- Я не был в церкви кордельеров! Страх был так велик, что Журдан со своими тремястами сторонниками мог делать с Авиньоном и его тремя тысячами жителей все, что угодно. И они проделали в малом масштабе то же, что Марат и Панис проделали в Париже второго сентября. Позже станет ясно, почему мы говорим о Марате и Панисе, а не о Дантоне. Были убиты не то семьдесят, не то восемьдесят несчастных, которых сбросили в колодец папской башни Ледник. Башни Страшилы, как ее там называют. Весть о чудовищных репрессиях заставила забыть об убийстве Лекюйе. А вот что делали эмигранты, которых защищал Бриссо, требовавший открыть им двери для выезда из Франции. Они примирили Австрию и Пруссию и сделали этих прирожденных недругов друзьями. Они добились, что Россия запретила нашему послу появляться на улицах Санкт-Петербурга и направила посланника в Кобленц к беглецам. Добились, чтобы Берн наказал один швейцарский город, где пели революционную "Пойдет! Пойдет!" Добились, что Женева, родина Руссо, так много сделавшего, чтобы во Франции свершилась революция, направила на нас свои пушки. Добились, чтобы епископ Льежа отказался принять французского посла. Правда, неплохо действовали и сами монархи. Россия и Швеция вернули Людовику XVI нераспечатанными его послания, в которых он сообщал, что принял Конституцию. Испания отказалась принять королевское послание и выдала инквизиции некоего француза, который только самоубийством спасся от сан-бенито. В Венеции выбросили на площадь Сан-Марко труп человека, которого ночью удавили по приказу Совета десяти, и труп этот был снабжен такой вот надписью: "Удавлен как франкмасон." Император и король Пруссии ответили, но ответили угрозой.

   Мы желаем, - писали они, - предотвратить необходимость принятия самых серьезных мер, дабы избежать повторения событий, которые дают повод для столь печальных предзнаменований.

   Итак, гражданская война в Вандее, гражданская война на Юге и угроза войны отовсюду. А затем с другой стороны Атлантического океана донеслись крики жителей острова, где произошла взаимная резня. Что же случилось там, на западе? Кто такие были эти черные рабы, которых сперва убивали и которые потом сами стали убивать? То были негры Сан-Доминго, ответившие кровавой местью. С чего начались эти события? В двух словах, то есть не столь распространенно, как с Авиньоном, потому как там мы несколько увлеклись, так вот, в двух словах мы попытаемся объяснить вам это. Учредительное собрание пообещало свободу неграм. Оже, молодой мулат, один из тех людей с бесстрашным, пылким и жертвенным сердцем, каких я немало знал, пересек океан и привез декреты об освобождении, когда они еще только-только должны были быть отправлены на остров. Хотя официально декреты еще не прибыли, Оже в поспешном стремлении к свободе стал принуждать губернатора объявить их. Губернатор отдал приказ об его аресте, Оже укрылся на испанской половине острова. Известно, как Испания относилась к революции. Испанские власти выдали его. Оже был заживо колесован. После его казни начался белый террор; подозревая, что на острове у Оже много сообщников, плантаторы сами вершили суд, и казни пошли волной. Однажды ночью возмутились шестьдесят тысяч негров; белые были разбужены чудовищным пожаром, который пожирал плантации. Через неделю пожар потушили кровью. Что же станется с Францией, несчастной саламандрой, оказавшейся в огненном кольце? Мы увидим это.

   
XXXIIIВОЙНА


   В своей прекрасной темпераментной речи об эмигрантах Бриссо четко обрисовал намерения европейских монархов и тот род смерти, какой они готовят революции. Они собрались утопить ее в крови? Нет, задушить. И вот, обрисовав картину европейской лиги, представив круг государей, из которых одни со шпагой в руке откровенно вздымают факел ненависти, а другие еще укрывают лицо под маской притворства в ожидании, когда ее можно будет сбросить, Бриссо воскликнул:

