друг, общий с ее величеством.
   – Да, знаю: граф де Ламарк. Дня не проходит, чтобы мы его в этом не упрекнули.
   – Вашему величеству следовало бы, напротив, защищать его и ни в коем случае с ним не ссориться.
   – А какой вес в общественном мнении может иметь дворянчик вроде Рикети де Мирабо?
   – Прежде всего, государь, позвольте вам заметить, что господин де Мирабо – не дворянчик, а дворянин. Во Франции не так уж много дворян, ведущих свою родословную с одиннадцатого века, потому что наши короли, желая окружить себя несколькими лишними людьми, имели снисходительность потребовать от тех, кому они оказывают честь, позволяя им сесть в свою карету, доказательство их дворянства лишь с тысяча трехсот девяносто девятого года. Нет, государь, он – не дворянчик, ведь его предок – Аригетти Флорентийский; в результате поражения партии гибеллинов он осел в Провансе, Он не может быть дворянчиком, потому что среди его предков был марсельский коммерсант, – вы ведь знаете, государь, что марсельская знать так же, как и венецианская, имеет привилегию не нарушать закона чести, занимаясь коммерцией.
   – Развратник! – перебил его король. – По слухам, это мясник, мот!
   – Ах, государь, нужно принимать людей такими, какими их создала природа; Мирабо всегда бывали в молодости шумными и необузданными; однако с годами они остепеняются. В молодости они, к несчастью, действительно именно такие, как вы сказали, ваше величество; но как только они обзаводятся семьями, они становятся властными, высокомерными, но и строгими. Король, который не желает их знать, был бы неблагодарным королем, ибо они поставили в сухопутную армию бесстрашных солдат, а во флот – искусных моряков. Я твердо знаю, что с их провинциальным мировоззрением, совершенно не приемлющим централизации, в их полуфеодальной-полуреспубликанской оппозиции они пренебрегали с высоты своих башен властью министров, а иногда и властью королей; я знаю, что они не однажды бросали в Дюрансу налоговых инспекторов, покушавшихся на их земли; мне известно, что они с одинаковым небрежением и даже с презрением относились к придворным и к приказчикам, а откупщик был для них то же, что писатель; они уважали только две вещи в мире: шпагу и плуг; один, как мне известно, написал, что «раболепствовать так же свойственно бледным и бездушным придворным, как свойственно уткам копаться в грязи». Однако все это, государь, ни в коей мере не свидетельствует о том, что он – дворянчик, скорее – наоборот: это показатель высшей морали и уж наверное – дворянского благородства.
   – Ну, ну, господин Жильбер, – с досадой проговорил король, будучи уверен в том, что он лучше, чем кто бы то ни было, знает, кто в его королевстве заслуживает уважения, – вы сказали, что знаете ваших Мирабо как свои пять пальцев. Я их не знаю совсем, и потому прошу вас продолжать ваш рассказ. Прежде чем воспользоваться услугами каких-либо людей, недурно узнать, что они собой представляют.