   - Ну что ж, мы не только принимаем вызов аристократической Европы, но и предупреждаем ее: мы не станем ждать, когда на нас нападут, мы нападем первыми! Это восклицание было встречено бурей аплодисментов. Да, Бриссо, человек, руководствующийся скорее инстинктом, нежели разумом, выразил священную идею, главенствовавшую при выборах 1791 года, идею войны! Нет, не той корыстной войны, которую объявляет деспот, дабы отомстить за оскорбление, нанесенное его престолу, его имени, имени кого-нибудь из его союзников, либо для того, чтобы присоединить захваченную провинцию к своему королевству или империи, но войны, чьи медные фанфары возвещают всем, кто слышит их: "Восстаньте, жаждущие быть свободными! Мы несем вам свободу!" И вправду, в мире слышался некий ропот, подобный дальнему шуму надвигавшегося прилива, и он становился все громче, все грозней. То был ропот еще бессловесный, но уже переходящий в рев, ропот тридцати миллионов голосов, и Бриссо сумел перевести его слова: "Мы не станем ждать, когда на нас нападут, мы нападем первыми!" И как только этим грозным словам ответили единодушные рукоплескания, Франция обрела силу; она была не только способна напасть, но и могла победить. Теперь оставались только детали. Наши читатели, должно быть, уже заметили, что мы пишем историческое повествование, а не роман; вероятно, мы никогда больше не вернемся к этой великой эпохе, из которой мы уже заимствовали тему для "Бланш де Болье., "Шевалье де Мезон-Руж. и еще одной книги, которая написана три года назад и еще не вышла, но скоро выйдет; мы полагали необходимым изложить то, что содержится в ней. И тем не менее мы немедля перейдем к вопросу о деталях, чтобы как можно скорее добраться до событий, о которых нам еще осталось поведать и в которых будут принимать участие герои нашей книги. Сообщения о событиях в Вандее, об авиньонских убийствах, об оскорбительном поведении европейских монархов прозвучали для Законодательного собрания подобно грому. Двадцатого октября Бриссо ограничился предложением об удержании доходов эмигрантов; двадцать пятого Кондорсе потребовал конфискации их владений, если они откажутся принести гражданскую присягу. Право, это прекрасно: потребовать гражданской присяги от людей, находящихся за пределами Франции и вооружившихся против нее! Тут же выступили с возмущенными речами два депутата, Верньо и Инар ставшие один - Барнавом, а второй - Мирабо нового Собрания. Верньо был одной из тех поэтических, мягких и симпатичных фигур, каких приводят следом за собой революции; он был дитя плодородного Лимузена, мягкий, медлительный и скорее чувствительный, чем страстный; хорошего происхождения, он был отмечен Тюрго, интендантом Лимузена, который отправил его на ученье в Бордо; речи его были не столь страстными и громоподобными, как речи Мирабо, и не такими многословными и адвокатскими, как речи Барнава, хотя и черпали вдохновение у греков и были несколько перегружены мифологией. Одухотворяющей и оказывающей воздействие чертой его красноречия являлась неизменно звучавшая в его речах нотка человечности; в Национальном собрании среди пылкого и высокого неистовства трибун в его голосе всегда чувствовался отзвук естественности или сострадания; вождь партии, неуступчивый, горячий полемист, он всегда парил, полный спокойствия и достоинства, над ситуацией, даже если она была смертельно опасной; его враги считали его нерешительным, вялым и порой апатичным, говорили, что в нем нет души, и были правы: его душа жила в его груди, только когда он делал усилие, чтобы приковать ее там, а так вся целиком была отдана женщине, заблудившись в устах, светясь в глазах, трепеща в струнах арфы прекрасной, доброй, очаровательной Кандейль. Верньо в каком-то смысле олицетворял спокойствие Законодательного собрания, тогда как Инар, напротив, его ярость. Рожденному в Грасе, краю ароматов и мистраля, ему были свойственны внезапные и свирепые взрывы ярости этого воздушного исполина, который своим дыханием и выворачивает скалы, и сдувает лепестки с роз; голос его, доселе неведомый Законодательному собранию, вдруг прозвучал, словно неожиданный гром первой летней грозы; едва он зазвучал, все Собрание тотчас встрепенулось, самые невнимательные подняли головы, и каждый дрожал, как Каин, внемлющий гласу Бога, перед тем как ответить: "У меня ли ты спрашиваешь, Господи!" Инара как-то попытались прервать. "Я спрашиваю, - воскликнул он, - у Собрания, у Франции, у всего мира, у вас, сударь, - и он указал на прервавшего его, - спрашиваю, сыщется ли кто-нибудь, кто искренне и с чистой совестью посмеет утверждать, что принцы-эмигранты не устраивают заговоров против отечества? И еще я спрашиваю, есть ли кто-нибудь в этом Собрании, кто осмелится отрицать, что всякому человеку, устраивающему заговоры, следует предъявить обвинение, подвергнуть его преследованию и покарать? Если есть такой, пусть он встанет!.. Вам тут внушили, что снисходительность - это долг сильного, что некоторые государства сложили оружие, а я говорю вам: нужно быть бдительным, деспотизм и аристократия не умерли и не спят, и если нации на миг задремывают, то просыпаются они в оковах. Самое непростительное преступление - то, которое имеет целью обратить человека в рабство. Если бы небесный огонь был во власти людей, им следовало бы поразить тех, кто посягает на свободу народов!" Впервые здесь слышали подобные речи; это свирепое красноречие увлекало за собой, как лавина, сошедшая с Альп, увлекает деревья, стада, пастухов, дома. Без промедления Собрание постановило:

   "Если французский принц Людовик Станислав Ксавье не возвратится в течение двух месяцев, он будет считаться отказавшимся от своих прав на регентство."

   Восьмого ноября было декретировано:

   "Если эмигранты не возвратятся к 1 января, они будут объявлены виновными в заговоре, подвергнуты преследованию и казнены."

   Двадцать девятого ноября настал черед священников.

   "В течение недели должно потребовать от священников принести гражданскую присягу. Те, кто откажется, будут считаться подозреваемыми в мятеже и переданы под надзор властей. Если они находятся в коммуне, где происходят религиозные волнения, директория департамента может выслать их из места обычного проживания. Если они воспротивятся, то будут подвергнуты заключению сроком до одного года, а если будут подстрекать к неповиновению, то сроком до двух лет. Коммуна, где возникнет необходимость вмешательства военной силы, несет все расходы по содержанию последней. Церковные здания служат только для отправления культа, по которому несет расходы государство; те здания, которые не будут признаны нужными для этого, могут быть проданы отправляющим иной культ, но не тем, кто отказывается принять присягу. Муниципалитеты обязаны переслать в департаменты, а те в Законодательное собрание списки присягнувших священников, равно как и тех, кто отказался принять присягу, и следить за их сношениями между собой и с эмигрантами, дабы Законодательное собрание приняло меры по искоренению мятежей. Законодательное собрание считает полезными произведения, которые могут дать сельским жителям разъяснения по так называемым религиозным вопросам, будет публиковать их и вознаграждать авторов." Мы уже рассказывали о тех, кто стал конституционалистами, а теперь покажем, с какой целью они объединились в Клуб фейанов. Воззрения их в точности соответствовали воззрениям директории Парижского департамента. То были воззрения Барнава, Лафайета, Ламета, Дюпора, Байи, который все еще был мэром, но скоро перестанет быть им. Они узрели в декрете о священниках - в .декрете, направленном против свободы совести., как они утверждали, - и в декрете об эмигрантах - .декрете, направленном против родственных связей., - средство испытать королевскую власть. Клуб фейанов подготовил, а директория Парижа подписала петицию, в которой Людовика XVI просили наложить вето на декрет о священниках. Мы помним, что Конституция оставила Людовику XVI право вето. И кто же подписал эту петицию? Человек, первым атаковавший духовенство, Мефистофель, который своей хромой ногой разбил лед, - Талейран! Человек, который впоследствии сквозь лупу исследовал любой дипломатический вопрос, ничего не разглядел и не понял в революции. Слух о вето разошелся уже загодя. Кордельеры бросили вперед Камила Демулена, этого копейщика Революции, всегда готового вонзить копье в указанную ему цель. Он тоже написал петицию. Но поскольку говорил он всякий раз, когда пробовал взять слово, чудовищно невнятно, прочесть ее поручил Фоше. Фоше прочел. Она сопровождалась аплодисментами от начала и до конца. Невозможно было рассматривать вопрос с большей иронией и одновременно с большей основательностью.