   – Да, государь, – подхватил Жильбер, задетый за живое едва уловимой насмешливостью, с какой король произнес эти слова, – я скажу вашему величеству так: в тот день, когда господин де Лафайет открывал на площади Побед статую Виктории вместе с символическими изображениями четырех наций, именно один из Мирабо – Брюно де Рикети, проезжая вместе со своим полком – гвардейским полком, государь, – по Новому мосту, остановился сам и приказал остановиться всему полку перед статуей Генриха Четвертого; он снял шляпу со словами: «Друзья мои! Поклонимся ему, ибо он один стоит многих других!» Другой Мирабо, Франсуа де Рикети, в возрасте семнадцати лет возвращается с Мальты, видит, что его мать, Анна де Понтев, в трауре, и спрашивает о причине траура, потому что его отец умер десятью годами раньше. «Меня оскорбили, – отвечает мать. – Кто, матушка? – Шевалье де Гриак. – И вы за себя не отомстили? – спрашивает Франсуа, хорошо знавший свою мать. – Я бы рада была это сделать! Однажды я застала его одного; я приставила ему к виску заряженный пистолет и сказала: „Если бы я была одна, я бы снесла тебе башку, как ты понимаешь, но у меня есть сын, и он сумеет более достойно отомстить за меня!“ – Вы правильно поступили, матушка!» – отвечает юноша. Не успев прийти в себя после возвращения, он немедленно надевает шляпу, берет шпагу, отправляется на поиски шевалье де Гриака, забияки и бретера, вызывает его, запирается с ним в саду, бросает ключи через стену и убивает его. Еще один Мирабо, маркиз Жан-Антуан, был шести футов росту, красив, как Антиной, могуч, словно Милон; однако его бабка говаривала на своем провансальском наречии: «Разве теперь есть мужчины? Вы – жалкое подобие настоящего мужчины!» Будучи воспитан этой бой-бабой, он, как сказал потом его внук, почувствовал вкус к невозможному; став в восемнадцать лет мушкетером, закалившись в огне, он любил опасность так страстно, как иные любят наслаждения; он возглавлял легион головорезов, столь же неистовых и неугомонных, как он сам; когда они проходили мимо, другие солдаты говорили им вслед: «Видел вон тех, с красными обшлагами? Это солдаты Мирабо, легион дьяволов под предводительством самого Сатаны». Но они напрасно называли так командира, потому что это был весьма набожный господин, столь набожный, что однажды, когда в его лесах вспыхнул огонь, он, вместо того, чтобы приказать погасить пламя обычными способами, приказал отнести туда святые дары, и огонь погас. Справедливости ради стоит прибавить, что его набожность была сродни благочестию феодального барона, и капитан не прочь бывал порой выручить верующего из беды, как это случилось однажды: дезертиры, которых он собирался расстрелять, укрылись в церкви одного итальянского монастыря. Он приказал своим людям взломать двери. Они хотели было выполнить приказ, как вдруг двери распахнулись, и на пороге появился аббат, in pontificalibus 10, со святыми дарами в руках…
   – Что же было дальше? – спросил Людовик XVI, захваченный красочным и остроумным рассказом.
   – Он на мгновение задумался, потому что положение было не из легких. Потом его словно внезапно осенило:
   «Вот что, дорогой мой! – сказал он, обращаясь к адъютанту. – Прикажите позвать сюда полкового священника и пусть он заберет тело Христово из рук этого чудака». Полковой священник так и сделал, государь, ну, разумеется, все чин-чиком; его, конечно, поддержали эти дьяволы с красными обшлагами да еще с мушкетами!
   – А я помню этого маркиза Антуана, – заметил Людовик XVI. – Не он ли в ответ генерал-лейтенанту Шамилару, пообещавшему после того, как маркиз отличился в каком-то деле, замолвить за него словечко Шамилару-министру, сказал: «Сударь! Вашему брату очень повезло, что у него есть вы, потому что, не будь вас, он был бы самым глупым человеком во всем королевстве»?
   – Да, государь; вот почему, когда маркиза представили к очередному званию, министр Шамилар не поддержал это предложение.
   – Ну и как же умер этот герой, напоминающий мне Конде? – со смехом спросил король.
   – Государь! Кто красиво жил, тот и умирает красиво! – с важным видом заметил Жильбер. – Получив в битве при Кассано приказ защищать мост, подвергавшийся атакам имперских войск, этот великан приказал солдатам лечь, а сам остался стоять под градом вражеских пуль; он стоял не шелохнувшись, словно врос в землю. Одна пуля угодила ему в правое плечо; однако, как вы понимаете, государи, это было для него сущей безделицей. Он взял носовой платок, подвязал правую руку и схватил в левую руку топор, привычное свое оружие, так как он с презрением относился к сабле и шпаге, полагая, что они наносят слишком слабые удары. Не успел он это сделать, как вторая пуля попала ему в шею. На сей раз дело было посерьезнее. Однако, несмотря на страшную рану, колосс некоторое время еще держался на ногах; потом, захлебнувшись кровью, рухнул, как подкошенный. Увидев, что произошло, упавшие духом солдаты бегут, с потерей командира полк лишился души, а Мирабо остался лежать на мосту, по которому прошла вся армия принца Евгения.