   "Мы ничуть не жалуемся, - писал соученик Робеспьера и друг Дантона, - ни на Конституцию, закрепившую право вето, ни на короля, использующего его, припоминая максиму великого политика Макиавелли: "Если государь должен отказаться от верховной власти, нация выкажет себя крайне несправедливой и жестокой, коль сочтет злом то, что он решительно противится всеобщему волеизъявлению, поскольку трудно и противоестественно по собственной воле упасть с такой высоты". Проникшись этой истиной и беря пример с самого Господа, чьи заповеди вовсе не требуют невозможного, мы тоже никогда не потребуем от бывшего монарха невозможной любви к суверенитету нации и не считаем злом то, что он наложит вето как раз на лучшие декреты."

   Собрание, как мы уже говорили, выслушало петицию под аплодисменты, приняло ее, постановило внести в протокол и разослать протокол в департаменты. Вечером заволновались фейаны. Многие члены клуба, бывшие депутатами, отсутствовали на этом заседании Законодательного собрания. На следующий день отсутствовавшие вчера ворвались в Собрание. Их было двести шестьдесят человек. Вчерашний декрет под шиканье и улюлюканье трибун был отменен. То была война между клубом и Собранием, которое отныне все более опиралось на якобинцев, олицетворяемых Робеспьером, и кордельеров, олицетворяемых Дантоном. Да, популярность Дантона росла; его уродливая голова начинала возвышаться над толпой; великан Адамастор, он вырастал перед королевской властью, говоря ей: "Берегись! Море, по которому ты плывешь, называется морем Бурь!" И тут вдруг королева пришла на помощь якобинцам в их борьбе против фейанов. В революции ненависть Марии Антуанетты была тем же, чем в Атлантическом океане бури и шквалы. Мария Антуанетта ненавидела Лафайета, который спас ее шестого и пожертвовал своей популярностью семнадцатого июля ради придворной партии. Лафайет жаждал заменить Байи на посту мэра Парижа. Королева, вместо того, чтобы поддержать Лафайета, велела роялистам голосовать за Петиона. Поразительная слепота! За Петиона, того самого, кто был так груб с нею на обратном пути из Варенна! Девятнадцатого декабря король присутствовал на заседании Собрания и наложил вето на декрет, направленный против священников. Накануне в Якобинском клубе имела место весьма серьезная демонстрация. Швейцарец из Невшателя Виршо, тот самый, который на Марсовом поле писал петицию в пользу республики, подарил клубу дамасский клинок для генерала, который первым одержит победу над врагами свободы. Инар был там; он принял клинок от молодого республиканца, выхватил его из ножен и бросился на трибуну, восклицая:

   - Вот меч ангела-губителя! Да, он будет победоносен! Франция издаст громогласный крик, и народы ответят ей, земля покроется бойцами, и враги свободы будут вычеркнуты из списка живущих! Иезекииль и тот не сказал бы лучше. Меч, вынутый из ножен, обратно вложен быть не должен. Итак, была объявлена война внутренним и внешним врагам. Клинок невшательского республиканца прежде всего должен был поразить короля Франции, а после него - чужеземных королей.

   
XXXIVМИНИСТР ВО ВКУСЕ Г-ЖИ ДЕ СТАЛЬ


   Жильбер не видел королеву с того дня, когда она, попросив немножко подождать ее в кабинете, оставила его, чтобы выслушать присланный из Вены политический план де Водрейля, в котором предлагалось: Действовать с Барнавом так же, как с Мирабо: выиграть время, присягнуть Конституции, выполнять ее буквально, чтобы продемонстрировать, что она невыполнима. Франция остынет, устанет; французы легкомысленны, они увлекаются новой модой, и мода на свободу пройдет. А если и не пройдет, мы выиграем год, а через год будем готовы к войне. С той поры прошло полгода; мода на свободу не прошла, и стало очевидно, что иностранные монархи в состоянии исполнить свое обещание и готовятся к войне. Жильбер был удивлен, когда однажды утром к нему явился королевский лакей. Сперва он подумал, что король заболел и поэтому послали за ним. Однако лакей разуверил его. Он объявил Жильберу, что его просят во дворец. Жильбер настаивал, чтобы ему сказали, зачем его требуют, но лакей, видимо получивший соответствующие распоряжения, упорно отвечал:

   - Вас приглашают во дворец. Жильбер был искренне привязан к королю, сочувствовал Марии Антуанетте - больше как женщине, чем как королеве; она не внушала ему любви, он испытывал к ней одну лишь глубокую жалость. Жильбер поспешил во дворец. Его провели на антресоль, где принимали Барнава. В кресле сидела женщина; увидев, что вошел Жильбер, она встала. Жильбер узнал Мадам Елизавету. К ней он питал глубочайшее почтение, зная всю ангельскую доброту ее сердца. Он поклонился и сразу понял ситуацию. Король и королева не решились сами пригласить его и выдвинули вперед Мадам Елизавету. С первых же слов принцессы Жильбер убедился, что не ошибся в своем предположении.

   - Я не знаю, господин Жильбер, - заговорила Елизавета, - помнят ли другие о знаках участия, какие вы свидетельствовали моему брату после нашего второго приезда из Версаля и моей сестре после нашего возвращения из Варенна, но я их не забыла. Жильбер вновь поклонился.

   - Ваше высочество, - сказал он, - Господь в своей мудрости решил наделить вас всеми добродетелями, даже памятью, а эта добродетель крайне редка в наши дни, особенно у особ королевской крови.

   - Надеюсь, вы не имеете в виду моего брата, господин Жильбер? Мой брат часто говорит мне о вас и высоко ценит ваш опыт.

   - Как врача? - с улыбкой поинтересовался Жильбер.

   - Да, сударь, как врача, только он полагает, что ваш опыт может принести пользу и при лечении короля, и при излечении королевства.

   - Король безмерно добр ко мне, ваше высочество, - ответил Жильбер. - О чьем же здоровье пойдет разговор сегодня?

   - Сударь, сейчас вас призвал не король, а я, - сказала Елизавета, слегка покраснев: чистосердечная, она не умела лгать.

   - Вы, ваше высочество? - удивился Жильбер. - Но вас явно заботит не собственное здоровье. Вы бледны, но причина вашей бледности не болезнь, а заботы и тревоги.

   - Вы правы, сударь. Я беспокоюсь не за себя, а за брата. Он крайне тревожит меня.

   - Меня тоже, ваше высочество, - заметил Жильбер.

   - О, поводы для нашей тревоги различны, - возразила принцесса Елизавета. -Я хочу сказать, меня беспокоит здоровье короля.

   - Так что же, король болен?

   - Не вполне так, - отвечала Елизавета. - Король удручен, впал в уныние. Вот уже десять дней - как понимаете, я считаю дни -он ни с кем не говорит, кроме меня, ну, разве еще во время ежевечерней партии в триктрак произносит необходимые по ходу игры слова.

   - Сегодня ровно одиннадцать дней, - заметил Жильбер, - как король наложил в Законодательном собрании вето... Ах, почему он не утратил дар речи в то утро, а не на следующий день!

   - По вашему мнению, сударь, - воскликнула Мадам Елизавета, - мой брат должен был поддержать этот кощунственный декрет?

   - Мое мнение, ваше высочество: выставлять короля вперед для защиты священников от этого рвущегося потока, вздымающегося прилива, надвигающейся бури - значит стремиться, чтобы и король, и духовенство были уничтожены одним ударом.

   - Но что бы сделали вы, сударь, на месте моего бедного брата?

   - Ваше высочество, сейчас имеется партия, которая вырастает, точь-в-точь как те сказочные великаны из "Тысячи и одной ночи., заключенные в кувшин: через час после того, как кувшин разбили, они достигают высоты в сто локтей.

   - Вы имеете в виду якобинцев? Жильбер покачал головой.

   - Нет, я имею в виду Жиронду. Якобинцы не хотят войны, а Жиронда хочет; война стала требованием нации.

   - Боже мой, но с кем война? С нашим братом императором? С нашим племянником королем Испании? Наши враги, господин Жильбер, во Франции, а не вне ее, и доказательство тому... Мадам Елизавета в нерешительности умолкла.

   - Говорите, ваше высочество, - подбодрил ее Жильбер.

   - Не знаю, право, могу ли я это сказать, доктор, хотя именно ради этого я и попросила вас прийти.

   - Ваше высочество может сказать мне все, как человеку, преданному королю и готовому отдать за него жизнь.

   - Сударь, вы верите в существование противоядия? - спросила Елизавета. Жильбер улыбнулся.

   - Универсального? Нет, ваше высочество. Просто для каждой отравляющей субстанции имеется свое противоядие, хотя следует сказать, что почти все противоядия бессильны.

   - Боже мой!

   - Надо заранее знать, какого происхождения яд - растительного или минерального. Обыкновенно минеральные яды действуют на желудок и внутренние органы, а растительные на нервную систему, одни оказывают раздражающее действие, другие одурманивающее. Какого рода яд вы имеете в виду, ваше высочество?

   - Послушайте, сударь, я сейчас открою вам огромную тайну.

   - Слушав ваше высочество.

   - Я боюсь, как бы короля не отравили.

   - И как вы полагаете, кто мог бы совершить подобное преступление?

   - Дело было так: господин Лапорт... вы, наверно, знаете, это управляющий цивильным листом...

   - Да, знаю.

   - Так вот, господин Лапорт предупредил нас, что некий человек из королевской службы, который в свое время обзавелся кондитерской в Пале-Рояле, после смерти своего предшественника стал дворцовым поставщиком... Короче, этот человек - ярый якобинец, и во всеуслышание заявлял, что тот, кто отравит короля, сделает великое благо для Франции.

   - Вообще-то, ваше высочество, люди, задумавшие подобное преступление, не кричат о нем заранее.

   - Но, сударь, короля так легко отравить! К счастью, тот, кого мы подозреваем, поставляет к королевскому столу только пирожные.

   - Значит, вы, ваше высочество, приняли предосторожности?

   - Да, было решено, что король будет есть только жаркое. Хлеб будет поставлять из Виль-д'Авре господин Тъерри, управляющий малыми покоями, он же берется доставлять и вино. Что до пирожных, то, поскольку король любит их, госпожа Кампан получила распоряжение покупать их у разных кондитеров, как бы для себя. Нас предупредили также, чтобы мы особенно остерегались тертого сахара.

   - Потому что в него можно незаметно подмешать мышьяку?

   - Совершенно верно. У королевы привычка подслащивать таким сахаром себе воду, но мы его совершенно изъяли. Король, королева и я едим вместе, мы удалили всякую прислугу, и, если нам что-то надо, мы звоним. Как только король садится за стол, госпожа Кампан через особую дверь вносит пирожные, хлеб и вино. Все это прячется под стол, а мы делаем вид, будто пьем вино из погребов и едим хлеб и пирожные, полученные от придворных доставщиков. Так мы и живем, сударь! И тем не менее мы с королевой трепещем всякий раз, когда видим, что король вдруг внезапно покрылся бледностью, или слышим, как он произносит ужасные слова: "Как я страдаю!"

   - Позвольте вас заверить, ваше высочество, - сказал доктор, - что я нисколько не верю в угрозу отравления, и, однако же, я всецело к услугам их величеств. Чего хочет король? Предоставить мне комнату во дворце? Я буду оставаться в ней, чтобы в любой момент он мог обратиться ко мне, оставаться до тех пор, пока его страхи...

   - Мой брат ничего не боится, - в тот же миг прервала его Мадам Елизавета.

   - Я оговорился, ваше высочество... До тех пор, пока не пройдут ваши страхи. У меня есть некоторый опыт в обращении с ядами и противоядиями, и я готов побороться с любой отравой, какого бы происхождения она ни была, но позвольте вас уверить, ваше высочество, что, если бы король захотел, ему очень скоро не пришлось бы бояться за себя.

   - И что же нужно для этого сделать? - раздался звучный голос, не похожий на голос Елизаветы. Жильбер обернулся. Он ничуть не заблуждался: то был голос королевы. Жильбер поклонился.

   - Ваше величество, - промолвил он, - должен ли я повторить королеве все те заверения в преданности, которые я только что высказал принцессе Елизавете?

   - Нет, нет, сударь, я все слышала. Я только хотела бы узнать, как вы теперь относитесь к нам.

   - Ваше величество сомневается в неколебимости моих чувств?

   - Ах, сударь, этот ураганный ветер отвернул от нас столько умов и сердец, что уже и не знаешь, на кого можно положиться.

   - И потому королева примет от фейанов министра, сотворенного госпожой де Сталь? Королева вскинула голову.

   - Вам известно это? - удивилась она.

   - Мне известно, что ваше величество стоит за господина де Нарбонна.

   - И вы меня за это, разумеется, порицаете?

   - Нет, ваше величество, это проба, как любая другая. Когда король испробует все, возможно, он кончит тем, чем надо было начинать.